Я сижу, но как будто плыву, дремлю, как серая крачка на крыше ондатровой хаты, растворяюсь в лилово-синем дыму, в устойчивом жаре солнца. Время утратило протяженность, мир — материальность; не стало леса, берез и елей, только волны колышат меня…
Вечером глухари прилетают на токовище точно в назначенный кем-то час — в двадцать один ноль-ноль. К этому часу я прибыл на вырубку, на бывшее токовище, прислонился спиной к корявой болотной сосенке — ей никак не вырасти из своей отроческой тонкомерности. Весь лес на болоте — подростки. Я ждал, поглядывал на часы. Чем ближе подвигалась стрелка к урочному часу, тем больше я верил в непременность прилета. Я прожил сутки в лесу, что-то понял, услышал какие-то вести. Глухарь уже вылетел, подавал мне сигналы. Он сядет вон там, на суку...
Он прилетел низом, шумно хлопая крыльями, в девять часов три минуты, сел, квыкнул, щелкнул клювом, поперхнулся, в тревоге присел на суку, готовый взлететь...
Вечер был ясный, а в ночь разыгрался буран. Снег густо ложился и таял, к утру превратился в ливень. Пока я дошел берегом озера до охотничьей базы, чувство вины в убийстве реликтовой царственной птицы вымерзло, вымокло, стекло с меня струями снежной воды.
Вот так же и лесорубы: пришли на делянку по стуже, утаптывали снег округ каждого дерева; зубья моторных пил остервенело грызли мерзлую древесину; обрубщики сучьев махали топорами до седьмого пота. Рычал трелевочный трактор, торил колеи по зимнику лесовоз. И высоко вздымалось пламя большого кострища, сложенного из хвойных лап. И если нашелся среди лесорубов радетель леса, с печалью глядевший на гибель сосновой куртины — исконного токовища, то печаль его растворилась в жаркой работе, вымерзла в дальнем пути с делянки домой.
Егерь Сарычев повесил моего глухаря на гвоздь в сенях, сказал:
— Вот же насколько сильный у птицы инстинкт. Ток вырубили, а все равно тянет... И ничего не попишешь.
Излука
Лучшие наши охотничьи угодья, камышовые плавни в устье большой реки, то есть в речной губе, объявили заказником сроком на десять лет. Если за десять лет утиное стадо не умножится в должной мере, то и запрет охоты, надо думать, продлят. Прежде здесь помещалась охотничья база, жил егерь, теперь — смотритель заказника, охотовед или, вернее сказать, птицевед, зверовед, рыбовед. Должность эту, как мне сообщили на пристани в Вяльниге, занял Игорь Лубнин, мужик молодой, но ученый, чуть ли не кандидат. Помощником у него работает Люда, жена.
В прежние годы я ехал сюда с ружьем и с путевкой в кармане, нынче приехал безо всего, просто так — с весной повидаться. Сначала на автобусе до Вяльниги, потом на пароходике, на речном трамвае, потом вдоль канала по берегу, по рушащейся, подмытой тропе... Уперся в речку-протоку Кундорожь и кричу, как бывало:
— Эге-гей!
На той стороне спускается к лодке новый в этих местах, незнакомый мне малый. Перевозит меня на свой берег. Кое-как объясняю ему, для чего я, зачем. Смотритель заказника не выявляет каких-либо чувств. Я надеюсь на время, на соль. Конечно, о пуде соли, которую надобно съесть нам с птицеведом, чтобы нашелся общий язык, не может быть речи... Но нужно выдержать время. Пусть хозяин привыкнет ко мне.
Гостеприимство, открытость, патриархальная простота жителей уединенных избушек на берегах тихих вод стали ныне преданием. Нынешние лесовики разборчивы, приметливы; они не торопятся привечать забредших на огонек путников. Впрочем, и сами путники изменились...
Я спустился знакомой тропой к губе, в камыши, устроился в еще не спущенной на воду лодке — в этой лодке мы плавали с егерем на охоту. Пусть смотритель заказника Игорь сообщит своей жене Люде обо мне, пусть посоветуются, как со мной поступить. Благо в лодке сухая лавочка...
Чайки кричат, вороны... Промелькнул белой спиной заяц. Клок зимы. Белеют почки-пуховки на ивах. Нависли барашки на ольхе. Чайки кричат надтреснуто, жадно. Проблеял бекас. Печет солнце.
С базы доносится голос женщины, Люды. Кое-что я узнал про нее. Она родилась на Амуре. Кончила физкультурный техникум. Работала егерем в Ольховском охотхозяйстве.
Теперь Люда помощник птицеведа, птицеведова жена.
Я слышу, на дворе бывшей охотничьей базы стучит мотор, гонит в избу электричество. Егерь тут прозябал с керосиновой лампой. Слышу, моторчик вращает диск пилы. Моторчику не хватает мочи зараз перегрызть целую чурку. Но все же — перегрызает.
Смотритель заказника, Игорь, — плотный, с широкой грудью, с большим, отнесенным назад затылком.
Из камышей мне виден и слышен Игорев двор. Игорь приказывает собаке:
— Сайда! Поваляйся!
Сайда валяется.
Тишина на губе. Двое общественных инспекторов приплыли на лодке из Сонгостроя. Пришли ко мне, предвидя во мне браконьера с ружьем, Сказали: «Не стрелять — значит всем не стрелять». Охота закрыта.
Рядом со мною плавают черные утки с белыми головами.
