Запонь — страница 26 из 72

я обком поручает ему быть знаменосцем на демонстрации, он вдруг собрался и написал: «Уважаемая Нина Игнатьевна! Спасибо за вашу поздравительную телеграмму. Сразу не мог вас поблагодарить, не знал адреса. Адрес мне сообщила Полина Васильевна Бойцова. Оказывается, вы бывали в наших краях. Не забываете, значит. Спасибо за память. Хотелось бы повидать вас, какая вы стали. Я хорошо помню, какая вы были в сорок первом году. Прошла целая вечность. Первого мая я буду в городе, обком партии доверил мне нести знамя области на демонстрации. Если у вас найдется время и желание, можно бы встретиться, где вы назначите. Отпишите мне на сплавную контору. С уважением к вам Степан Даргиничев».

Вскоре пришел ответ от Нины Игнатьевны...

«Слишком разно сложились наши жизни, — писала она, — и может быть, лучше нам не встречаться. Пусть все останется в памяти так, как было. В жизни ничто не происходит просто так. Все имеет свои корни, потом из них вырастают ветви. Мы не можем предвидеть последствий наших юношеских поступков, но в зрелом возрасте нам никуда от них не уйти.

В войну мне казалось, — писала Нина Игнатьевна, — что нужно отречься от жизни и только драться, жить только ненавистью и боем. Вначале вы представлялись мне врагом — человек, не участвующий в схватке с оружием в руках. И только живя рядом с вами, я поняла, что древо жизни не может быть срублено даже в годину смертельного боя. И нельзя выиграть никакую войну, если отречься от дела жизни. И ненужной станет победа, если люди разучатся любить.

Извините меня за эту доморощенную философию. Тут сказывается влияние моей дочки — она любит пофилософствовать. Наши дети совсем не такие, какими были мы.

Смотрите сами, Степан Гаврилович, — писала Нина Игнатьевна, — я вас приглашаю к себе. Хотя это может оказаться ненужным нам обоим. Мы слишком уже сложившиеся старые люди. Поздравляю вас с наступающим праздником и с заслуженной славой вашей. Не знаю, буду ли я в городе Первого мая. Если все-таки соберетесь меня навестить, предварительно позвоните...» Тут же написан был номер телефона Нины Игнатьевны Нестеренко.

Письмо пришло в апреле, когда ставили генеральную запонь. Директор жил в Сигожно трое суток. Георгий собрался ехать к нему, прихватил в кабинете почту. Домой завернул пообедать, кинул письма на стол. Все письма были по службе с комбинатскими штемпелями, а это сверху как раз оказалось. Алевтина Петревна взяла его в руки, поглядела на свет. Никогда она этим не занималась, а тут будто кто подшепнул. На кухню ушла, конверт разорвала, прочла и первым делом сожгла поганую эту бумажку.

Степан Гаврилович вернулся со сплава веселый, все ему удавалось в этом году, как по маслу прошло. Алевтина Петровна не вышла встречать его, брякала чем-то на кухне. Только Гошкины ребятишки полезли на руки к деду. Он целовал их, чмокал, подкидывал к потолку. Алевтина Петровна схватила ребят, увела на сыновнюю половину.

— Хотя бы детей не касался, — кричала она на мужа. — Знаменосец нашелся. Дак вот он зачем в город. Та цену себе набивает, выпендривается, а этот и слюни распустил...

Удивила Степана Гавриловича молодая ревность в его старухе. Тридцать лет прожили... «От же, ей-богу, дурья башка, было б с чего...»

Насупился Степа и рявкнул на жену:

— Не твоего ума дело. Пей чай... Чай пей, тебе сказано. И не суйся, чего не понимаешь.

Картошку он сам себе жарил. Кипятил электрический самовар.


4

По дороге в город Даргиничев завернул в рыбацкую бригаду. Ему принесли в машину лососку килограммов на восемь. С этой лосоской в руках он и вышел из машины на улице Стрепетова, у дома номер тринадцать. «От же, ей-богу, — подумал, — номер-то несчастливый...»

Земля разворочена вся была бульдозерами — хляби, болото. Нигде ни кусточка. Дощатые мостки настланы, оступишься — и пропал. Дома поставлены как попало, найди тут, который из них третий корпус. Серые, голые все. Сотни окон зияют, и будто за окнами нет ничего. Нежилая какая-то местность. «От же люди живут, — думал Степа, — я бы не смог».

Плутал он в каменном этом лесу. Ребятишки ему помогли. Обступили его, глядели завороженно на Степину грудь, на Золотую звездочку.

— Дяденька, вы не космонавт? — спрашивали ребятишки.

— Да нет, куда уж, — улыбался Степа, — по возрасту не подхожу, а то бы слетал. Слетал бы.

— А за что вам дали Золотую звезду?

— В лесу я живу, — рассказывал Степа. — Лес рублю. Дом вот этот хотя и каменный, а без леса не построишь. Ни полов, ни дверей в нем не будет. И бумагу, и тетрадки, на которых вы в школе пишете, тоже из леса делают. И самолета не построишь без древесины. И вино тоже из леса гонят. Вот к празднику батьки ваши покупают вино... А я лесишко добываю. Как волк в лесу живу. Как волк. Работа разная у людей, одни в космос летают, другие лес рубят, а награда одна. Одна награда, если честно работать.

Ребятишки искали нужный Степе подъезд. Лифт поднял его до самого верху. Все возбуждение этого утра — площадь, толпа, оркестры, все неясные Степины молодые мечтанья, — все поднялось вместе с ним. Сердце в нем поднялось, горло перехватило. «И куда понесло дурака, — думал Степа, — на что понадеялся?» Он остановился у квартиры номер триста пятьдесят два, взял под мышку обернутую бумагой и перевязанную бечевой лососку, нажал на звонок...

