знаете, как опасно быть женщиной. Давайте позовем Айно. Он сильнее вас.
Андрей не обиделся, а вышел на лестничную площадку и окликнул Айно. Тот сразу услышал, будто ждал у двери.
– Мы пойдем гулять, – сказал Андрей.
Айно не понял его. Он, видно, так давно не гулял, что не понимал, как можно просто ходить. И Андрей, чтобы не объяснять лишнего, сказал:
– Пойдем поглядим вокруг, может, найдем какие-нибудь нужные вещи.
– Правильно, – сказал Айно. – Только мы не можем оставить Альбину здесь.
– Она пойдет с нами.
– Тогда я возьму железную палку, я видел ее внизу.
Альбина тем временем еще раз перепрятала хлеб и при том все время думала: а там, на воле, был ли Андрей Берестов женат? Но так и не спросила и никогда не узнала, что он был мужем Лидочки Иваницкой и тем был косвенно связан с семилетней давности событиями в Узком, после которых она уже не жила, а ждала, чем же кончится эта жизнь, хотя при том в ней не было силы и решительности ее прекратить, – всю свою любовь и ненависть она истратила, пока боролась за жизнь мужа. А может, она и не знала фамилии Лидочки – Лида, Лидочка, красивая девушка…
Шавло устроил для наблюдателей бункер неподалеку от института. Не очень удобный, тесный, но, очевидно, безопасный. Алмазов велел принести туда мебель и даже постелить на доски большой ковер – он ждал приезда самого наркома внутренних дел Николая Ивановича Ежова. В бункере были установлены четыре перископа, а в бруствере проделана щель, закрытая бронированным стеклом.
Алмазов ездил встречать наркома, Шавло с собой не брал – зачем ему ездить, показывать себя чужим людям? Когда Алмазов вернулся, он сказал Мате, что товарищ Ежов не хочет наблюдать за испытаниями из подвала: товарищ нарком – не крыса. Он будет стоять в поле.
– Это опасно, – сказал Шавло. – Мы лишимся наркома НКВД.
– Без глупых шуток, – обрезал Алмазов. Разговор происходил в кабинете Шавло – почему-то Алмазов полагал, что он безопаснее, чем его собственный. Впрочем, Шавло мог проследить логику рассуждений чекиста. Подслушивающие микрофоны в кабинете научного руководителя устанавливали под контролем Алмазова, а вот кто контролирует микрофоны в кабинете самого начальника проекта, Алмазову было не положено знать.
– Товарищ Ежов не представляет себе, какой может быть сила взрыва, – продолжал Шавло. – Лифшиц подсчитал теоретическую возможность цепной реакции.
– Ты мне говорил, – отмахнулся Алмазов. – Если она начнется, нам будет поздно рассуждать.
– Тогда я остаюсь в бункере, – сказал Шавло. – Мне еще надо довести наше дело до конца. Наркомы приходят и уходят, а наша великая родина, руководимая ленинской партией большевиков, остается.
Фраза была вызовом, фраза была крамолой. Алмазов молча проглотил вызов. Алмазов промолчал еще и потому, что признавал правоту Мати, который требовал обставить испытания как настоящие, – чтобы их наблюдали, осознавали и регистрировали десятки, сотни специалистов. Но Френкель с Ежовым категорически запретили допускать этих профессоров. Это была личная тайна Ежова, который, хоть и ставил на бомбу, понять ее значения, конечно, не мог.
– Мне его в бункер не загнать, – сказал Алмазов. – Николай Иванович страдает клаустрофобией. Я не шучу.
– Чего же вы раньше молчали! – рассердился Шавло. – Сами ковры укладывали!
– Я не знал, – сказал Алмазов. – Не было обстоятельств. Сейчас мне подсказал Вревский.
Ситуация вырывалась из-под контроля.
– Я попробую его сам уговорить, – сказал Шавло.
– Глупо.
– У нас нет другого выхода. Он намерен меня принять?
– Он сказал, что приглашает тебя обедать.
– Большая честь. Попробуем, – сказал Шавло.
Обед был устроен в салоне поезда наркома. Продукты тоже привезли с собой. Алмазов в один из недавних моментов искренности (в конце концов, кто ему ближе всех на свете? Как ни странно – Матя Шавло) проговорился, что Ежов чувствует себя неуверенно, Сталин несколько раз оспаривал его решения, Берия ведет себя нагло. Ежов пытался свалить этого мингрела, но Сталин не позволил. Ежов чует опасность. Ему нужна бомба – это его надежда, иначе Сталин кинет его, как кость собакам.
