Даргиничев, улыбаясь, достал из висевшей у него на боку сумки черную бутыль, заткнутую шматком газеты, выставил ее на командирский стол. Он сказал, что вскорости принимает себе в подчинение шестьсот ленинградских девушек. Тут поблизости их расселит. Лейтенанты оживились.
— Ты, директор, мастак заливать, — сказал капитан. — Жаль, тебя с нами не было, когда нас десантом выбрасывали на остров Лункулансаари. Скучно нам там было. Может, повеселил бы.. — Капитан оглаживал под ремнем гимнастерку, как-то вскидывался, озирался, гневно супил брови. Спирт не веселил капитана.
Когда Даргиничев заговорил о жмыходробильной машине, капитан, не дослушав, сказал:
— Не дам. Пригодится в хозяйстве.
Даргиничев глядел на капитана по-прежнему весело, добродушно. «Или так стукнуло в Лункулансаари, может, по сих пор не очухался... Контуженный, видно...»
— Придется обращаться к вашему начальству, вплоть до командующего армией, — сказал Даргиничев. — Нам такие права даны решением Военного совета...
— Иди ты, директор... — сказал капитан.
С тем и ушел Даргиничев из командирской избы.
Стемнело уже, но в деревне слышался скрип шагов по умятому снегу. Кто-то кашлял, кто-то смеялся, где-то рдела цигарка, мяукала гармошка. Сквозь щели закутанных окон цедился свет. Даргиничев помнил, как рано засыпала эта деревня в мирное время, только брехали собаки. «Собак-то извели, что ли, — подумал он, — или командир ихний распорядился... Дундук гарнизонный. Ну ладно».
Он отыскал председателеву избу, в ней не было света. Председатель вышел на стук — в опорках, в кальсонах, сухонький, колченогий, Андрей Иваныч...
— Даргиничев я, Степа, помнишь, лодку-то первый раз на Кондозере пускали с мотором, я ее привозил... — Даргиничев говорил веселым, громким голосом.
Председатель зажег лучину. Голубенькие старые его глаза слезились.
— Да ты военный теперь или как? — выспрашивал он Даргиничева.
— Не, мы к лесу с тобой приставлены, Андрей Иваныч. Директор я Вяльнижской сплавной конторы. Без лесу много не навоюешь. И блиндажа не построишь. Лес нам поручено партией и правительством заготовлять. Ленинград поддерживать лесом. Там уж они все дома деревянные сожгли подчистую, хлеб спечь у них дровишек не хватает. На нас с тобой у них надежда, больше не на кого. Мне полномочия даны — мобилизовать все внутренние резервы. Вот ты и есть для меня внутренний резерв. Без твоей подмоги я нуль без палочки. Лесная промышленность без колхозника — все равно что армия без пехоты.
— Дак ведь какая помощь, — сказал Андрей Иваныч, кряхтя, дымя цигаркой, — людей-то в колхозе всего ничего, себе-то за дровами съездить в лес — целая история. С хлебом плохо. Хлеб весь съели подчистую.
— Хлеб есть у меня, рожь вологодская, немолотая. Не знаем вот, как на муку ее переделатъ. И водка устюжинская есть. Поможешь мне дело поставить в лесу, будешь со мной работать рука об руку — внакладе не останешься. Мы люди с тобой свои. Простые люди. Договоримся. Это вон капитан у вас с гонором. Ну ничего, надо будет — подправим ему мозги. Армия пусть воюет, Андрей Иваныч. А нам с тобой хозяйство вести. Хозяйство в стране нарушится — значит, пиши пропало.
— Дак а ржи-то много ли у тебя? — интересовался председатель.
— Хватит! — заверял Даргиничев. — Смолоть ее надо, Андрей Иваныч, жмыходробилка у тебя, я видел, брошенная валяется. Тебе она ни к чему, а нам бы сгодилась на первый случай. И локомобиль под открытым небом ржавеет. У нас есть в Вяльниге локомобиль, да золотник у него сработался... Золотник — это сердце локомобиля.
— Дак это конечно, — соглашался председатель.
Так они разговаривали, трещала сосновая лучина, роняла в деревянную бадью летучие перышки.
Потом они вышли на волю. Деревня затихла совсем. В намерзлом заиндевевшем небе ежились звезды. Председатель стучался в окошки, в одно, другое. Его пускали в избы. Вместе с ним выходили на улицу женщины в кацавейках. Андрей Иваныч привел под уздцы запряженного в дровни мерина. Артелью раскачали завязшую в снегу жмыходробилку. Но не хватило артели силенок поднять жернова на дровни. Андрей Иваныч снова стучался в глухие окна. Не скоро, не вдруг выходили на председателев зов шондоринкие бабы. Но выходили.
Жернова уложили в сани. Председатель почмокал, подергал вожжи: «Н-но, пошел». Мерин дернул, мотнулся вправо, влево, полозья жестко заскрипели, как по песку.
— Спасибо, бабоньки! — громким шепотом сказал Даргиничев. — Вот ужо муки намелем на этой вашей оказии, блинов напечем. Масленицу справим.
Бабы глядели на него в сомнении, как бы в полусне, еще не поняв, для чего и откуда взялось, верить этому мужику в романовской шубе или не к добру его появление в ночи.
Так и остались они. Председатель Андрей Иваныч вывел воз на зады деревни. Дорога значилась на снегу, бежала к близкому лесу.
— Тут за дровами у нас езжено, — сказал председатель. — Делянка ваша оставлена с лета. С той стороны к ней кыженские ездят. В аккурат на большак и выберешься. Все патрули минуешь.