Нина Игнатьевна изменилась, конечно, но первое, что увидел Даргиничев, это были ее глаза: зрачок в золотистом окружье. Глаза были те же, что четверть века назад, весною, на Сярге. И сразу сделалось Стене свободно, тепло.

— Здравствуйте, Нина Игнатьевна. Едва вас нашел. Спасибо, ребятишки во дворе помогли.

— Господи, да никак это Степа Даргиничев... По площади со знаменем шел такой важный, просто не подступиться... Что же не позвонил-то? Часом бы позже — и не застали меня. Я вам писала...

— Со сплава прямо, Нина Игнатьевна, — сказал Даргиничев. — Семеро суток не ночевал и в конторе не был. Почта неразобранная так и осталась лежать. Вода сей год высокая...

— Раздевайтесь, Степан Гаврилович, проходите. — Нина Игнатьевна улыбалась. Только эту улыбку и видел Даргиничев, другого старался не видеть. Хотя, конечно, схватывал, примечал. Женщина эта, совсем не старая женщина, ее квартира с низким потолком, картины, книги, сервант с хрустальной посудой, телевизор, портрет красивого полковника в летной фуражке... Жили в этом доме в достатке, всерьез, основательно жили. Даргиничев успокоился как-то. Он не любил неустройства и непорядка, когда у людей не сложился быт, раздергались нервы. Он думал, что это от лености, от неумения взять себя в руки. Слабости в людях он не терпел.

Разговаривать с Ниной Игнатьевной было ему легно. Вспоминали Полину Бойцову, Клаву Матюшину, Серафиму Максимовну Лунину. Хозяйка накрывала на стол, Степан Гаврилович говорил, что было попито, а теперь приходится воздерживаться, сердце не позволяет. Нина Игнатьевна возражала, что ради такого случая можно, встречаются-то они раз в двадцать пять лет... Да и коньяк расширяет сосуды...

Они говорили о Степиной красной рыбе, о вяльнижских грибах и бруснике, которые прислала Полина Бойцова, о гриппе, который вконец измучил весь город нынче зимой, и о чем-то еще, постороннем, не важном для них. Нина Игнатьевна жаловалась на низкие потолки в этих новых квартирах. Степан Гаврилович жаловался на рыбоохрану, которая не дает рыбакам жизни, хотя рыбы полным-полно — куда ей деваться? Они улыбались, в большом окне голубело майское небо без облаков. Полковник глядел на них со стены и будто прищуривался.

— Мой муж, — сказала Нина Игнатьевна, перехватив быстрый Степин взгляд в сторону полковника. — Наш папа... Улетел однажды и не вернулся. Он на самых летал быстроходных, на сверхзвуковых. Остались мы с дочкой без папы — две казанские сироты...

Степан Гаврилович не нашел, что сказать на это. Нечего было тут говорить. Легкий разговор о грибах, бруснике и вирусном гриппе закончился. Лицо Нины Игнатьевны погасло, сделалось незнакомым Даргиничеву.

— Дочка его любила, — сказала Нина Игнатьевна. — И страсть к этой авиации он ей внушил. Он был фанатик. Не мог жить без неба. И летать-то она пошла в память по Нестеренко. Чтобы к небу поближе. Стюардесса она у меня. Слово какое-то неприличное, до того его затаскали. Какое уж тут небо? Она его и не видит — завтраки да обеды пассажирам подает.

— Да... тоже тяжелая работенка, — сказал Даргиничев.

— Папу она любила, — сказала Нина Игнатьевна, — а вот похожа она на тебя... Нос у нее твой, Степа, и губы. В ней заложено какое-то безудержное своеволие. Что-то даргиничевское — бешеная она. Трудно мне с ней бывает, Степа, с дочкой твоей... Был сыночек у нас... На Дальнем Востоке мы жили, в Тернее. Энцефалитный клещ укусил. Умер мальчишка...

Слово «Терней» показалось знакомым Даргиничеву, а другого он будто бы и не слышал. В сердце вдруг появилась противная боль, и сумеречно стало в глазах. С ним это раньше бывало, но последние годы не повторялось: в Кисловодске его подлечили, режим Степан Гаврилович соблюдал и дома утром делал зарядку, не пил, не курил. Он боялся сердечной боли. Нынче все умирали от сердца...

— Что с тобой, Степа? Ты серый какой-то стал.

— Сердце прихватило. Пройдет, ничего...

— Приляг на диван, сейчас тебе принесу валидолу. Могу укол сделать, кордиамин ввести. Я же все-таки доктор. Даже кандидат медицинских наук...

— Ничего, ничего, — сказал Степа. — В моем возрасте это нормально. Отпустит сейчас, — храбрился Даргиничев. Поднял рюмку с коньяком: — Ваше здоровье, Нина Игнатьевна... Ну вот отпустило...

— Надо остерегаться отрицательных эмоций, — сказала хозяйка дома. — Так, что ли, медицина-то учит? Наверно, не нужно было встречаться. А? Ведь целая жизнь прошла... Я когда писала тебе письмо, мной владело какое-то двойственное чувство. Я знала, лучше нам не встречаться. И в то же время хотелось тебя увидеть. Да, да, хотелось. В жизни больше такого не повторилось, как в сорок втором году. Это, кажется, называется первой любовью. Мне хотелось еще раз взглянуть на нее. Притронуться. Всегда хотелось, все годы — и чем ближе к старости, тем сильнее. Я очень любила моего мужа. Но это совсем другое...