Запонь — страница 52 из 72

Назавтра Феликс ждал мотоёлу, она еше шла каналом, а он уже слышал ее дизель. Но мотоёла не повернула к Еремину Камею, только пущенная ею волна пошлепала в берег. Феликс сказал себе: «Хватит. Завтра подамся на Вондегу». Он спрятал в кусту имущество, копченых сигов и леща, окушков и плотин оставил висеть — бог с ними. Свистнул Пыжа. Пошел на болото. Вернулся за полдень с двумя молоденькими чернышами, со связкой дупелей и бекасов, с кряквой и чирком.

Спустился к озеру, разделся, зашел по щиколотку в воду, мылся, брызгался, фыркал. Вдруг возникла на озере белая лодка, промчалась в ту сторону, куда шла утром мотоёла, — к ставным неводам. Лодку Феликс узнал, это главного лесничего лодка. Главный лесничий сидел за рулем, и кто-то еще был в лодке, в белой фуражке...

Феликс опять натянул сапоги, поплыл посмотреть переметы. Больше суток он их не смотрел. Едва взялся за шнур, как почувствовал тягу, биение сильной рыбы. Сердце закултыхало в нем, предчувствуя охоту, добычу. Когда тащил с рыбаками веревку из озера, сеть, — этого не было ничего, только работа... Феликс поводил сначала одного большого окуня, поигрался с ним, потом второго. Поддел сачком. Полюбовался, порадовался. И еще кто-то дергал за шнур, упирался. Проблеснул в воде медный бок леща. Лещ плюхнул в лодку, часто задышал жабрами, натужился, прянул вверх, затих. Феликс тоже часто дышал, готов был прыгнуть от радости. Подумал: «Пускай они там свои центнеры берут. Не наше дело артелью веревку тащить...»

В избе валялся с незапамятных пор большой ржавый чугун. Феликс надраил его. Разделал рыбу. Начистил картошки, луку. Развел огонь на улице под таганом. Поставил вариться уху. Сидеть просто так не терпелось ему, не моглось. Он взял топор, нарубил березовых жердей, обтесал их, забил в землю ивовые рогатули, соорудил без гвоздя стол, две скамьи. Ждал гостей Феликс Нимберг, знал, что гости прибудут, чуял. И самый средь них долгожданный, самый нужный ему человек — в белой фуражке...

Уха сварилась, Феликс поставил вариться картошку, принес на стол копченых сигов. Что еще сделать? Достал из мешка поллитровку, отнес ее на болото, сунул в булькающий родничок.

Скоро возникла в сиреневой, синей озерной дымка белая лодка, мигом примчалась, высоко неся нос, прошуршала днищем по песчаному берегу. Феликс принял швартовы, привязал лодку к березе. Подал руку пассажиру в белой фуражке, Люда спрыгнула к нему, на Еремин Камень. С чемоданчиком-магнитофоном в руке.

Была она вся новая, с нарисованными черно-зелеными глазами, с обведенными карандашом губами, в джинсах, перепоясанных широким ремнем с медной пряжкой, в тоненьком свитере. Люда сказала:

— Ой, как здесь хорошо у тебя. Ты что же, совсем здесь один? Вот благодать-то.

Сошел на берег главный лесничий, в лесническом мундире, в фуражке с дубовыми листьями на кокарде, Перевалил за борт свое маленькое, крепенькое тело бригадир Высоцкий. Снял кепку и обнаружил совершенно лысую, круглую маковку. От кепки остался розовый обод, ниже обода росли волосы, а выше нет. Бригадир держал в руках котел, из него торчал хвост лосося. Он сказал:

— Сейчас уху заделаем, нашу, рыбацкую.

— Уха уж готова, — сказал Феликс.

