ишь бы было кому сказать:
— Вот ты говоришь, человек — царь природы и так далее... Царь-то царь, а надо с природой ему жить в мире... Особо царствовать над ней — еще неизвестно, как обернется...
— Я ему то же самое говорю, — вставила Люда, — а он меня ругает.
— Дак ругай не ругай, а никуда от этого не денешься, — продолжал Саша. — От местных людей вреда природе не будет. Мы если чего и возьмем от нее, дак по потребности. Мы — как кулики на болоте: нам без болота нашего нельзя, и болото без нас жизни лишится. Весной на болоте мы уток пролетных караулим. Убьем-то всего ничего, зато музыки этой наслушаемся и сами наговоримся всласть у костров. Бабы наши клюкву подснежную берут. Потом тресту жнем на корм скоту, летом морошка, рыба в озерах, в осень опять же клюква, гусь полетит. Городской человек будет два часа в очереди у ресторана ошиваться, пока его швейцар в дверь пустит, а нашего брата хлебом не корми, только дай ему болото помесить сапогами... Всякому свое... Теперь что же получается? В губу нам доступ закрыли. Ладно, хорошо, мы понимаем: об утках, об лещах заботятся... Теперь Сяргинские болота Сонгострой своим охотхозяйством объявил. Егерей поставил, нашего брата гоняют, как диверсантов каких. Нам-то, болотным людям, куда податься? В город, что ли, лыжи навострять? Это мы можем. Наш пяльинский мужик — как кошка: его кинь хоть с пятого этажа, он на лапки приземлится... А вот кто на нашем болоте жить станет?
— Местные, неместные — это не разговор, — сказал Игорь. — Это — понятия пережиточные, из феодального строя. Современный человек не принадлежит никакому месту.
— Это конечно, — согласился Александр Ефремович. — Но я тебе о другом толкую. Вот возьми у нас в Пялье Володя Ладьин — мужик здоровый, перед войной он на сейнере плавал на Балтике. В войну их судно немцы захватили, команду интернировали. Дак он из плену бежал, линию фронта перешел, воевал, брал Берлин. Потом опять же рыбачил на Балтике, дошел до старшего помощника капитана... И деньги зашибал хорошие, и квартиру имел в Усть-Нарве и все такое прочее... В общем, живи — не хочу... Так нет, он все бросил, вернулся к себе на болото, в Пялье. Рядовым рыбаком в бригаде, мережи трясет... Стало быть, что-то тут есть. Вот же лебедь — покантуется зиму на Каспии и все равно тянет в нашу тундру...
— Володя Ладьин — большой мастер в губе поживиться рыбкой, — сказал Игорь.
— Да это ладно, это дело второе. Я не о том... Вот до тебя тут жил егерь Сарычев. Хороший мужик. Простой, работящий. С ним можно было договориться. И огород он тут развел, понимал крестьянскую работу, хотя и из города. Вообще хозяйственный человек, основательный. И выпить был не дурак. И пьяным его не видели. Умный, толковый мужик. Видать, хотелось ему тут как следует окопаться. Не гастролер. Кроликов развел... И вот же — не вышло. То одна у него неурядица, то другая. Собака была у него, зверовая лайка — ее убили. Жена у него в городе оставалась, звал он ее, она приедет, поживет, да здесь ей не климат. Кролики его поедом съели, только успевал косой махать, траву им таскал... Старался мужик, не ленился. И ничего неё вышло. Уехал в город. Там у него, видать, корень глубоко пущенный...
— Он с охотинспекцией не ладил, — заметил Игорь.
— А ты что думаешь, Саша, — сказала, сощурясь, Люда, — и мы тут тоже не приживемся, что ли, ничего у нас не получится?
— Живите себе на здоровье, ваше дело молодоженское...
Еще поговорили о том и о сем. Вскоре Сашка уплыл. Пока был, звался Сашей и Александром Ефремовичем, как уплыл, то стал Сашкой. Сделалось тихо на Кундорожи. Ничего не осталось от сказанных слов. Только стрижи все выше, выше взмывали, не в силах достичь потолка. Да и не было потолка. Стрижиные голоса доносились из выси на одной дискантовой ноте, будто морзянка...
Иногда пролетали, свистя, шелестя крылами, чирки и кряковые селезни. Над губой играли на флейтах кроншнепы...
— Хорошо-то как, когда нет никого, — вслух подумала Люда.
Они сидели на крылечке дома с Игорем, с мужем.
— Стрижи высоко летают, — сказал Игорь, — это к вёдру.
День кончился, вечер продолжался, медленно тек; пора быть и ночи, Но рдела вода в губе и в реке. Не могли уснуть, успокоиться птицы, плюхали рыбы. Тарахтели вдали моторы: кто-то куда-то плыл. Ночь наступила уже, но не было мрака, потемок — ночь раннего лета на севере названа белой. Впрочем, белыми в этих ночах бывают разве что стены городских зданий. В городе белых ночей. Ночь над тихими водами, над камышовыми плавнями выдалась смутно-дымчатой, сизой, чуть лиловатой. В ней не было сна. Соловей попробовал горло в кусту над рекой. Проблеял где-то никому не видимый козодой...
Игорь приобнял Люду. Рука вначале мягко, грузно легла ей на плечи. Стала крепнуть, твердеть... Игорь поцеловал Люду. И утром, и днем они целовались, но это был главный, самый долгий, решительный поцелуй, без оглядки, — окончание дня, пришествие ночи...
— Пойдем, — сказал Игорь.
— Пойдем, — тихо, готовно откликнулась Люда.