Помню, зимой рубили лес за губой — лесную гриву-кулису, выросшую на бывшей линии обороны, на озерном валу. Из-под одной из сваленных елей вдруг показалась звериная лапа. Вальщик крикнул свою бригаду. Бригада сбежалась. Разрыли берлогу. Под пнем лежала медведица. Она посмотрела на бригаду и отвернулась. Нервически подергивались ее лапы. И спина. Из-под медвежьей туши высунули носы два крохотных медвежонка. Иные шумели, что надо бежать за ружьем, убивать. Иные считали, что надо давить медведицу трелевочным трактором. Но были в бригаде женщины. Они увидели в этой медведице мать. И воспротивились убийству. Мужики согласились с ними. Позвонили главному лесничему, просили оставить пук леса, кулису вокруг берлоги. Лесничий согласовал с директором сплавной конторы — и разрешил...
Время к полдню. Пролетели девять лебедей. Птицевед Игорь бродил по колено в губе. Принес, показал мне щуку с крючком во рту. Он привык ко мне, притерпелся. Рассказал две истории — про сорочонка Пику и про лосенка Витьку.
...Весной сорочонок упал из гнезда. Люда его подобрала, назвала Пикой, потому что он первое время пищал. Сорочонок жил в дружбе с котенком. Дети не знают вражды. Сорочонок любил принести ягодку малины и положить Люде в рот. Потом вынуть. Если Люда проглатывала малинину, сорочонок сердился и верещал.
Однажды на базу приехал из города главный охотовед. Он устал и уснул. Пика прилетел и клюнул его в нос. Главный охотовед вскочил, испуганный, нервный, и долго не мог обрести равновесие духа.
Прошлым летом пяльинский егерь Ванюшка Птахин нашел лосенка в лесу. Он принес его на Кундорожь, и Люда назвала лосенка Витькой. Витька любил сидеть на руках у Люды, лизать ее в нос. Он таскал со стола огурцы, соленую рыбу и колбасу. Все это было ему по нутру. Витька приставал к собакам, бил лайку Сайду копытом. Сайде уже восемь лет. Она немножко рычала на Витьку. У Витьки была длинная, тонкая мордочка. Он был губастый и лопоухий...
Снуют меж кочек ондатры.
Пришел пяльинский рыбак...
— Ищу, — говорит, — сорочьи гнезда. Когда птенцы вылупятся, чтобы забрать.
— А зачем?
— А так…
Вечером сидим с Игорем и Людой на кухне. Люде хочется вместе с нами выпить и покурить, но Игорь ей запрещает. Он поет баритоном: «Когда мне невмочь пересилить беду, когда подступает отчаяние, я в синий троллейбус сажусь на ходу, в последний, случайный...» Я думаю, как далеко Игорю до этого утоления беды в синем троллейбусе: вначале надо сесть на пароход, потом в красный автобус, затем уже в синий троллейбус...
— Я не понимаю горожанок, — сказала Люда, — они меня все убеждают, что я живу как-то не так. Что нужно стремиться чего-то достигнуть, что-то приобретать, жить на уровне достижений, тянуться. А мне это не надо. Я шестьдесят получаю, и Игорь — восемьдесят. Он еще платит двадцать рублей алиментов. Нам хватает. Я природу люблю. Здесь живешь и обо всем забываешь. Все чисто здесь. И люди другие. Мы по два месяца не уезжаем никуда отсюда...
У Люды короткие рыжие волосы, длинные, тонкие в голенях ноги, серые с желтизной и прозеленью глаза, решительный излом светлых бровей, крепкие скулы, высокая грудь.
— Как егерь она меня устраивает, — сказал о своей жене, ухмыляясь, Игорь.
Игорю надо писать диссертацию о жуке-короеде. Он закончил аспирантуру, но диссертация все еще не написана.
— Я не понимаю, зачем это нужно тебе, — отговаривает Люда Игоря. — Зачем тебе эта диссертация? Какой-то ты педант...
— Это не помешает, — говорит Игорь, — стать специалистом в какой-нибудь области.
Утром приплыл на лодке пяльинский егерь Ванюшка Птахин. Разговор пошел о той самой зимней медведице с медвежатами.
— ...Он снег разгребает, а она его лапой. Он палку взял, думал, енот, — рассказывал Ванюшка.
Вспоминали, кто как вел себя. Оказалось, что Люда подходила к медведице ближе всех.
Ночевал я в той же комнате, что и прежде, — в охотничьей комнате, а Люда с Игорем — в егерской.
Утром сели в лодку, поплыли каналом — хоронить утонувшего лося. Лось провалился на тонком весеннем льду. Взяли с собой лопаты, веревки, топор.
Однако лося стащило водой на середину канала. Только ухо его торчало из воды. Отбуксировать к берегу разбухшую тушу мы не смогли. Привязали к лосиной шее камень-валун, похоронили лося хотя и в пресной воде, но по морскому обычаю.
Крохотный пароходик тянул по каналу огромное тело баржи. Берега канала высоки и сухи; береза, сосна, высокие штабеля леса лежали на берегах. Лес отражался в воде канала, и синее небо отражалось, и солнце. Почему-то я думал о белой ночи и соловьях. Это здесь обязательно будет: соловьи белой ночью...
И кто-нибудь должен кого-нибудь полюбить в соловьиную ночь. Иначе зачем соловьи? И белая ночь для чего? Я посматривал на молодоженов, прикидывал, и казалось мне, птицевед чересчур уж деловит, что ли, для белой ночи и соловьев. Или, может быть, я завидовал птицеведу...
Мы вышли лесом на берег озера, песок здесь отмыт добела, на песке косачи начертили крыльями — токовали. Слева синеют лесные мысы и справа мысы. Лосиный рог лежит на песке. В лесу краснеет брусника, будто созрела под снегом.