Высоцкий взглянул в чугун, сложил губы в усмешку, причмокнул:

— Это, по-нашему, не уха, это — пол-ухи…

Он быстро разделал свою красную рыбу, поместил ее в чугун с Феликсовой ухой, расшуровал огонь под таганом. Новая, двойная уха, с красной рыбицей, вскорости закипела. Феликс предложил пока выпить, под копченого сига. Все согласились. Главный лесничий принес бутылки, но Феликс сбегал за своей, запотевшей в студеном ключе, и все хвалили его:

— Вот устроился парень. Вот житуха ему...

Принялись разливать, и, как всегда бывает, не хватило посуды, но все устроилось: бригадиру дали консервную банку, в которой хранилась соль, главному лесничему и Феликсу — по кружке, а Люде — стакан. Озеро чуть плескалось, взблескивало на солнце, ровно, просторно дышало всей грудью. Пахло рыбой, водой, хвоей, грибами, спелой, повядшей болотной травой — кухней осенней.

— За грибами надо было сбегать, — сказал Феликс, — белых-то нет, обабков да моховиков полно, можно бы нажарить.

— Обабки не хуже, а может, еще и получше белых, — сказал Высоцкий, опорожнивший свою банку. — Обабок солить можно — это раз, супешник из него получается наваристый, сушить можно, жарить. У моей хозяйки обабок — это первое дело...

— Да ну, зачем еще грибы? — сказала Люда. — И так стол ломится от яств. — Она по-мужски хватила полстакана водки. Главный лесничий ее угостил сигаретой «Опал». Люда сладко курила, глотала дым, часто стряхивала пальчиком пепел. Все на нее смотрели — трое мужчин — и как могли услужали. Феликс принес ей воды из ключа, чтобы водку запить, главный лесничий чиркал спичками, зажигал сигареты. Первой Люде Высоцкий подал миску с ухой. Уха загустела. Красная рыбина разварилась, заполнила весь чугун до краев. Люде только и дали миску, мужчины хлебали из чугуна деревянными ложками. Глаза у них масленели, языки развязывались мало-помалу.

Мужчины рассказывали случаи, эпизоды из жизни. Бригадир рассказал, как поймали большую рыбу — на двадцать один килограмм. Главный лесничий — как ехал на «Москвиче», на собственном «Москвиче», за рулем и доехал до самого Петрозаводска. Феликс Нимберг, всегдашний завзятый рассказчик, звонок, помалкивал в этот раз. Лицо его выделялось среди других лиц в застолье — сиянием, веселой, подвижной игрою света, будто солнечный зайчик на нем, будто кто-то сидит с зеркальцем на сосне и пускает, пускает солнечный зайчик в лицо. Луч преломляется тут и тянется дальше, к Люде, тревожит, щекочет ее лицо.

— Ух, жарко стало от твоей ухи, — сказала Люда, улыбаясь Феликсу.

— Дак уха-то не моя, вон его, — отвечал Феликс скорым своим, приветно журчащим говорком.

— Все равно в ухе основа твоя. И сиг у тебя — просто пальчики оближешь. Игорь меня ругает, что у нас стол однообразный. Он хочет, чтобы, как в лучших домах, ему дупелей подавали под белым соусом. А я не люблю со стряпней возиться...

Они смотрели друг на дружку, Феликс и Люда, щурились от невидимого другим света. Прилетела сорока, раскачивалась на рябиновой ветке, вместе с пунцовеющими гроздьями ягод, трещала, предвидя свой, сорочий пир возле пира людского. Прилетела сойка и тоже заявила о себе, о своей доле в пиру — нахальным, скрипучим криком.

— ...А я иду по Кундорожи, — сказал главный лесничий, поигрывая глазами, — гляжу, на берегу Люда стоит одна, как сирота казанская. Дай-ка, думаю, подверну, не случилось ли что...

— Игорь уехал в город отчет сдавать, а я в окошко вижу, казанка идет, думала, может, он, вышла встретить... — Люда посмотрела на Феликса, так, невзначай. — Он вообще-то дня на три вчера утром уехал...

