Давнишний разговор между двумя людьми, до пресыщения знающими друг друга.
– Так, так… Не обзавелся ли ты иллюзиями?
– Иллюзиями? Я уже даже не помню, как выглядят иллюзии. Из чего их делают. У меня, напротив того, подробное расписание будущих горестей.
– И ты встреваешь в психологическую авантюру с вычисленным страданием… Чего ради? Ради тени счастья.
– Но тень счастья – это страшно много. Огромно. «А эта тень, бегущая от дыма…» Подумай – давно омертвевшему сознанию возвращена печаль.
– Как-то у тебя все это подозрительно красиво. Когда человеку по-настоящему больно, он готов взвыть.
– Выть я не буду. Потому что все заранее хорошо известно. Воют от неожиданности, принимая ее за несправедливость. А тут все закономерности – на своих местах. Остается проиграть ситуацию.
– Проиграть… Слово имеет два значения…
– Годятся оба. Для каламбурной развязки. Смотри – «Как тень внизу скользит неуловима…».
В «Вопросах литературы» напечатан московский дневник Ромена Роллана, который он вел в 1935 году. Против ожидания дневник оказался документом в высшей степени интересным.
Интересно не то, что ему вкручивали – это само собой, – а он клевал на наживку (к тому же подкупленный неслыханно почетным приемом), а то, что он многое знал, живя у Горького и тесно общаясь с Крючковым и Ягодой.
Роллан отчасти понимал, что ему вкручивают, он знал про поднадзорное положение Горького, про расстрелы, аресты и ссылки после убийства Кирова, про неприличное обожествление Сталина, про указ, узаконивший смертную казнь для детей с двенадцатилетнего возраста.
Он пишет, что сопротивление «богатых крестьян» было «яростным и фанатичным». И по ходу этого рассказа возникает замечательная своей уравновешенностью фраза: «На Украйне крестьяне уничтожили огромные запасы зерна, весь урожай, и их оставили умирать с голоду». То есть Ромен Роллан знал то, о чем мы тогда не имели понятия, – что украинский голод был организован.
И все это не помешало знаменитому гуманисту толковать о «лучезарном будущем» советского народа и в личной беседе заверить Сталина, что под его руководством СССР указывает лучшим людям Запада выход из морального и экономического распада.
Ромен Роллан в самом деле гуманист, а убеждение в том, что «лучезарное будущее» требует жертв и оправдывает жертвы, было родовым грехом всего гуманизма, выношенного XIX веком. И все мы, интеллигенты старшего поколения, причастны этому греху.
Интеллигентам, впрочем, свойственно сомневаться. По поводу очевидной для иностранцев перлюстрации писем, которую отрицал Ягода, Роллан заметил: «Но даже зная все это, испытываешь чувство вины за свои сомнения, глядя в честные и кроткие глаза Ягоды».
1989
Двадцатым годам присуще интеллигентское поклонение жестокости. «Конармия» Бабеля вся проникнута уничижением интеллигента перед недоступной ему кровожадностью.
Платонов же, сам пройдя через соблазны утопического мышления, сумел понять, почем «лучезарное будущее»… И написал об этом «Чевенгур».
В альманахе «Зеркала» М. Эпштейн поместил эссе «Очередь». Оказывается, очередь можно дофилософствовать до положительного смысла. «Очередь – это воплощенная мечта социального математика, утописта-пифагорейца об оживотворенном натуральном ряде чисел, где каждый отличается от другого только порядковым номером… Если толпа – это хаос, то очередь – космос, устроенный по законам исчислимой гармонии. Но в отличие от античного космоса новейший вброшен в историю, и число обретает свойство самодвижения».
Никакого отношения к экзистенциальному опыту стоящего в очереди – с ее телесным томлением, с хамством и ненавистью, с унижением человека.
Эпштейн хотел непременно сказать то, что никто не говорит. Дело же писателя не говорить то, что никто не говорит, а говорить то, что все говорят, но так, как об этом никто еще не сказал.
1989
Разговор с Андреем Левкиным о возможностях прозы. Сначала говорим о том, о чем давно говорят разные люди. Современное сознание уже не воспринимает иллюзию объективного мира традиционной художественной прозы. Эту иллюзию до предельной осязаемости, до исчерпанности довел еще Толстой.
Нам постыла тяжелая трехмерность, видимость второй действительности, средостением встающая между писателем и читателем.
– Не только между писателем и читателем, но между писателем и писанием, – говорит Левкин.
Он говорит, что сейчас люди начинают делать то, что в двадцатых годах сделал Шкловский прекрасной книгой «Письма не о любви». Другое прекраснейшее явление новой прозы – тоже старое: «Разговор о Данте». Непосредственный разговор автора с читателем, хотя и не личностный… Не о себе…
Я: – В конечном счете о себе… О своей поэзии больше, чем о поэзии Данте. Но не в том дело. Не в том, чтобы художественное высказывание было субъективным, а в том, чтобы оно было прямым; без средостения будто бы объективного мира или со средостением вполне прозрачным.
