Запонь — страница 69 из 72

На этой оптимистической, даже патетической ноте профессор закончил лекцию. Пригласил желающих пожаловать на полигон, удостовериться в услышанном. Одни пошли за профессором, другие потекли к Преображенскому собору, к Покровской церкви — насытить зрение их красотою, пока еще живою и смертной, как все на этой земле.


Колокольчики и ромашки


Уха началась ни с чего — с ерша. Закинули удочку, ерш поймался и подал мысль об ухе. Я не видал, как он поймался, гулял по прибрежным увалам. Такие ромашки росли на увалах, такие колокольчики!

Вошел в деревню, пустую, уснувшую, в закатном свете прочел объявление на столбе: «Продажа и покупка рыбы с рук равняется преступлению». Рыба здесь не продается, не покупается. Здесь надо рыбу ловить...

Берег сделался выше, суше, жестче; прошитый, оплетенный корнями сосен и елей, отвесно обрывался в озеро. Оконные стекла в избах потаенно блестели эмалевым, черным глянцем. Люди уснули, и воды уснули — засветло.

Я посидел над уснувшими водами, на мостках, и снова пошел — никуда, ни за чем. Куда идти-то? Разве к себе самому — погулять и прийти в себя после плавания на пароходе. Поднялся на увал, спустился в луговину. Нарвал ромашек и колокольчиков.

Озеро для чего-то, в который уж раз, вдавалось в сушу, обозначило заводь-губу. Ни единое судно за тысячу лет не отстоялось от ветра в этой губе. Губа, как серьга, с водяным, драгоценным блеском врезана в ромашковые луга. Зачарованная деревня загляделась на себя в лоно вод, уснула. Чуть займется заря, зардеют ее незрячие черные окна, и в каждой избе затопят русскую печь.

Далеко видно. Белая ночь. Если бы долго идти, до утра, то утро бы началось вон там, на зеленом мысу, вон в той деревеньке...

Вернулся к причалу с пустыми руками (не считая ромашек и колокольчиков), но чувствовал себя так, словно принес корзину грибов или щуку. Думал, что донесу мою ношу, не видимую никому, до каюты и лягу с нею в постель, и мне приснятся ромашки и колокольчики...

У причала варилась уха. С ерша началась и вбирала в себя приношенья: хариусов, сигов. В уху заплыли и судаки, откуда — неважно. Уха варилась у самой воды, у края богатого рыбой озера, в ведре, на костре, в десятке метров от белого парохода.

Двое варили уху, другие стояли, как стража, вокруг. Вскрикивали чайки, иногда вскрикивали от полноты чувств уховары.

Говорил капитан, все слушали капитана. Разговор шел о рыбе, о рыбных блюдах. Капитан утверждал, что самое вкусное в рыбе — пузырь. «Если изжарить его с луком и маслом, это просто прелесть». Кое-кто сомневался насчет пузыря: пузырь — ничто, внутри его пусто. Капитан стоял на своем: «Самый вкус — в пузыре, в оболочке».

Варилась уха, разговор то и дело касался ухи.

— Когда уху варишь, — учил капитан, — надо рыбу взять за плавник. Или за хвост. Плавник оторвется — значит, уха готова.

Взяли рыбу за плавник. Он оторвался. Все шагнули ближе к ухе.

— Нужно вылить в уху сто граммов водки, — сказал капитан. — Сто граммов на ведро. Это придает ухе особенный привкус.

Вылили водку в уху.

Принесли с парохода тарелки и ложки. Выловили рыбу из ведра, вывалили на блюдо. Нарезали репчатого луку. Уху сварили с луком, и еще каждый брал пястку мелко резанного луку и сыпал в уху.

Сели на бревна, на камни. Чествовали ловцов, уховаров, капитана, механика, корабельную повариху (она сервировала застолье на досках и камнях). Ели белую рыбу, облизывали пальчики, хлебали горячий навар. Клали ложки лишь для того, чтобы убить комара.

Трещал плавник в костре, редели сумерки белой ночи. Чайки торопили едоков тонкими криками. С ухою справились неожиданно скоро, и стало решительно нечего делать. Даже спать показалось грешно.

Вот разве что половить рыбу — для следующей ухи.


Нежность


— Ты грести умеешь? — спросил механик, чернявый, жилистый, нос с горбинкой, смуглая кожа — не только от солнца и ветра, еще от горячего дыхания дизелей, от железного пекла. Иронические складки у краев подвижного рта, острый кадык, большая фуражка.

— Умею.

— А силенки хватит?

— Найдется немножко.

— У творческих работников вообще силы мало. У них вся сила уходит на это самое... На нашем пароходе артисты плавают. Мы знаем... — Механик улыбается с потаенным значением, пристально, остро глядит на меня.

— Не торопитесь. Гребите нежно, — советует капитан.

У капитана русые кудри, седые пряди, голубые глаза. Капитан высок, худощав. Он родом из Беломорска. Жил в Ленинграде. Работал на перегонах, ходил на самоходках и лихтерах.

— Гребите нежнее...

Надо вспомнить, что значит нежность.

Север. Белая ночь. Предутренний ветер. Мелкая волна.

Нежность — женского рода. И лодка женского рода. Но, будучи склепана из листов металла, она утратила женственность...

— Гребите нежнее, — просит меня капитан.

Грубое дело — гребля на алюминиевой лодке при свежем ветре — требует нежного исполнения. Тогда поймается рыба.