Феликс запомнил: осталось два дня, полтора теперь уж...

Люда включила магнитофон, он стоял на столе, среди еще несъеденных рыб и рыбьих оглодков. Сличенко запел: «Ми-ла-я, ты услышь ме-ня...»

— Мне, когда тихо, слышно, — сказал Феликс, — как он у тебя поет. Это когда вон они идут невод похожать — нашумят, навоняют на всю губу. А вечером тихо. Я послушаю, послушаю и сам петь начинаю...

— Мне тоже слышно, — сказала Люда и посмотрела на бригадира и на лесничего с каким-то вызовом.

— Для кого поешь, тот и слышит, — сказал бригадир. Лицо его, плечи, руки сделались пьяными, разболтались. Не потому, что запьянел он больше других, а потому, что позволил себе запьянеть. Для того и пил, чтобы стать пьяным. Иначе пить для чего?

— Телепатия... — сказал со значением главный лесничий.

Опять приложились, допили, доели. Пир кончился вдруг. Так много, казалось, всего, так лакомо, вкусно, так долго можно сидеть, тешить себя чревоугодием, сладострастием пира. И нет ничего. Нетерпеливо, сердит кричали сорока и сойка. Наступало их время.

— Ой, до чего же я пьяная, — сказала Люда, прижимая к щекам тыльной стороной ладошки. — Как я по озеру-то поплыву? Хорошо, еще ветра нет, не качает.

— А чего тебе плыть? — сказал бригадир. — Дети у тебя не плачут. Изба вон у Феликса большая. Мужик он смирный. Ты девка смелая, медведей не боишься, не то что нашего брата. Живи, отдыхай.

— Я-то не боюсь, — сказала Люда. — Только мне нельзя. Я женщина замужняя.

— Мы по Кундорожи пойдем, твоему мужу посигналим, что баба в надежном месте находится, — сказал бригадир.

— Можно найти и получше местечко, — опять играл глазами, кокетничал главный лесничий, оглядывал Люду как бы с высоты и в то же время искательно, с некоей тайной надеждой. — На Шондиге, на Кыжне у нас, как в Швейцарии: горы, в речках форель... Будет желание — можно съездить... Машина на ходу...

— Я бы с удовольствием, — отвечала Люда.

Феликс слушал этот послеобеденный разговор, не участвуя в нем. На лице его все светился, подрагивал кем-то пущенный солнечный зайчик. Как сорока, как сойка, он ждал, когда схлынут ненужные ему теперь гости с их двусмысленным разговором, и начнется тогда его, главный пир. Ни хмеля не чувствовал он в голове, ни сытости в теле, нетерпеливое ожидание счастья и вера в его непременность владели Феликсом. Он почти не смотрел на Люду, но стоило обратить к ней глаза, как тотчас она отвечала ему, и что-то вспыхивало тогла, слепило.

— Дай-ка я хоть посуду помою, — сказала Люда. — Ты где ее моешь?

— Да вон в озере сполосну — и ладно, — радостно откликнулся Феликс. — Пойдешь мыть — о́куни, как поросята, сбегаются, чуть за пальцы не хватают...

Люда собрала со стола и пошла, запинаясь, вниз по тропе. Феликс добрал, что осталось, и пошел за ней следом. Бригадир и главный лесничий смотрели на них, пока они скрылись за камнем, за сосняком.

Когда они остались вдвоем на узком галечном забереге, Люда поворотилась к Феликсу, он обнял ее, миски и кружки брякнули оземь, те, что были в руках у Люды. Свои Феликс поставил на гальку без звука, отстранился на мгновенье от Люды — и сразу вернулся, приник, целовал без роздыху, долго. Он не чуял земли под собой, он любил, и любовь подымала его, туманила голову не горьким похмельем, а сладостным хмелем, желанием, силой своей. Люда тоже любила его. Руки, губы, тело ее говорили ему о любви, обещали любовь...