– Да. Это верно. Нельзя. – Арлин так много узнавала из этих коротеньких разговоров с сыном. Он всякий раз клялся, что от нее чему-то научился, что только повторяет за ней. Но получалось, что мудрость его советов заставляла ее каждый раз ломать голову, достаточно ли она мудра, чтобы следовать им. – И дело, милый, вовсе не в том, никак не в том, кто как выглядит, просто… ну, ты же не хуже других знаешь, что твой папка скоро вернется.
Поначалу Тревор не ответил, лишь взглянул на нее с таким выражением, от которого у нее под ребрами будто все сосульками поросло и дышать стало трудно. Если б ее принудили описать этот взгляд словами, то так и подмывало назвать его взором жалости, только наверняка сыну не хотелось быть таким жестоким.
– Мам. – Арлин не желала слушать того, что он скажет дальше, но язык не повиновался попыткам предотвратить неизбежное. – Мам. Уже больше года прошло.
– И что?
– Он не вернется.
А она так старалась уберечь дом от грязи этих слов, даже в самых глубинах уставшего разума не держала их, даже в четыре часа бессонного утра. И вот они прозвучали, и понадобились крайние средства, чтобы отбиться от них.
И Арлин сделала то, чего не делала никогда. Никогда за все двенадцать лет: подняла руку на собственного сына и наотмашь ударила тыльной стороной ладони по губам. Пыталась удержать руку, еще не достигшую цели, но было уже бессмысленно, а может, сигнал от мозга вовремя не прошел.
Сын глянул на мать с укоризной, ни хворостиночки не подбросив в разгоравшийся костер стыда, пламя которого уже грозило сжечь ее заживо.
Никогда больше не ударит она Тревора, клялась себе Арлин, никогда.
И тут же, обратив все к худшему, не в силах справиться со стыдом, круто развернулась и бросилась прочь, оставив его одного.
От дыма слезились глаза. Так случалось каждую рабочую ночь в ее жизни и не прекращалось с тех пор, как вернулся домой один только грузовик – на каком ни поездить, какой не продать, но за который надо платить по полной.
Конвей Твитти[16] орал в динамиках музыкального автомата, что ей ничуть не нравилось и еще больше портило и без того гнусное настроение, лишь иногда становилось легче: рев перекрывался громкими голосами да звоном пивных банок.
Звяканье бутылок, запах алкоголя – каждую ночь то был один крохотный шажок от всего, что она могла себе позволить. То и дело ни с того ни с сего пивной дух бил струей в нос, холодным слизняком заползал в рот, такой настоящий, осязаемый, что и не выдумать. Двадцать дней уже творилось такое, и каждая следующая ночь, казалось, давалась труднее, чем прежняя.
Половину этого времени она звонила Бонни в три часа утра, пробуждала от крепкого сна, и Бонни ворчала: «Детка, бросай эту чертову работу». Только Бонни легко было говорить, а где, скажите на милость, Арлин другую отыщет?
До чертиков расстроенная всей этой катавасией, она бешено злилась на себя за то, что выместила зло на своем мальчике.
Драчливость могла и теперь ей в кровь войти, как собаке, загрызшей первого цыпленка и возымевшей к тому вкус. Ведь всякий раз, когда горлан-деревенщина с бородой и татуировками по всему телу склоняется в проход и похлопывает ее по попке, рука так и норовит забыться еще разок: только на этот раз удар по морде был бы отрадой. Она то и дело бросала взгляд на часы, надеясь улучить минутку и, освободившись, позвонить Тревору, пока тот не уснул, но минутка такая, похоже, и не думала наставать.
И, если еще раз придется орать, чтобы ее расслышали в этом гаме, если еще разок придется просить, чтоб снова проорали заказ, только чтоб расслышать его ничуть не лучше, чем до того, ну, тогда она просто не знает, что сделает. Хотелось бы знать, что она вытворит, только на самом-то деле – ничего не поделаешь.
Годы назад еще может быть. «Возможности» было не таким уж бесполезным словцом. А теперь есть мальчик, о нем думать надо. Убить себя, убить кого-то, рявкнуть боссу, чтоб катился подальше, – всего этого в ее меню уже много лет нет, может, и навсегда ушло. Ей бы и одной работы хватило, если бы не этот чертов грузовик.
А потом она лопухнулась с заказом для девятого столика. «Бад», «Курз»[17], какая им, к черту, разница, этому сборищу нерях, слишком пьяных, чтобы вкус-то почувствовать?
Она спряталась за спину Мэгги, сказав, что, подходящее на то время или нет, но у нее перерыв на пять минут. Ей жутко не нравилось работать с Мэгги, по сути милой и приветливой девушкой, всегда готовой помочь. Мэгги была здоровенной, неуклюжей дылдой с потешной фигурой, ее никому не хотелось ущипнуть, и на долю Арлин доставалось больше вольностей, от которых ей приходилось чаще увертываться и отбиваться.
Звонила она из кухни, ошарашивающей магистрали со снующими туда-сюда телами, обычно одними и теми же немногочисленными телами, ни одному из которых (не то что ей!), казалось, и дела не было до мерцающего жара над плитой или запаха шкворчащего масла.
