Запомни его лицо — страница 3 из 11

— Пускаем только женщин с детьми, — не шевельнувшись, предупредил он.

— Но я с мальчиком! — сказала мама.

— Где мальчик? — осведомился дворник.

Мама подтолкнула меня вперед.

Ее характер перестал быть похожим на себя самого — она заметалась:

— Вы не можете… не пустить!

Переведя на меня невозмутимый, неподкупно оценивающий взгляд, дворник немного отпрянул от двери — и за его спиной в бомбоубежище прошмыгнула женщина с девочкой на руках. Потом еще отпрянул… Еще… Наконец повторил:

— А где мальчик?

— Его пустить… вы обязаны! Если у вас есть дети…

Мамин голос уже не был требовательным, повелительным. Она умоляла.

Где-то далеко, разлетаясь во все стороны бесстрастно-неотвратимым эхом, обрушилась фугаска. Мама накрыла руками мою голову. На крышах надрывались зенитки.

— Пустите! Вы обязаны…

— Детям не хватит места, — спокойно ответил дворник. И на мгновение отпрянул от двери. — А он у вас… Какой же это ребенок?

Мне было пятнадцать с половиной.

— Послушайте… Я прошу вас!

— Не могу.

— Вы человек?!

В мамином голосе была ненависть. И мольба… Но дворник не обратил на это внимания.

Мама вновь стиснула мой локоть и потащила вдоль переулка. Гильзы от зенитных снарядов звякали возле нас.

Мама все время пыталась прикрыть меня — руками, плащом, даже сумкой. Гильзы сыпались с крыш…

Тогда она решила спрятать меня в первом попавшемся подвале, не приспособленном под бомбоубежище. В сырой темноте мы наугад нащупывали ступени. Они были выщерблены, до скользкости отшлифованы. Мама шла впереди, прокладывая дорогу.

— Осторожно! — просила она.

В подвале мы присели на какие-то холодные, мокроватые трубы. И в тот же миг дом вздрогнул, сотрясся от громового удара. С потолка что-то полетело, посыпалось. Мама прижала мою голову к своим коленям и накрыла ее собой.

«Что это? Что это?..» — послышалось совсем рядом и донеслось откуда-то из сырой глубины. Мы поняли, что подвал не только нас одних защитил и спрятал, как мог.

Потом все затихли, точно боялись обнаружить себя. А над городом нагло перемещался, кружил тупой рокот. И зенитки били по нему исступленно, безостановочно.

…Часа через три объявили отбой.

Так же на ощупь обнаруживая ступени, мы поднялись наверх. Наши соседи по подвалу и мокроватой трубе тоже поднялись и, не прощаясь, исчезли в уже наступившем позднем вечере. Мы так и не разглядели их лиц.

Вдоль массивного дома со старинными барельефами выстроились кареты «скорой помощи». Из подвала, над которым было написано «Бомбоубежище», выносили детей и женщин. Они были с головой укрыты байковыми одеялами, хотя вечер выдался теплый. «Прямое попадание! Прямое попадание!..» — услышали мы.

Дворник с пышными седыми усами лежал на носилках возле двери, обитой железом. Здесь был его пост… Фартук был смят и забрызган кровью. Фуражка валялась возле носилок.

— Запомни его лицо, — тихо и потрясенно сказала мама. — Он спас нам жизнь.


Шли дни. А я все вспоминал уверенные в своей правоте, неподкупно оценивавшие меня глаза дворника. И его слова: «Какой же это ребенок?»

Слова звучали откуда-то издалека. И с такой высоты, что им нельзя было не поверить.


Не могу сказать, что летние или зимние каникулы мне когда-нибудь надоедали. Что я тосковал по контрольным работам и домашним заданиям… Но с той поры, как появилась Нина Филипповна, я стал торопиться в школу. Если б там преподавали одну лишь литературу, я бы готов был выдержать не шесть, а десять или даже двенадцать уроков.

— Это тебе не дает покоя тяга к творчеству, к слову! — восхищалась мама.

Но мне не давала покоя Нина Филипповна.

Когда на ее уроках я отвечал у доски, голос мой дрожал и срывался.

— Ты трепещешь при встречах с классикой! — подобно маме, восхищалась она.

Но я трепетал при встречах с ней… Она советовала нам искать идеал в повестях и романах. А я нашел его в жизни! Но молчал… А если и проговаривался, так только в стихах.

— Расшифровывайте смысл поэтических терминов, которые часто и даже возвышенно декламируете, но о смысле которых не задумываетесь, — советовала нам всем Нина Филипповна. — Вот, читая лермонтовское «Смерть поэта», вы привычно, скороговоркой произносите «невольник чести». А что это значит? Это значит, что поэт был в неволе у чести. В плену у нее… В добровольном плену! Поступать бесчестно он просто не умел… Не мог ни при каких обстоятельствах!

Я мечтал проявить себя «невольником чести» в присутствии Нины Филипповны. Проявить себя так можно было только в борьбе. Или во время какого-нибудь несчастного случая. На мое счастье, несчастный случай произошел… Оконная рама стала внезапно вываливаться из класса на улицу: не выдержала спортивных тренировок, которые мы устраивали на подоконнике во время большой перемены. Она могла бы рухнуть вниз на уроке истории или математики… Но мне повезло: странный скрип раздался именно на уроке Нины Филипповны. Я сидел возле окна — ив один миг оказался на подоконнике… Схватился за деревянные перекладины и (о, радость!), пока не пришли мне на помощь, успел поранить стеклом обе руки. Но ни рама, ни стекло не рухнули на тротуар, по которому, как было потом написано в стенгазете, «ничего не подозревая, шли ни в чем не повинные люди». Мне помогли залить раны йодом, забинтовать руки.

