Запонь — страница 44 из 72

Муж глядел на нее с улыбкой доброго взрослого человека.

— Надо выкроить пару метров полезной площади, — говорил он. — Народонаселение ведь прибывает в городе. Надо бороться за жизненное пространство. Хозяева дома сто лет назад вон какие себе размахали двери — как царские ворота. И до потолка рукой не достанешь, хоть ты будь Петром Первым. По нашим современным стандартам вполне бы можно еще один этаж поместить. Вот надо будет материалом разжиться да антресоли отгрохать...

Евгений Сарычев обходился без толстых профессорских книг. Он размышлял не в тиши, за покойным дубовым столом, а имея в руках топор, мастерок, молоток или гаечный ключ. Он был рабочим в мире и что-то знал, не зависящее от книжной премудрости. Что-то твердое было в нем, не дающееся переделке...

— Знаешь, Женя, — говорила Ирина Федоровна мужу, — вот я читаю современных писателей — это сплошной детский дом. Приютская литература. Все герои растут вне семьи. И названия соответственные: «Безотцовщина», «Ничей брат», «Кража». Раньше писатели поэтизировали семью. Помнишь — «Детство Никиты», «Детские годы Багрова-внука»?.. Нынче если изображают в литературе семью, то обязательно в отрицательном смысле. А мне бы так хотелось прочесть о доброй, крепкой, дружной семье. Я, может быть, старомодна в своих понятиях, но мне кажется, что человек, выросший вне полноценной семьи, пусть он даже в какой-то момент оказался героем, — несчастливый человек, обделенный... А значит — бескрылый. Вот я прочла недавно Булгакова «Белую гвардию» — как он там проникновенно пишет о матери: «светлая королева»... Дом, семья для него — средоточие всего самого высокого и святого...

И опять Сарычев смотрел на свою жену с улыбкой взрослого человека, которому надо ответить на ребячий вопрос.

— Горький написал о босяках, — говорил он‚— вот теперь все и шпарят за ним вслед, чтобы не опростоволоситься. Он же основоположник.

— Ты обязательно, Женя, прочти Булгакова, — говорила Ирина Федоровна.

— Да надо, надо, ужо вот поедем в отпуск в Залучье, там длинные вечера... — обещался Сарычев.

Краснолицые, в полушубках, валенках, ватниках, сапогах, заявились в дом к Сарычевым селяне, приятели Жени, механики, шоферы. Пили водку и говорили о зайцах, язях, глухарях. Заезжие люди стеснялись Ирины Федоровны. Она приносила на стол угощенье, присаживалась ненадолго и удалялась. Но оставался Виталька и жадно слушал, ему наливали, и он выпивал... И тоже рассказывал что-то: «...Я вижу, белеет в елках, я — бах!» Наутро Ирина Федоровна пеняла мужу:

— Почему ты не отправил Виталия спать? И чего вы так все матюкаетесь? Неужели вам не хватает нормального языка?

— Такая, наверно, потребность у русского человека — завернуть словцо поядреней, — улыбался Евгений. — Пускай привыкает Виталька. Он этого все равно не минует. Вон вымахал здоровенный бугай...

Ирина Федоровна вздыхала, печалилась, но не спорила с мужем. Она знала всю меру твердости его понятий о жизни. С годами муж отдалялся от нее, уходил, и Виталий тянулся вслед за отцом. Эта охота и эта рыбалка, и механизмы, и мотоцикл — Виталий с отцом становились как будто погодки-дружки, что-то было у них свое, отдельное от матери и непонятное ей. Она хотела, старалась влиять на мужчин, на мужа и сына, привить им интеллигентность. Но это было не нужно им.

— Ну что ж, — говорила себе Ирина Федоровна, — пусть так. Пусть я не смогла. Пусть взяло верх сарычевское мужицкое начало. Пусть им не хватает душевной тонкости. Зато они — честные, чистые и морально стойкие люди. Это важнее всего.

Опять, как в сорок четвертом и сорок пятом году, она сидела по вечерам с ногами на кушетке, смотрела на огонь, читала уже не отцовские, новые книжки. Виталька где-то слонялся с гитарой. Евгений жил непонятной, далекой ей жизнью, в болоте, на речке Кундорожи. Ирина Федоровна ставила градусник, он показывал тридцать семь и четыре. Промозглая, скверная, как петербургский климат, чахоточная температура... Ирина Федоровна пила горький хлористый кальций. И горько было во рту от слез.

Она лежала в туберкулезной больнице на Поклонной горе. Неподалеку урчал, исступленно ревел мототрек. Ей снились ночами бомбежки. Рычали «юнкерсы» в небе. Железный, жестокий, безудержный вой... Она просила врачей поскорей ее отпустить. Ей хотелось укрыться в ее тишину... Врачи пожимали плечами: «Конечно, бывает шумно. Но что поделаешь — город. Проведем курс лечения, и поезжайте к мужу в деревню, живите себе на здоровье в тиши...»

Муж привозил ей в больницу сдобную кравную рыбу. Она угощала соседок в палате, все жмурились, чмокали: «Тает во рту... Вкуснота!»

...Когда Евгений Сарычев возвратился с Кундорожи в город, была зима. Лицо его заострилось и потвердело, нос торчал петушиным клювом, залысины поднялись надо лбом, на маковке топырились белые мягкие пряди. Он говорил о своей обиде, о собаке Шмеле. Он постарел на болоте.

