Запонь — страница 54 из 72

Если бы мог, Феликс прибавил бы скорость. Но у мотора не было силы. Лодки поравнялись и разминулись. Феликс поплыл дальше, и судорога души, лица все не отпускала, не ослабевала. Стыдно, гадко было ему.

Зло возникло из счастья, после самой лучшей, самой сладкой, самой главной в жизни Феликса ночи, оно родилось из его любви. Феликс думал об Игоре и ужасался той муке, какая ждала теперь Игоря. Ему мерещилось Игорево остановившееся, будто от нестерпимой боли, лицо. О Люде Феликс не думал сейчас. То есть думал, конечно, он думал о ней всегда. Но Люда — для счастья, для радости, для любви. Ее не могут коснуться ни зло, ни беда, ни вина...

Феликс пробовал взять всю вину на себя: «Не надо было мне лезть. Отступиться... Пусть бы жили себе...» Он вспоминал, как, с чего началось, как шел на весле, на пропешке — через губу, как в потемках сидел на берегу, обмирая от отчаяния и надежды, как появился в кустах, прикатился к нему ком света... Как жарко Люда шептала ему, в самые губы: «Никогда, никогда еще не было так хорошо... Никогда...» Феликс строго себя судил, но память, живая, телесная память минувшей ночи, давала ему оправдание. Он спрашивал у себя: «Если б не было ничего, если б опять все сначала, поплыл бы через губу?» — и отвечал: «Да, поплыл...»

Почему, как Игорь прознал о случившихся в его доме ночных делах — об этом Феликс не думал. Ночью он позабыл про Игоря, а когда утром увидел его, то сразу и выдал себя. Был уверен, что выдал. И Люда выдаст. Как скрыть-то? Как обмануть? И зачем обманывать?

Гумборицкие собаки скатывались по лесенкам к воде, лаяли на Пыжа, опять забирались наверх, бежали до следующей лесенки, рушились вниз, заливались. В гумборицкой чайной Феликс взял котлету, но есть ее не смог. С жадностью выпил стакан горячего крепкого чая. В чайной сидели капитаны, помощники капитанов, механики, боцманы буксиров и самоходок — все в белых нейлоновых рубашках, при галстуках, с золотом на рукавах, как моряки больших плаваний. Котлету Феликс отдал Пыжу, тот долго брезгливо ее мусолил, будто это кость, мосталыга.

Накрапывал дождь. Вскоре он разошелся. Феликс с Пыжом промокли, продрогли, пока по Вяльниге плыли. Дома мать поила Феликса чаем с малиновым вареньем. Он забрался под одеяло, не мог согреться, озноб его бил. Отец принес маленькую, потчевал пуншем. Но и это не помогало. Ночью Феликс не спал, все слушал, чудились ему шаги, голоса. Он ждал, что Люда приедет к нему, прибежит. Укорял себя тем, что не остался, не привез Люду с собой. Каково ей там с нелюбимым и страшным в своей ревности человеком?

Ночь кончилась. Люда не прибежала. Утром Феликс ходил на пристань встречать пароходик из Гумборицы. Люды не было на нем. Феликс поднялся к мосту, откуда виднелась Вяльнига — до излуки, до села Кондрашкина, с похилившейся церковкой над ним. Вяльнигу прохватило мозглой стужей, туманом, дождем. Феликс вглядывался в каждую лодку, идущую снизу. Люды не было в них. С дневным пароходом прибыл рыбак из бригады Высоцкого. Феликс спросил у него:

— Ты на Кундорожи вчера был?

— С озера идешь — Кундорожь не минуешь, — сказал рыбак. — Вчера невода похожали...

— Ну, как там, тихо?

— Выпили малость, дак Пашка Ладьин песни пел. А так ничо, тихо, — сказал рыбак.

С вечерним пароходом Люда тоже не приплыла, по берегу не прибежала, в лодке ее никто не привез.

У Феликса оставалась еще неделя отпуска. Назавтра он собрал котомку, повесил за спину ружье, привязал к багажнику мотоцикла корзину. Пыж сам прыгнул в корзину, покрутился и лег. В Островенском Феликс оставил мотоцикл у лесника, переплыл Вяльнигу и углубился в корбу — глухие леса, не слыхавшие пока что визга моторной пилы и рева трелевочного трактора. В лесах этих белые грибы доживали до старости, помирали дряхлыми дедами. С елей свисали бороды лишайников. На квартальных просеках рдели рясные гроздья брусники. Грохоча крыльями, с ягодных кочек слетали глухари.

За неделю Феликс оброс белесой щетиной, пропитался костерным дымом, запахом хвои, грибов. Однажды вечером у костра он написал в своей тетрадке: «Все, что было, то было. Все, что сбудется, будет. Лед меня не согреет, жар меня не остудит». Он успокоился, освежился, как пишут в книгах, нравственно обновился в лесу. Пошел работать — и тоже в лесу. Директор лесхоза послал его на делянку — грузить хлысты на машины. Феликс эту работу не мог терпеть, но теперь согласился. Она утомляла, выматывала — и ладно, и хорошо.

Совесть больше не донимала Феликса, дух его уравновесился, вошел в согласие с телом. Никаких вестей с Кундорожи не поступало, словно жизнь там остановилась тем утром, кончилась, развеялась, как сновидение. Феликсу казалось, что и не было ничего, пригрезилось это: дом на берегу тихих вод и женщина шепчет: «Милый, так не было никогда, никогда...» Днем казалось, а ночами женщина приходила к нему, он протягивал руки и чувствовал ее плоть, желанную, жаркую... Феликс метался на холостяцкой постели и думал, что жить без Люды ему нельзя, а днем, в осенней прохладе и ясности, в тяжких трудах трезвость сознания брала верх над томлением духа и тела: «Если что-нибудь было, то сама ведь тоже она должна хоть какой-нибудь сделать шаг, знак подать... Все, что было, то было. Все, что сбудется, будет. Лед меня не согреет, жар меня не остудит...»