Тревор ответил после четвертого звонка, еще немного, и у нее сердце остановилось бы.
– Милый, с тобой все в порядке?
– Конечно, мам. Со мной всегда все в порядке.
– Ты уже спал?
– Нет еще. Но через минуту лягу. Я книгу читал про Вторую мировую войну.
– Тревор, я так виновата. Я говорю, я очень, очень виновата. Мне так стыдно, что я ударила тебя, просто выразить не могу. – Арлин примолкла, надеясь, что что-нибудь, что угодно, избавит ее от обязанности продолжать. – Я все сделаю, чтобы загладить это. Все что хочешь.
– Ну-у.
– Что хочешь.
– Думаю, на такое ты не пойдешь.
– Что хочешь.
– Отвезешь меня Джерри навестить?
«Ого! Только и всего-то, а?» Вас, спросила она тогда Джерри, не тошнит от таких моментов, когда появляется ощущение, будто все мы одинаковые? Нет, Джерри они нравились. Очевидно, на Арлин накатывал один из таких тошнотворных моментов. Будто видишь человека, который гнусно тебя кинул, по-настоящему все смешал с грязью, – и вот ты ему прямо на глаза попалась. А ты только и видишь, что те же самые горечь и напряг, какие тебе самой известны, и незачем объяснять, как мог человек с благими намерениями натворить всю эту гнусность.
Рики как-то заявился после того, как с Шерил помирился, поступок отвратительный, мерзкий, а на вид – тот же самый мужик, только чуть больше усталый, чуть больше озабоченный и пришибленный.
– Ты хоть знаешь, где он?
– Сможем выяснить.
– Ладно. Ладно, отвезу, но сейчас я должна вернуться на работу, Тревор. Будь хорошим мальчиком. Почисти зубы.
– Мам.
И Арлин быстренько дала отбой, избавляя себя от признания в том, что обращается с сыном как с трехлетним малышом всякий раз, когда оставляет одного на ночь.
Кухонная дверь распахнулась под ударом ее плеча, открыв путь туда, где громче громкого пел Рэнди Трэвис[18] и где столбом стоял запах пива и потных мужиков. Слишком долгие часы, слишком куцая зарплата. Никакой возможности выспаться. «Только продержись до трех, Арлин!» А потом, следуя зову мудрости, постарайся не замечать, как уходит этот невозможный мир, а завтра наступит еще один рабочий день. Еще один день без пива.
У женщины в приемной окружной тюрьмы накрашенные кроваво-красным лаком ногти были до того длинными, что по клавишам она стучала карандашом с ластиком на конце. Сидела она нога на ногу, в коротенькой юбке в обтяг, жевала жвачку в такт клацающим звукам клавиш. Арлин это раздражало, и она покрепче вцепилась пальцами Тревору в плечо.
– Имя?
– Арлин Маккинни.
– И вы здесь для свидания с…
– Джерри Бускони.
– Могу я взглянуть на документ, удостоверяющий личность?
Арлин сунула через стойку водительские права, что сделала с отвращением, потому как на фото она выглядела просто жуть. Вообще-то ей казалось, что женщина, может, и ухмыльнется на ее счет, хотя и понимала: наверное, воображение малость разыгралось.
– Ожидайте там, – произнесла дама, возвращая права и указывая одним из своих потрясающих ногтей.
Казалось бы, вполне простая просьба. Пока Арлин не испробовала. И выяснила, что ей с Тревором предстоит ожидать не в одиночку, как она воображала, а в комнате, где было полно чумазых детей, какой-то старик храпел, разинув рот, сидели женщины с браслетами (настоящими и татуированными) на лодыжках, прокуренными до черноты зубами и глазами, застланными кровавой мглой утраченных иллюзий. Были и стеснительные женщины, уставившиеся в пол, будто в ожидании, что их побьют, с назойливыми малышами и сопливыми младенцами.
И без свободных стульев. Только ничего другого предложено не было, вот и стояли они с Тревором в углу. Арлин вцепилась сыну в рукав, терзаясь от мысли, что люди подумают, будто Джерри ее муж, а если так, то с чего бы это ей так уж и противиться тому, что подумают.
Прошло десять минут, и каждая воспринималась как целый день, потом их впустили в помещение, где стоял длинный стол с бесконечным рядом стульев, перегородками из плексигласа и телефонами. Прямо как в кино. Мужчины в оранжевых одеяниях занимали противоположную сторону, брали трубки, а женщины плакали, прижимали ладони к стеклу – прямо как в кино.
Еще несколько томительно долгих минут.
Никаких новых заключенных, никакого Джерри, только еще больше ожидания, еще больше тисканья руки Тревора, может, слишком сильно, до боли.
За перегородкой появился надзиратель, проталкивающийся позади ряда заключенных (все, к горькому сожалению Арлин, казались на одно лицо, такое ей знакомое). Она подалась вперед и постучала по стеклу, охранник в форме взял телефонную трубку:
– Нелады?
– Что стряслось с Джерри Бускони?
– Он не выходит.
– Что вы хотите этим сказать – «не выходит»? Мы с сыном приехали сюда черт-те откуда навестить его.
– Не можем убедить его выйти на свидание. Говорит, он не в настроении.