Иные девчата прогуливали. Директор стыдил их, лишал положенной водки. Они глядели ему в лицо затуманенно и бесстрашно.
Как-то утром к началу работы вовсе мало явилось на берег девчат. Даргиничев кликнул Петра Иваныча:
— Ну-ка, пойдем по баракам, подымем эту капеллу.
Он широко пошел, не глядя под ноги, в высоких кожаных сапогах, в распахнутом ватнике. Посеменил за ним его заместитель.
Тихо, сонно было в поселке, над трубами ни дымка. Даргиничев взбежал на крылечко первого в ряду барака. Дохнуло на него последками вчерашнего тепла, еды, устюженской водкой, хромовыми, с ваксой чищенными сапогами пахло в женской этой комнате. Тут было четыре койки и стол посередине. Восемь голов поднялось к вошедшему, по паре над каждой подушкой. Портупеи брошены были куда попало и пистолеты ТТ...
— Ну, молодцы в постелях-то воевать, — сказал Даргиничев, — дай боже орлы... — Он быстро вдвинулся в глубь комнаты, огреб вокруг себя руками, обобрал портупеи с пистолетами. Четверо лейтенантов стукнули об пол босыми пятками, но не годились они для боя, для обороны. Совсем никуда они были без гимнастерок и галифе, Неодетые люди беспомощны против одетых.
Даргиничев отдал трофеи Петру Иванычу:
— В контору снеси. Пущай придут боевые командиры. Там разбираться будем, как они заслужили оружие носить.
Петр Иванович скоком помчался подале от греха. Лейтенанты спешили надеть сапоги, кое-как намотали портянки. Даргиничев дожидался в дверях, без улыбки стоял, серьезный.
— И не совестно вам форму порочить советского командира?
Тесным строем пошли на директора лейтенанты боевым кулаком.
— Ты кто такой здесь нашелся? Барсук тыловой... Отойди...
Даргиничев топнул ногой. Губы его выворотились, лиловые стали.
— Я представитель Военного совета фронта, выполняю особое задание. А вы срываете... Все пойдете под трибунал, как разлагающие дисциплину.
— Дире-е-ектор, а дире-ектор! — Из угла с крайней койки донесся заржавленный тоненький голосок. — Ты ребятам пу-ушки отдай. Их без пушек посо-одют. Ты лучше нас посади-и... Это мы виноваты. Мы ба-абы…
— Бардак заведете в прифронтовой полосе, — сказал Даргиничев, — найдем и на вас управу. Не будем чикаться. За милую душу отправим, где похолоднее. Чтоб поостыли... По законам военного времени. Ну-ка марш на работу!
Он хлопнул дверью. Лейтенанты вышли за ним. Робки, грустны были они в неподпоясанных гимнастерках.
— В контору, в контору, — сказал Даргиничев. — Там разберемся. В постели-то с бабой вы все генералы. А как до дела дойдет — и в кусты. И в кусты... — Будто что прояснело в директорском лице, надежда какая-то проблеснула.
Лейтенанты мучились, маялись...
— Мы понимаем, товарищ представитель Военного совета... Ну, черт попутал... Сами знаете, выпили... не губите нам жизнь.
— Посмотрим, посмотрим, — сказал Даргиничев. — Вот побудку произведу своему войску, в конторе разберемся, какая-такая ваша жизнь.
Он отворял уже двери другого барака. Лейтенанты долго еще стояли, пока нашли в себе силу взойти на крылечко в барак — к своим кралям, зазнобам.
Виктор Александрович Коноплев ростом был невелик, спрятанное под синим френчем тело его ничем не заявляло о себе, вся суть выражалась в лице. Суть состояла в непрестанном усилии, в твердости взгляда и скул. Под усталой обтянувшейся кожей, подобно шатунному механизму, двигались мускулы, желваки. Знаки возраста, слабостей и увлечений не обозначились на лице Коноплева. Он был дальнозорок, за бумагами в кабинете вооружался очками. Носил короткую щетку усов. Держался Виктор Александрович по-военному прямо, хотя военным так и не стал. Военной жилки не обнаружилось в нем, не только таланта, совсем ничего. В июле сорок первого года его назначили членом Военного совета. Но Коноплев стушевался на генеральской должности, не проявил себя. Солдат бы вышел из него несгибаемый, стойкий, работу войны он исполнял бы в окопе, как истый мастеровой. Но генерал из Коноплева не получился.
В двадцатые годы Коноплев прибыл с артелью плотников из Ярославской губернии строить на Волхове ГЭС. Образование его было два класса. Ударником стройки пошел Коноплев на рабфак подучиться. Потом в институт. Познанья он прочно складывал в голове, навсегда, как бревна в срубе. Крестьянская основательность соединилась в нем с рабочим сознанием, с пролетарской готовностью идти до конца. В институте он был комсоргом, парторгом, но речистым так и не стал, ковырял по-мужицки, по-ярославски.
В обкоме Коноплев ведал лесной промышленностью, торфом и транспортом. Строили в области мало, перед войной транспорт нуждался не только в угле, бензине, но также в сене, в овсе. Торфу хватало в болотах, его отправляли в топки электростанций. И леса хватало. Жизнь Коноплева делилась на лес и на торф.
Торфоразработки порушила война. Фронт зарылся в торфяные болота. Коноплев отвечал теперь за лесные дела. Главной его заботой стала запонь на Вяльниге — триста тысяч кубометров срубленного, стрелеванного, сплавленного довоенного леса.