Между тем полетел с севера гусь, потянула морская черная утка. Однажды под воскресенье Феликс погрузил в лодку канистру бензина и отправился вниз по Вяльниге — в озеро. Идучи мимо Кундорожи, поглядел на Людин дом — дом стоял как всегда. Феликс пересек губу, речной фарватер, вошел в Лисью протоку — тут у самой воды мышковала лиса. Феликс вскинул ружье и выстрелил в воду. Лиса с испугу прыгнула, взвилась в воздух всполохом пламени. Феликс всю ее — рыжую, золотую, оранжевую, багряную, с подпалинками — увидел на фоне синего неба и обрадовался такой нечаянной встрече, такой красоте. Никто этого никогда не видел и не увидит...

Радость, удача сопутствовали ему весь день. День солнечный выдался, теплый. На заболоченной старице он подстрелил двух гусей, и утка сама шла под выстрел...

Доверясь своей удаче, своему лучезарному настроению, безмятежной ясности и покою осеннего дня, Феликс направил лодку в Кундорожь, загодя улыбаясь, неся в руке серого гуся, назначенного в подарок.

Игорь, по своему обыкновению, ковырялся в моторе. Он поздоровался с Феликсом со свойственной ему величавой небрежностью, не выразив удивления, радости, дружелюбия, неприязни или других каких-либо чувств. Он поздоровался и опять углубился в мотор. Феликс сказал:

— Я вон двух гусей взял, дуплетом бил, двое и выпали из стаи. Мне-то одного хватит. Дай, думаю, завезу на Кундорожь, тут второго и сварим... — Он положил гуся наземь, невдалеке от Игоревых ног.

Игорь на гуся не посмотрел, а взглянул как-то странно на Феликса и сказал:

— Бойтесь данайцев, дары приносящих... — Потом он еще ковырялся в моторе, молчал. Наконец промямлил, выпятив нижнюю губу: — Сбегай в Пялье за поллитрой. Денег могу дать.

— Зачем, — сказал Феликс, — найдется.

Он спустился к лодке; пока шел до Пялья, запас его добрых чувств иссяк. Люда не вышла из дому, хотя не видеть его, не знать, что он прибыл, она не могла. «Может, куда уехала?» Феликсу не хотелось возвращаться на Кундорожь, не хотелось ему пить с Игорем водку. Но теперь он не волен распорядиться собой. Несвободу почувствовал Феликс, какую-то связанность, затосковал: «Вообще не надо было туда заходить».

...На Кундорожи никто не встретил его, никто не вышел из дому. Феликс постучал сапогами о порог. Игорь сидел за столом, покручивал транзистор. Люда стояла за плитой, в углу на газете высилась грудка гусиных перьев и пуха.

— Давненько что-то тебя не видать, — сказала Люда, глядя мимо Феликса, вскользь.

Игорь поймал какую-то громкую музыку, джаз, — и ушел с транзистором в комнату.

Феликс присел у кухонного стола. Люда не оборачивалась к нему, занималась стряпней. Она сказала:

— Была бы капуста, гуся бы с капустой стушить. Ладно еще лавровый лист да перец нашелся. Мы с Игорем последнее время совсем никуда не ездим. Запасы все истощились...

— Гусь жирный, осенний, — сказал Феликс. — Ничего к нему и не надо. Свой сок даст... — Он посидел еще, не зная, что говорить, и поднялся: — Пойду дровец принесу.

Напиленных чурок всегда довольно валялось у Игоря на дворе. Пилить дрова Игорь любил мотором, а колоть не любил. Феликс натешился вволю, намахался колуном, успокоил себя этой привычной работой. Люда позвала:

— Иди, уварился твой гусь.

Уже смеркалось, и Феликс подумал, что самое лучшее — это сесть бы в лодку, бог с ним и с гусем, и с Игорем... Но что-то мешало ему распорядиться собой, некая неволя, обязанность довлела над ним.

Игорь пошел во двор, завел движок. Люда молчала, и Феликс молчал. Водка не помогла им. Феликс делал попытки заговорить с обычным своим рыбацким, охотницким воодушевлением, но Игорь будто не слышал его, а Люда норовила уйти из-за стола к плите.

— ...А я тот раз иду с Еремина Камня домой, — сыпал скорым своим говорком Феликс, — аккурат против Кундорожи гонка навстречу. Буксир к самому левому берегу прижался, а хвост по правому волочится. Мне куда податься? Я — шмыг в Кундорожь, еле успел...

На дворе надсадно, с хрипом стучал, задыхался движок. Лампочка над столом то разгоралась, то угасала.

— Пса-то зачем одного оставляешь на ночь на Еремином Камне? — Игорь в упор посмотрел на Феликса. Нижняя губа его задрожала. — Человека можно обидеть, а пса-то за что?

Феликс не знал, что сказать, жарко стало ему. Тут движок поперхнулся, лампочка потлела и погасла. Зарделись угли под плитой. Люда ушла с кухни...

— Почему одного? — пробормотал Феликс.

— При хозяине Пыж гавкать не станет, — сказал Игорь. — Даже в Пялье слышали, как он надрывался...

— В Пялье своих брехунов хватит, — сказал Феликс. — Рыбачить ночью идешь, ясно, что пса оставляешь. На Еремином Камне полно туристов шляется, вот он и лает...