Чтобы вспомнить, что значит нежность, надо вначале забыть о себе. Гладить веслами воду и чувствовать ее женственность.

Плеснула рыба. Поймался хариус или сиг. Нужно хариуса (или сига) подвести к борту лодки, мгновенно выдернуть — он забьется, попрыгает и умрет.

Поймали рыбу, передохнули.

Механик достал из кармана тюбик с таблетками:

— Валидольчику не желаете?

— Спасибо. У меня есть свой.

— Нитроглицерину, папаверину... У меня давление, елки зеленые. Мне рыбачить нельзя, я азартный... — Механик лукаво ухмыляется: какой он ушлый, всех обвел вокруг пальца, даже самого себя.

— А вот я, — сказал капитан, — за всю жизнь ни одной таблетки не проглотил... Гребите нежнее. Вон там у косы сиги хорошо хватают.


Бессонница


В каюте механика, в чреве парохода, по соседству с кают-компанией, на столе ромашки и колокольчики. Механик сидит, чуть скрытый букетом цветов, напротив него капитан. Они приходят друг к другу после вахты и после рыбалки — главные люди на пароходе: один командует наверху, другой внизу. Механик все улыбался — темнели глубокие борозды морщин у него на щеках, жемчужно сверкали зубы.

— Я пришел на пароход, — рассказывал механик (для меня рассказывал — капитан это знает), — посмотрел, елки зеленые!.. Дизеля до ручки доведены. У механика работка — не бей лежачего. Пароход речной; ветер четыре балла — его уже в озеро не выпустят. Ветра у нас хватает, особенно осенью. Привыкли жить как на дебаркадере: лишь бы помпа работала — воду отлить. Я поглядел на это дело, думаю — нет. Говорю капитану: «Пока машину не сделаю, чтобы она была тип-топ, никуда не пойдем».

— Мы с Михалычем вместе на перегонах ходили, — сказал капитан. — В одной торговой точке здоровье поправляем... Без него бы я этого парохода не принял. Машина — сердце корабля.

— Я, елки зеленые, высшего мореходного не кончал, — все более разгорался Михалыч, — я практик. Это на торгашах — мореходку закончил, приходит с дипломом, в галстуке, в белой рубашке... Стармех, «дед», а сам боится ручки запачкать. Мы, помню, самоходку перегоняли из Ленинграда в Игарку, в Ленинграде стояли в порту... Помнишь, Константиныч?

— Помню, — сказал капитан.

— ...Рядом с нами торгаш. Им надо в рейс, а машина у них не заводится. Тык, пык, и не знают, что делать. Ихний капитан в матюгальник шумит, нам слышно. Нашего капитана просит: «Пошлите к нам вашего «деда». У нас салага. Машину не может запустить».

— Морской закон, — сказал капитан.

— Ну я что же, пожалуйста. Они за мной бот прислали. Я главный дизель осмотрел. Ихний стармех — как полагается — в галстуке, не то что наш брат с роду чумазый... Он у меня спрашивает с презрением в голосе: «Ты кто такой?» — «А никто, — говорю, — моторист. Ты, — говорю ему, — если хочешь в море выйти, контакты на генераторе подсоедини вот так и так...» Он сделал, как я показал, — и все в ажуре... После он меня благодарил, коньяк ставил. Я говорю: «Нет, спасибо, на вахте не употребляю». — Механик даже зажмурился от приятных воспоминаний.

— После рыбалки можно, — сказал капитан. — Чтобы ноги не мерзли. А так ни-ни.

— У меня машина всегда тип-топ, — сказал механик. — В любое время дня и ночи. Я могу по неделе не спать. У меня вообще бессонница, елки зеленые. Или машину регулируешь, или рыбу ловишь, больше делать нечего по ночам.

— Мы с Михалычем рыбаки, — сказал капитан. — Каждую ямку на озере знаем. Без рыбы мы не живем. Нет смысла.


Поплыли


Причал Кузаранда. «Ранда», или, вернее, «ранта», — по-фински «берег». Ночью съели уху. Теперь ее доедают чайки. Поели, подрались (чайки подрались), уселись на бревна, глядят на отплывающий пароход.

Вчера с полдня поднялся ветер, ночью утихло. Озеро стало гладким. По гладкой воде поплыл пароход, заскользил без стуку и грюку. Справа по борту катилось умытое, новое солнце.

На зеленом берегу спят серые избы.

Спят острова.

Может быть, спят даже рыбы, не пойманные нынешней ночью. Пойманные рыбы тоже спят — вечным сном.

Не спит капитан. Он выведет пароход в открытое озеро, тогда на вахту заступит штурман.

В открытом озере сладко спится, даже и капитану.

Всех разбудит звонок: подъем, чай, булка с маслом. В двенадцать — обед: суп, каша с мясом, компот. В четыре — полдник, опять-таки с булкой и с маслом. На ужин суп, макароны, чай.

День жизни на пароходе, согласно раскладке «колпита», стоит рубль двадцать. В эту стоимость входят не только чай, сахар, булка и масло, но также восходы, закаты, скольжение по лазурной воде, заонежские панорамы с церквами, гранитные мысы, сосны на скалах, березы на островах...

Вбираешь онежскую красоту, поглощаешь, дышишь ею, обмираешь от красоты. Но красотою единой сыт не будешь — обоняние ловит несомые с камбуза запахи. Корабельный кок-повариха на вахте. Необманно пахнет щами и кашей.