– Есть разный писательский опыт. Есть неглавный опыт правильно сделанной условной вещи.
Когда я пожаловалась Боре, что написала чужую книгу, он ответил:
– Нет, отчего же… Это похоже. Все герои острят.
Боря: – Как же с твоей книжкой?
Я: – Не знаю. Ответа еще нет. Но мне это вдруг стало неинтересно.
– А если все-таки она выйдет? Может быть, станет опять интересно?
– Не знаю… Очень может быть.
– Но ведь ты на этом конфликте построила жизненную теорию, профессиональной работы и творчества про себя. Как же с этим?
(Пауза.)
– Знаешь, в конечном счете лучше, если пропадет теория, чем если пропадет книга… Но если пропадет книга – останется, по крайней мере, теория.
Олейников уверял, что завредакцией возьмет мою сторону в деле о «Пинкертоне».
– Так он ведь, по вашим словам, за книгу-учебник?
– Это было раньше. Вы знаете, люди сегодня говорят одно, а завтра другое.
– А послезавтра что они говорят?.. Самое неприятное – попасть на послезавтра.
Разговор с Борисом <Бухштабом> об Олейникове.
Б.: – Он удивительно умен. Он как обезьяна – все понимает и говорит мало…
– Ты уверен в том, что обезьяны мало говорят?
– Так думают дикари. Они думают, что обезьяна не говорит, чтобы ее не заставили работать.
– А, вот это на Олейникова… действительно, очень похоже.
Вольпе – бакинец. В начале 1920-х бакинскую молодежь наставлял Вячеслав Иванов. Вольпе вдруг зачитался Некрасовым и решил, что Некрасов замечательный забытый поэт. Вольпе прибежал к Вячеславу Иванову: «Вот Некрасов – замечательный, несправедливо забытый поэт». – «Вы думаете, несправедливо?..» – задумчиво спросил Вячеслав Иванов. (Рассказал Вольпе.)
«Человек должен быть всегда погружен в свои мысли, если хочет чего-нибудь достичь…» – писал Левенгук. Конечно, работа, над которой человек думает, пока пишет (как на службе), – многого не стоит.
N. говорит: «Разговаривать со знакомыми это сейчас исследовательская работа».
Все служащие академическо-литературных учреждений подразделяются сейчас на два вида: те, которые хотят уйти со службы и их не пускают, и те, которые хотят остаться на службе – но их выгоняют.
Небывалое взаимо- и самосожжение ученых и литераторов в недалеком будущем должно прекратиться. Кто-то сказал, что оно прекратится – за отсутствием сражающихся. Кроме того, перестанут выходить книги, потому что опубликованная книга – это почти самоубийство. Придется либо закрыть литературу, либо успокоить обезумевших от страха людей.
После критики Z. немедленно написал доклад о футуристах, в котором, во-первых, получилось все наоборот, а во-вторых, подверглись разоблачению покойники и живые – особенно снабжавшие его материалом.
Прежде чем выступить в ИРКе, он прочитал доклад Вите. Посредине чтения вдруг спросил:
– А может быть, так неудобно?
– Не знаю, – сказал Гофман (должно быть, своим дидактическим голосом), – я ведь этим не занимаюсь; так что мне трудно сказать, что именно удобно, а что неудобно.
Бедный Z., вероятно, так и ушел в уверенности, что Виктор «не занимается» историей литературы.
На покаянии в Институте историк Р-ль сказал:
– Всякая чистка и проверка ценна для меня тем, что она нейтрализует то объективное зло, которое я представляю.
К. имеет мужество признавать ошибки Бориса Михайловича Эйхенбаума.
Речью Постышева стихийную проработку затормозили раньше, чем можно было ожидать. Вчера все и всюду говорили о выступлении Марра. Марр, по-видимому, очень кричал. Марр – ученый. Он, вероятно, догадывается о том, чего стоит наука без упрямства и слепоты. Сейчас некоторые примитивные вещи, произнесенные публично, производят потрясающее действие. Он, между прочим, сказал, что в лингвистике иногда нужно иметь мужество не признавать свои ошибки.
Детской секции, как видно, приходит конец. Сегодня – экстренное заседание бюро. Тат. Алекс., Данько и другие – волнуются. Как говорит Б.: «Они никогда не теряли серьезных вещей».
О, сколь печальный иммунитет! Иммунитет больших потерь, упавших на самое начало жизни, на 20 лет. А в 23–24 года испытать такое ощущение деятельности (не в смысле достижений, конечно, а в смысле потенций), чтобы к 30 годам всякое отношение к человеку и всякое дело казались пресными.
– Если «Молодая гвардия» доведет меня до точки, я обращусь в Издательство писателей.
– Это им совсем не подходит.
– Почему?
– Они ведь издают только идеологически невыдержанные книги…
– Правда – моя книга идеологически выдержана… Но это компенсируется моей фамилией.
О, наши имена! Они недостаточно известны, чтобы это могло принести нам честь. И достаточно известны для того, чтобы испортить жизнь.
Разговор с Брискманом у кассы ОГИЗа.