Прямой разговор о жизни – в разных его формах, есть и косвенные формы прямого разговора – единственное, что пока современно. Почему этот род литературы не устарел, как другие? Потому что жизнь продолжается, не устаревая, и тем самым продолжается ее осознание, истолкование. Научное и эстетическое высказывание – неотъемлемая функция мыслящего человека. А романы и повести он может и не писать.
По этому поводу Алеша Машевский сказал, что прямой разговор о жизни – такая же условность, как непрямой. Что как только люди привыкнут к тому, что это литература, появится литературный стереотип прямого разговора. Уже появился.
– Что же, по-вашему, прекратится тогда потребность в эстетическом осознании текущей и протекшей жизни? Едва ли. По Гегелю, правда, искусство отомрет как способ познания, несовершенный по сравнению с наукой, философией, особенно религией. Но потребность эстетического переживания жизни изначальна, задана в устройстве человека. Значит, взамен прямого разговора придумают еще какую-то новую форму. Или изменят назначение старой. Прямой разговор о жизни существовал еще в древности. В XII веке проза – это и есть, в основном, прямой разговор – хроники, мемуары, мысли, максимы, афоризмы, портреты… Но о том, что это литература, тогда еще не знали.
1989
Литература мыслила человека свойствами – устойчивыми, стереотипизировавшимися реакциями на сходные ситуации. От одномерного, сведенного к одному свойству типа классической комедии до динамической и противоречивой соотнесенности свойств, образующих характер в романе XIX века. Со временем все меньшее значение отводилось стереотипу, все большее – изменчивой ситуации.
Проза XX века (новый роман, Беккет…) попыталась отделаться не только от характера, но и от персонажа. Попытка тщетная, потому что неотменяемым оказался субъект сюжетного процесса – даже если он представал аморфной магмой сознания.
В XX веке размывание характера, быть может, сопряжено с непомерным тоталитарным давлением, перетиравшим личные свойства человека. Сталинской поре присуща унификация поведения перед всем грозящей пыткой и казнью. Лгали лживые и правдивые, боялись трусливые и храбрые, красноречивые и косноязычные равно безмолвствовали.
У Шекспира ревность – составная часть характера Отелло и его сюжетной судьбы. У Пруста ревность не только свойство характера рассказчика, но также идея ревности, объемлющая прустовское понимание жизни как непрестанного ускользания из человеческих рук.
Жизнь существует лишь в памяти. И не только прошедшая жизнь, но и так называемое настоящее – тоже производное памяти, недоступное для обладания. Отсюда бесплодная ревность к другому, в самом деле обладающему. Его даже нельзя настичь, потому что человек прустовского склада находится с ним в разных измерениях – в измерении памяти и в измерении побежденного настоящего.
4. XI. 89
Есть одиночество буквальное, физическое; одиночество заключенных в одиночку или заброшенных стариков, получающих сорокарублевую пенсию.
Есть одиночество душевное при наличии разных контактов – профессиональных, интеллектуальных, светских, семейных, любовных. Вплоть до ахматовского «одиночества вдвоем». Тогда одиночество – это неразделенная жизнь. И одолеть его можно не контактами, но только взаимопроницаемостью существований. Это выход из себя, мучительно нужный человеку. В схватке с солипсизмом человек ищет подтверждения внеположной реальности – будь то Бог или материальный мир.
Человек не выносит чистого чувства жизни (если он не достиг нирваны – блаженной самодостаточности), жизни без отвлечений – в паскалевском смысле слова. Паскаль говорит, что все бедствия человека происходят от того, что он не умеет спокойно сидеть в своей комнате. Человек – по Паскалю – придумал множество отвлечений (divertisements), для того чтобы они мешали ему думать о себе и своем плачевном и обреченном земном бытии.
Те, кто видят смысл жизни – в жизни, в ней самой, на самом деле приемлют жизнь в разных ее наполнениях, содержательных формах – природы, искусства, эротики… Существование как таковое чревато инфернальной скукой.
Этому состоянию души соприродно одиночество, если представить себе идеальное одиночество, доведенное до предела, которого оно практически не достигает. Никем не разделенная жизнь не тождественна, но странно подобна бесцельности, самосознанию, не имеющему содержания, дико остановившемуся времени, от которого кружится голова. И страшно. Но такая правда об одиночестве находит только минутами. В остальном мы отвлекаемся.
6. X. 89
– Очень мне понравилась речь В. Чем она отличалась от речи К.? Что же это – речи порядочных людей ничем уже не отличаются от речей подонков?