— Невольник чести? — спросила меня Нина Филипповна.

На самом деле я был ее пленником-добровольцем! Но она не догадывалась об этом. Хотя с того дня стала называть меня Невольником: «Ну, как, Невольник, не боишься диктанта? Твое сочинение, Невольник, вполне можно опубликовать…»

Нина Филипповна говорила, что русская классика — не только наслаждение, но и спасение. Это было великой истиной! Когда спасение стало необходимым, я без конца читал Пушкина. И кричал маме, возвращавшейся из поликлиники: «Ты послушай!»

Если я читал чужие стихи, тем более пушкинские, меня начинало одолевать вдохновение… И я сочинил поэму. Я рассказал о дворнике, который пускал в бомбоубежище только детей и женщин. А сам туда не спустился… Я написал о том, что впервые увидел мертвого человека. И о том, какое короткое расстояние, оказывается, между жизнью и смертью. «Прямое попадание» — так я назвал эту поэму, уместившуюся на пяти тетрадных страницах в линеечку.

Стихи я послал в вечернюю газету, где первый раз мне повезло… Но их печатать не захотели. Мне ответили, что поэма слишком пессимистична. Как будто про войну можно было сочинить что-нибудь жизнерадостное! Посоветовали читать классику. А я и так читал ее каждый день.

Тот новый учебный год был новым в необычном для нас смысле. Все стало иным… Безоговорочно подчиненным войне. Никто нас не поздравлял. Поздравлять и радоваться было нельзя: у кого-то уже погибли отцы и братья, у кого-то пропали без вести.

Первым уроком по расписанию была литература. Стало быть, одна радость все-таки предстояла. «Увижу Нину Филипповну!» — думал я. И пытался представить себе, какими теперь будут ее искристые, озорные глаза.

Но Нина Филипповна не пришла. Сначала сказали, что она заболела. А потом стали вполголоса, по секрету передавать фразу, подслушанную в учительской: «Она готовится стать матерью». Я знал, что к этому готовятся девять месяцев. Начал расспрашивать о Нине Филипповне других учителей, и мне не без ревности отвечали: «Если б ты любил мой предмет так, как любишь литературу!» Меня успокоили: оказалось, что Нина Филипповна испытывала «временное недомогание».

А пока она прислала вместо себя другого учителя литературы, Николая Иваныча…

Это был ее муж.

В начале урока мы не слышали того, что он говорил: мы его изучали… Он был высок и красив. Это нас огорчило. Он не скрывал своих родственных связей, подчеркивал, что с каждым из нас знаком, потому что Нина Филипповна с ним вполне откровенна. Это нас возмутило.

«Готовится стать отцом!..» — думал я, видя, как он ни к селу ни к городу улыбается, показывая свои зубы, которые были, как говорится, без сучка и задоринки.

Изучив Николая Иваныча внешне, мы стали сравнивать его педагогические качества с достоинствами Нины Филипповны. И тут он нас очень порадовал: о сравнении не могло быть и речи! Он сам признался, что учится у нее быть учителем. Значит, фактически он, как и мы, мог считаться учеником. Это было приятно!

Через десять дней мы с ним расстались: к нам вернулась Нина Филипповна. Она, как и вся наша жизнь, стала иной — не старее, но старше. Что-то отвлекало ее от нас. И чаще, чем к нам, она прислушивалась к себе самой. К тому, что происходило в ней… Голос ее вел себя осторожно: боялся заглушить то самое, что ей важно было услышать. Причиной перемен была не только война, а и то, что она… «готовилась стать матерью».


Готовясь стать матерью, Нина Филипповна делалась все сосредоточенней и серьезней. Ямочка на левой щеке едва обозначалась, щелка между передними зубами уже не казалась мне озорной. Я принес ей стихи про дворника.

— Большие поэты всегда размышляли о любви и смерти, — медленно произнесла она.

В последнее время я только об этом и размышлял.

И еще я думал о Николае Иваныче: «Все из-за него! Из-за него…»

Никто не сказал ей о муже ни слова. Будто он к нам и не приходил.


Зная, что немцы на той близкой станции, где мы три лета подряд снимали комнату с верандой, я не мог уснуть по ночам. Все время казалось, что молчание черного круга на стене прервется той единственной фразой, которую он произносил по ночам: «Граждане, воздушная тревога!»

— Закрой глаза! — шептала мама во тьме, — Сегодня тревоги не будет.

Окно она занавесила постельным покрывалом, перекрашенным в черный цвет, — и темнота была непроглядной. Штор у мамы не оказалось.

— Закрой глаза!

— Они и так…

— Нет, открыты.

Я продолжал не спать… с закрытыми глазами.


Урок литературы приближался к концу.

За сорок пять минут Нина Филипповна абсолютно убедила нас в том, что самое главное в литературе — это воссоздание человеческих характеров. Потому что только через них могут быть воссозданы время, эпоха.