Я: – А я расплевалась с Библиографическим институтом. Больше не аннотирую.
Б.: – Вам что! Вот я так действительно счастлив, что с ним расплевался (он там служил).
Я: – Хорошо вам, что вы сели в спокойное место (он служит теперь в Публичной библиотеке).
Б.: – Да. Если бы только они лучше платили…
Я: – Вы не правы. Платят за беспокойство. Например, на рабфаках можно спокойно работать, потому что ставка 2 р. 75 к. Но получать 4—50 в час и выше – уже вредно для здоровья. Заметьте, даже Библиографический институт стал беспокойным только с тех пор, как они в три раза повысили расценки.
ИРК занимает теперь верхний этаж бывшего Зубовского дворца. Назаренко сказал про сотрудников Института истории искусств: «Эти голубчики утонули в первом этаже и выплыли в пятом!»
Икс кричит, что теперь он должен быть жесток до конца; он должен поставить точку над i, сжечь свои корабли, проклясть все, чему поклонялся, и пр. В результате Икс помогает Малахову травить Эйхенбаума, приняв позу человека, который имеет силу воли и дерзость мысли не щадить вскормивших его учителей.
Все это не столько ложь, сколько защитная окраска, которую слабые души выделяют против собственной интеллигентской совести.
Религиозный интеллигент не постится, но разговляется, – и разговляясь думает сделать угодное богу.
11-го я попала на пленум правления Союза советских писателей (ВССП). Оглашался список исключенных и условно перерегистрированных. Что делать с Ивановым-Разумником? Одни считали, что нужно предложить ему признать свои ошибки; другие находили это бесполезным.
– Под какими условиями можно оставить Иванова-Разумника в Союзе писателей?
– По-моему, – сказал Садофьев, – при условии, что он откажется от литературной деятельности.
Я теперь поняла, чем раздражает А., – он бездарный истерик. Душевная неуравновешенность терпима только как последствие или условие талантливости. Как общий источник, из которого возникает то несносное поведение, то творческий акт.
Мы (Александр Леонович и я) обменивались с В. опытом писания детских книг: «консервы» и «техника безопасности». Мы сказали, что у В. замечательно написано, а В. сказала, что у нас очень хороший материал. В. говорит по этому случаю: «Помните о бревне в своем глазу и о соломинке? Когда пишешь такую книгу, получается наоборот. Чужая книга непременно кажется соломинкой, а собственная бревном».
Человек может жить не думая по целым дням. Когда из головы выходят случайные мысли и прочая мелочь – в ней ничего не остается. Он смотрит на людей, на вещи, даже читает, и по этому поводу ему ничего не приходит в голову. Очень странное состояние… Вроде того как если бы есть, не ощущая никакого вкуса.
Мироощущение спеца, а не строителя. Отношение складывается из сочувствия, из созерцания и из профессиональной честности (тот именно вид честности, который я могу теоретически обосновать). Строители занимаются политикой и техникой. В литературе пока преобладают имитаторы, спецы, халтурщики и прихлебатели.
Высокий профессионализм – обращенное в профессию творчество. Это мудрено в условиях, когда самые главные для человека вещи не оплачиваются и не печатаются. Иногда даже оплачиваются (по договорам, заключенным в силу редакционного недосмотра), но не печатаются никогда.
Хороши Толстой-помещик и Шкловский-шофер. То есть хорошо, когда вторая профессия не похожа на первую и поэтому служит ей источником опыта и материала. У нас вторая профессия пародирует первую. Преподавание литературы в профшколах – травести науки. Книжки о консервах и дирижаблях – травести писательства. Профессионализм подмененных профессий прививает дурные привычки и подлые слабости. Мы теряем вкус к знанию и опыту, накопленному впрок; к трудам, исчисленным на годы вперед; к вещам, не нуждающимся в заключении договора. О, торопливые, рабские ухватки глупого практицизма!..
Уберечься трудно. Нужно слишком много денег. У нас на этот счет развито фатовство. Людей, зарабатывающих 120 р. в месяц, не уважают. Мы хвастаем гонорарами как последним неверным знаком признания. Все-таки – это рвачество par depit[8]. Я торгуюсь и подписываю экзотические договоры; но будь у меня свое бесплатное дело, я села бы есть суп и кашу.
Ситуация не позволяет двигаться по той линии, где у человека расположены мысли, ценности и самолюбие. Помню отчаяние осени 28-го года. Сборник о поэзии XX века, за который уже получен аванс, издать нельзя, сборник с обериутами («Ванна Архимеда») тоже издать нельзя. Что это – гражданская смерть?
Потом оказалось, что несчастье произошло от попытки продвигаться по главной линии. Что не возбраняется ходить боковыми линиями, и что за это платят деньги и дают карточки I категории А. Оказалось, что способность писать находит довольно широкое применение, если только она направлена на предметы, которые не волнуют писателя. Борис Михайлович (Эйхенбаум), вероятно, сейчас единственный историк литературы, который с научной целью занимается наукой. Он до сих пор пишет о самом для себя главном; и это выглядит старомодно.