— Женя, милый, — возражала ему Ирина Федоровна, — я понимаю, тебе тяжело. Убить собаку — это варварство... Да потом еще и травить человека... Но я рада, что это случилось с тобой. Ты прости уж мне мой эгоизм. Я устала одна без тебя. Я невозможно устала. Я так не могу. И ты нужен Витальке... И потом, дорогой мой Евгений Васильевич, ведь ты сам себе выбрал такую участь — чего же ты хочешь?.. Пусть это утка, какой-нибудь там, я не знаю, енот или лось, — но ведь тоже живые твари. Им хочется жить ничуть не меньше, чем этой твоей собаке. А ты подрядился их уничтожать. Всякий егерь — убийца. Да к тому же и пособник убийства. Почему ты наделяешь свою собаку особым правом на жизнь? Чем она лучше какого-нибудь енота?.. Одно убийство влечет за собой другое, и этому нет конца... Конечно, Блынский — подлец, но ты же его сотрудник, товарищ по профессии...

— Ну, мама, ты уже загибаешь, — баском говорил Виталька. — Охота на дичь — это спорт, а собака — другое дело.

Сарычев улыбался, как взрослый на детские речи. Но что-то появилось в нем жалкое, недоуменное. Он напруживал скулы, приглаживал волосы, щурился и моргал.

— Это уже толстовство... — говорил он жене. — Ты позволяешь себе кушать куриный бульон, а курице тоже ведь жить охота. Шмель мне приятель был, может, еще надежней человека.

— Как бы там ни было, — говорила Ирина Федоровна, — ты опять вместе с нами — и в этом есть высшая справедливость. Правда, Виталька?

— А он все равно убежит, — говорил Виталька. — Там лучше в тысячу раз, чем тут. Я сам бы туда убежал...

Работал Сарычев в зиму стропалем на железной дороге. Он затемно уходил из дому и затемно возвращался, промерзший, в замызганном ватнике, в шапке с подвязанными ушами и с каплей под носом. С ним вместе приходили грузчики и кондуктора. Пили водку и говорили о паровозах, контейнерах, кранах и автокарах. Ирина Федоровна подавала закуску и уходила к себе на кушетку.

Когда компания разбредалась, муж говорил ей, что если не выпить с кондукторами, то не разыщешь нужный контейнер... Контейнеров — тыщи...

— У Чехова сказано в одном месте, — говорила Ирина Федоровна, — что водка чернит репутацию и красит нос. Ты погляди, у тебя нос совсем стал пунцовым...

Сарычев разводил руками, просительно улыбался, как виноватый мальчик на материнский урок. Наутро, затемно, он отправлялся через весь непомерно обширный город — к себе на товарную станцию.

Когда весною пришла бумага из Главохоты, Сарычев сказал жене:

— Я поеду, Ирина. Здесь мне невозможно — ты видишь сама. Полдня я гружу контейнеры, да еще полдня уходит на тряску в трамваях. Вот и все. Вроде мы вместе живем, а посчитай, сколько мы пробыли вместе... Как будто еще дальше разъехались. Так у нас не получится ничего. Давай-ка решайся — и едем вместе на Кундорожь...

— Да, да, поезжай, — сказала Ирина Федоровна. — Я тебя понимаю. Тебе лучше — там. Вот мы отправим наших заводских ребятишек в пионерские лагеря, и я приеду к тебе. Я ведь, ты знаешь, всю жизнь председатель лагерной комиссии. Так что дай бог к середине июня я соберусь...

— А раньше у нас и нечего делать, — сказал Сарычев. — У нас бывает — и в мае снег упадет.


Победитель


Снова суд, снова: «Сарычев Евгений Васильевич — истец. Ответчик — Алехин. Суд решил: Сарычева в должности егеря восстановить и выплатить ему компенсацию за вынужденный прогул из бюджета охотхозяйства».

...В Гумборице Сарычев получил компенсацию, взял в магазине хлеба, масла, сахару, чаю, бутылку водки и колбасы. Он дожидался на пирсе попутной лодки. Котомка его была легка. И на душе он чувствовал легкость. Ни теплая печка, ни пес, ни голодный кролик не ждали его на Кундорожи. Уезжая, Сарычев подарил своих кроликов начальнику Гумборицкой милиции Сподобаеву. Тот как раз в ту пору женился и начал строительство дома окнами на канал.

Пяльинских лодок не видно было у причала, но Сарычев не спешил. Он стоял, опершись о перила, поглядывал по сторонам. Все было то же в Гумборице, что год назад: сипели буксиры в затоне, стучали весла на переправе, и мужики заворачивали на пирс, пожимали егерю руку. Сарычев не был тут зиму, но будто он постарел, помудрел, будто отбыл долгие годы изгнанья; неторопкая деревянная здешняя жизнь являлась ему, как детство.

«Ну что же, Евгений Васильевич, — говорил себе Сарычев, — пригодилось тебе твое высшее юридическое образование. Представилась наконец возможность повыступать в судах. И обвинителем был и сам себе адвокатом. Год жизни... Можно целый роман написать...»

Он думал, что нынче не будет возиться с большим огородом — зачем? Что станется завтра? Посадит мешок картошки — и ладно...

Он постоял за себя, победил, но начальник охотинспекции Рогаль после суда у себя в кабинете сказал ему:

— Смотри, Сарычев! Мы тебя трогать не будем, но предупреждаем, не подымай газетной шумихи вокруг своей личности. Не мешай нам работать.

Сарычев улыбнулся тогда на эти слова начальника. Он устал от судов. Он улыбнулся начальнику мягко и виновато, словно пообещал, что больше не будет. Он одержал победу над Рогалем, теперь предстояла жизнь, такая, как до победы...