Они легли на пол, на свежее хрусткое сено, которое Игорь косил, Люда сушила — для ложа. Сено Люда укрыла сперва одеялом, потом простыней. Окошко они отворили, соловей пел для них. Когда он умолк, Игорь включил транзистор. Музыка звучала здесь, над тихими водами, без помех. Молоды они были, Игорь и Люда, но не первой, исполненной жажды познания, робости и сомнений молодостью. Чего им нужно, знали они — вот этой любви; и любили не только друг друга, любили свою любовь, ее сладость и плоть. Весь день они жили под солнцем, среди луговых трав и цветов, трудились, купались в реке. Некая сила накапливалась, настаивалась в них; теперь они тратили ее, любя...
Когда же не стало ее, Игорю вдруг показалось, что все разомкнулось, исчезло. И что же? Что же еще?.. Эта изба, сено на полу и женщина, лежащая рядом, — откуда она, для чего? Игорю почудились те мужчины, что были рядом с ней, вот так же, в ночи. Все было уже. Все было... И миновало. И нет ничего... Игорь вдруг вспомнил о недописанной диссертации, ужаснулся: «Позор, позор... На месте захряс... Все она, она... Тоже мне пылкий любовник нашелся... Ученый муж...» Ему захотелось обидеть Люду. Он сквозь зубы сказал:
— Какой-то в тебе есть профессионализм...
Люда перестала дышать, затихла...
— Дурак ты... — Она заплакала.
Игорь взял раскладушку, ушел ночевать под открытое небо.
Утром они помирились. Ночью опять поссорились. И много у них было ночей, но чтоб заодно, нераздельно, чтоб слиться и позабыть о себе — такого больше не получалось. Словно кто-то стоял над их ложем, смотрел равнодушным, насмешливым взглядом: «Все это было уже, все было...»
Обычно свой отпуск в августе — сентябре Феликс Нимберг проводил на боровой охоте, уезжал на мотоцикле в Кыжню, Вондегу, жил нелелями в бараках бывших, брошенных лесоучастков, стрелял молодых петушков-косачей, свистел в манок, приманивал рябчиков по берегам лесных ручьев. Приглядывал, наблюдал, где бобры подпилили лесину, где мишка ходил, где рысь, где глухариные выводки. И сам он, как тетерев, кормился брусникой на вырубках, как мишка, лакомился малиной, жарил себе на ужин грибы — белых грибов полно в глухой корбе за Вяльнигой. В речках он ловил на удочку хариуса, форель. По вечерам сидел со свечой за столом в бараке, писал в тетрадку стихи: «Ничего мне на свете не надо. Я всю жизнь пройду налегке. Только двадцать четыре заряда. И краюха хлеба в мешке...»
Этим летом в отпуск Феликс отправился в необычное для себя место — на берег озера, по ту сторону губы, на мыс Еремин Камень. Там имелась построенная рыбаками избушка, часто в ней гостевала приезжая публика, ободрали избу, крылечко сожгли. На Кыжне и Вондеге Фелике с легкой душой оставлял свое имущество в лесных домах, уходил, куда нужно ему, — никто ничего не трогал, не брал. Здесь, у Еремина Камня, он не мог понадеяться на сохранность имущества; идучи в лес, нужно было все тащить с собой на горбу. Да и лес тут худой, только прибрежная грива, за нею сразу болото: дупелишки да бекасишки. Незавидное место, но если подняться на этот самый Еремин Камень, на поросший белым мохом и брусничником увал, если очень сощуриться, долго-долго смотреть, то можно увидеть в лиловой дымке, в солнечном мареве над зеленью тростников белый прямоугольник — шиферную крышу кундорожской базы. Музыка чудилась ему, как телефонный провод, доносила песню вода: «Ми-ла-я, ты услышь ме-ня...» Можно сесть в лодку и дуть прямиком через губу, за час будешь там...
Стола в избе не было, лавки тоже пошли на растопку. Окна Феликс затянул от комаров полиэтиленовой пленкой, пол вымыл, лежал по вечерам на еловых лапах, застеленных брезентом, свеча горела в изголовье. Стихи сочинял: «Между нами вода. Ты сидишь у окошка... Ничего, не беда, только грустно немножко. Свет погаснет в окне. Ночь большая настанет. Без тебя плохо мне; поболит — перестанет».
Летом Феликс сошелся поближе с Игорем-охотоведом. Такой вышел случай: с Игоря потребовали отчет о поголовье зверя и птицы на берегах губы. По своей педантической честности Игорь решился исполнить задание без туфты, без гадательных, округленных цифр. С фотоаппаратом и магнитофоном, с егерем Людой он отправился в экспедицию, дневал, ночевал на болоте, на радость мошкам и комарам. Игорь себя не щадил и помощника не шадил, но лоси все запропали куда-то, утиные выводки затаились в тресте, к ондатровым хаткам не подобраться по трясине.
Феликс в ту пору клеймил лес под делянку в береговой гриве. Повстречал звериных, птичьих бухгалтеров — Игоря и Люду, изъеденных комарами, несчастных. Он им помог. Он знал на губе все гнездовья, все лежки лосей на болоте. Эту книгу он начал читать мальчишкой, выучил назубок. Игорь вначале все проверял «визуально», но вскоре понял, что здешних болот ему не облазить, всех комаров своей кровушкой не напоить... Он доверился Феликсу, помощника своего, егеря Люду, отпустил с богом домой.
Люда украдкой взглянула тогда на Феликса, даже кивнула ему чуть-чуть, подмигнула — дескать, спасибо, милый, за избавление.