Ему оборудовали кабинет в конторе Сигоженского сплавучастка, поставили аппарат ВЧ и койку. Даже Гошка, директорский сын, живший в конторе, как в отчем доме, не решался заглядывать в кабинет Коноплева. Секретарь обкома ходил в столовую вместе с девчатами, вечерами пил чай. Садились к его столу районные власти, Даргиничев, Петр Иваныч. Вдруг трещал аппарат. Коноплев докладывал Военному совету обстановку, и все глядели ему в лицо, как вызванные к командующему офицеры, когда командующий разговаривает по прямому проводу со Ставкой. В назначенное время звонил Астахов, докладывал Коноплеву обстановку в масштабе треста, Даргиничев улыбался:
— Ну, им-то дивья. Им бы ваши заботы.
— Да уж конечно, — поддакивал Гатов, — кисанькина у них жизнь.
Петр Иванович посасывал осколочек сахару, его хватало ему на все чаепитие. Не думал он, не гадал, что доведется ему посидеть так близко к такому большому начальству... Начальство чаёк любило, а водки ни-ни. Все прониклось на Вяльниге строгостью, дисциплиной. Никакой личной жизни будто и не бывало ни у кого. Апрельское солнце напекло всем лица, но лицо Коноплева загару не поддавалось. Даргиничев не заговаривал с Коноплевым о своем, о семейном. Да и времени не осталось поговорить, где-то в устье взломало, подвинуло лед, загрохотало вверх по Вяльниге, как тяжелый состав буферами залязгал. Лежни поднялись от земли, в шесть струнок запели. И раскалились, дымом обволоклись. Горелым запахло, гибелью, взрывом. Будто не тросы — бикфордевы шнуры зажжены.
— Поехало, — сказал Даргиничев и сдвинул шапку себе на темя, будто лоб собрался перекрестить. Он истово выругался, как солдат, шагнувший за бруствер, вниз побежал по откосу...
На самой высокой, птичьей, чаичьей ноте Коноплев кричал в аппарат:
— Троса горят! Ты что ж, понимаешь, Астахов, ты какие прислал троса? Это знаешь чем пахнет?
Что-то ему отвечал Астахов, но дребезжал аппарат, не сразу пробрался астаховский странно медленный голос, снизу откуда-то, от земли:
— Это ничего, Виктор Александрович, это нормально. В тросах пенька просмоленная заложена для смазки. Это смола дымит. Это нормально... Ну, а как вообще-то положение? Тронулось?
— Ладно, — сказал Коноплев нотой ниже. Через час позвони. Поехало.
Перебор под Островенским — вспомогательная запонь — держался шестнадцать часов. Тридцать три километра оставалось от него до генеральной запони в Сигожно и триста — до истока. Первой подвижкой вспучило, подняло перебор, но не сорвало. Легкий лед, взорванный накануне толом, нырнул под него, затем надвинулись главные льды. Прибывала вода, ускорялось течение. Степино войско, кургузые ватные люди, девчата таскали на перебор бревна, валили, чтоб утопить его, но силы им не хватало, весу. Гомон тонких голосов покрывало ревущей рекой. Дымились тросы. Льдины выворачивали из воды свои зеленые днища. Все выше вздымало легкий, в один рядок, перебор. Все больше на нем громоздилось лесу. Запонь стонала, ее выламывало из реки.
— Пущай, пущай его перемелет, — покрикивал Степа Даргиничев. Он мокрый был, окатило его, и все его войско промокло, все кричали бог знает какие слова, шпыняли баграми ледовую гору. После стало известно, что держался островенский перебор шестнадцать часов. Никто не заметил этого времени. Стояла запонь, и время тоже стояло. Вяльнига надвое переломилась, ледяным пыжом запрудило реку, верхний бьеф поднялся, вода хлестала, валилась, как на плотине Волховской ГЭС. Большой костер разложили на берегу, выскакивали к нему посушиться. Когда стемнело, Даргиничев отдал команду уйти всем с реки. Стояли толпой у костра. Перебор держался, хотя никто ему теперь не подсоблял. Ниже перебора река чернела, взблескивала в костерном свете, текла, свободная от льда...
Лопнул островенский перебор, как из пушки выстрелили, рядом, над самым ухом. Река распахнулась, и льдины кинулись вниз. Люди побежали за льдинами; от костра побежали гурьбой, потом растянулись по берегу...
Даргиничев в будке остался у телефона. Петр Иваныч сообщал с генеральной запони, что все тихо пока. Взорванный верховой лед унесло, очистило реку.
— ...Вечером с наметкой ходил дак... — сообщал Петр Иваныч, — двух судачков вытащил и налима.
— Ты погоди, погоди, — останавливал заместителя Даргиничев. — Уровень воды насколько повысился?.. Ай-я-яй... Островенскую сорвало, через час на Нергу принесет... Вода ужас как подымается... Ужас. Не знаю, Петр Иванович. Льды под метр толщиной... Ты всех своих девок на берегу держи, ни одну не отпускай с глаз долой...
— Не уйдут, — заверял Петр Иваныч. — Это и разговору быть не может. Как на привязи все, в запонь вцепивши... Азартные девки.
Коноплев звонил с нергинского перебора, спрашивал обстановку.
— Сорвало, — отвечал Даргиничев. Радость была в его голосе, азарт отшумевшего боя. Будто выигран бой. — Сорвало, Виктор Александрович. Понесло!