— Спасибо, Андрей Иваныч, — сказал Даргиничев. Он долго держал в своей большой пясти председателеву руку, крепко ее сжимал. — За нами не пропадет.
Он взял вожжи, почмокал мерину, мерин пошел и скоро стал белый, заиндевел.
...Через день Даргиничев приехал в Шондорицы на тракторе «сталинец», укрытом — для маскировки — сосновыми ветками, с приказом из штаба дивизии выдать локомобиль. Капитан выделил в помощь команду — размонтировали локомобиль, погрузили в сани.
— А ты, директор, настырный парень, — сказал капитан. — Такие мне нравятся.
Глава пятая
Ленинградских девушек везли через озеро на машинах. Дорога от Осиновца до Кобоны была не то что длинна, но долга, изрыта, искрошена бомбами. Машины ползли от полыньи к полынье, от бомбежки до бомбежки. Морозная метель залетала в фанерные кузова-фургоны, кто ехал живым на Большую землю, кто помер, — не разобрать. Мертвые тесно сидели в ряду с живыми, упасть им некуда было. В Кобоне их отнесли в сторонку, сложили в маленький штабель. Живых накормили горячим супом с мясом, с картошкой. Довезли до железной дороги, погрузили в теплушки.
На станции Вяльнига девушек встречали солдаты, подхватывали, опускали на землю, передавали с рук на руки, подымали в кузова подъезжающих военных машин. Лица девушек чуть виднелись под ватными шлемами-колпаками, ноги не помещались в голенища валенок и сапог. Голенища разрезаны были. Состарились девушки за три блокадных месяца, Многих мучил понос. Справляли они свою нужду тут же вблизи вагонов. Глаза у всех обратились вовнутрь, застеклели, задернулись сизым декабрьским ледком.
Солдаты заглядывали в лица девушкам, говорили что-то, даже пытались шутить, но девушки не улыбались. Оттаять они не успели еще, хотя в теплушках топились железные печки.
Высадкой и отправкой руководил Даргиничев. Помогали ему Петр Иванович, заместитель, шофер Василий и председатель райисполкома Гатов. Тут же были военные власти. Вместе с солдатами подхватывали они девушек под руки — несли. Самых слабых Даргиничев отправлял в свою полуторку, там настелили сено. Одна была в рыжей собачьей шубейке, в фетровых ботах и байковых лыжных штанах. Ноги ее не опухли, не вздулись, как у других, но идти она не могла. Даргиничев поднял девушку в рыжей шубейке, взял на руки. Гатов хотел подсобить.
— Не надо, — сказал Даргиничев. — Унесу. В ней весу, как в Гошке моем.
Только глаза, нос и губы девушки виднелись из-под оренбургского платка, пропущенного под мышки, увязанного за спиной. Глаза глядели темным-темно — один сплошной зрачок, обведенный светло-желтеньким ореолом. Ноги девушки истончились на нет. Даргиничев чувствовал у себя в руках косточки, прутья. Он заглянул сверху ей в лицо, сказал:
— Курносая. Счастливая будешь. Курносым везет.
— Как вам не стыдно, — сказала девушка, — такому здоровому, толстому, быть здесь, когда в Ленинграде умирают каждый день от голода тысячи. Как вы можете? — В голосе девушки не было раздражения, гнева. Она будто разговаривала с собой, размышляла. — Неужели вам не совестно каждый день досыта наедаться и ничем не рисковать, когда кругом гибнут тысячи лучших людей? Я бы таких, как вы, судила в трибунале, — сказала девушка, — и расстреливала, чтобы вы даром не ели хлеб тех, кто отдает свою жизнь.
Руки Даргиничева прямые сделались, жесткие.
— Бодливой козе бог рог не дал, — сказал он. — Расстреливать просто, девушка... Из живого человека покойника сделать — ни ума не надо, ни силы. А вот из могилы человека вытянуть — тут силенка нужна, тут не справишься не поевши. Вот тебя я из могилы тяну, еще не знаю, вытяну ли, и еще шестьсот таких, как ты, тянуть надо. Да лесу нарубить, чтобы тем, которые в Ленинграде остались, совсем не закоченеть... Лес рубить — нужен крепкий загривок. — Даргиничев нес девушку на вытянутых, прямых руках, разговаривал с ней. — Это не то что приговора подписывать да в расход пускать. А мы лесорубы. Вот так-то, курносая. Родились на свет мы, чтобы жить. На самих на себя нам негоже крест ставить. Надо будет кому — значит, спишут в расход. Нехитрое дело. А нам с тобой, курносая, выжить приказано, мы с тобой еще можем пригодиться на трудовом фронте. На трудовом фронте нам с тобой велено воевать. На меня побольше ответственности возложено, на тебя — поменьше... Тебя как зовут-то?
— Нина Игнатьевна, — сказала девушка и улыбнулась чему-то. — Нечаева. Мой дальний предок по материнской линии был декабрист...
— Ну вот, станешь на ноги, Нина Игнатьевна, пооткормишься, мясом обрастешь — и продолжай свою линию на здоровье. Ребята вон в аэросанном батальоне — дай боже, ниже лейтенанта у них никого нету.
— Инженер-капитаны в основном да инженер-майоры, — сказал Макар Тимофеевич Гатов. Предрика не отставал от Даргиничева, в одиночку было ему не по себе среди этих по-каторжному состарившихся девушек. Чувство вины возникало в нем, огорчало. Горько, жалостливо опускались углы его губ, он качал головой: — Ай-я-яй, до чего же их довели. Они еще молодые, а пожилым-то там каково?