Шавло раньше не видел «железного» наркома. Газетные портреты и короткие кадры кинохроники не в счет. Там Ежов казался красивым моложавым мужчиной в специально для него изготовленной форме генерального комиссара госбезопасности – большие звезды в петлицах. Такие же, как у маршалов в армии. Но иначе расположенные. Маршалов в армии было пять, троих убили, но произвели новых – Тимошенко и Кулика. А маршал госбезопасности в мире один. Он всемогущ. Он – второй человек в государстве… пока первый того желает.
Ежов боялся замкнутого пространства. Ему сразу же представлялось, что он уже попал в тесную камеру смертника и никогда не выйдет отсюда. Он даже в поезде, несмотря на возражения охраны, не закрывал занавески. Он любил яркий свет. И шум. Он сам играл на баяне. И тогда сразу становилось ясно, какой он махонький и субтильный. Потому что баян был почти с него размером.
Ему бы играть на свирели, но Сталину хотелось, чтобы на пиршествах он играл на баяне.
В стране было сто двадцать колхозов имени «железного» наркома, три города, восемнадцать других населенных пунктов, заводы, фабрики, детские сады и ясли, пионерские дружины и пограничные заставы. Страна любила и боялась своего Марата.
Когда Шавло следом за Алмазовым вошел в салон, Ежов уже сидел за столом. Он не поднялся из-за стола, полускрытый бутылками и горами салата и семги, он не хотел оказаться маленьким рядом с Шавло, которому бы никогда этого не простил. У Ежова были красивые каштановые волнистые волосы, аккуратно подстриженные и зачесанные назад, левая бровь всегда приподнята, губы капризно изогнуты – женские губы.
– За стол, товарищи, за стол! – закричал он высоким звонким голосом, когда Алмазов и Шавло вошли в салон. – Мы умираем с голоду.
– Разрешите представить вам, товарищ нарком, – сказал Алмазов, – научный руководитель, так сказать, душа нашего проекта, профессор Шавло, Матвей Ипполитович.
– Слышал, слышал, все о нем знаю. Садись, Матвей, – вот сюда, справа от меня, а ты, Алмазов, – по левую руку. Вревского вы знаете, Френкеля тоже.
Шавло в самом деле знал обоих. Френкель ведал ГУЛАГом, он раза три был на строительстве – у него было рубленое, энергичное плакатное лицо, но все портили близорукие глаза под толстыми стеклами маленьких очков. Вревский замещал Ежова по каким-то общим вопросам – он тоже здесь уже бывал.
– Наливай! – сказал Ежов. – Давно мне надо было бы с вами познакомиться, но уж очень далеко вы забрались, товарищи физики. Не стесняйтесь, наливайте, Френкель, командуй!
Ежов и Шавло разглядывали друг друга исподтишка. И друг другу не понравились. Но они встретились здесь не для того, чтобы дружить, а потому, что были нужны друг другу. Жизненно нужны. Бомба Мати – последняя ставка наркома. Ежов – главная ставка Мати. Он кормит, поит и готовит к выходу в свет атомную бомбу, которую социалистическая держава должна сделать раньше, чем империалистический Запад, и этим выиграть соревнование двух систем.
Принесли суп – солянку. Густую, с осетриной и солеными огурцами. Матя ел с наслаждением – уже забыл вкус таких яств. Под солянку хорошо пилось. Но контроля над собой никто не терял.
– Откуда будем вести наблюдение над испытаниями? – спросил Френкель.
– Для безопасности наблюдателей, – сказал Алмазов, – нами подготовлен бункер со всеми удобствами.
– Яма? Блиндаж? – спросил Ежов.
Начинается, понял Шавло.
– Блиндаж.
– Не полезу, – сказал Ежов.
– Товарищ нарком, – сказал Шавло, – мы пока не знаем силы взрыва. Поэтому мы приняли меры безопасности.
– Прими меры на земле, – сказал Ежов. – И выпьем за успехи нашей советской родины. И за товарища Сталина, организатора наших успехов.
Выпили.
– В таком случае, – сказал Шавло, раздражаясь от тупости этого вельможи, грозившей опасностью и самому Мате, которому придется находиться с ним рядом, – нам придется наблюдать за взрывом на большом расстоянии. Мы многого не увидим.
– А из ямы увидим? – И Ежов весело засмеялся.
– А в бункере есть перископы.
– Ничего, возьмем бинокли и посмотрим.
Они ничего не понимают. Хотя почему они должны понимать, если они мыслят категориями гражданской войны: бомба – это комья земли и воронка в аршин диаметром.
Шавло попытался сказать что-то о катаклизме, который вызван учеными к жизни, но Ежов, выпив под отбивную еще рюмки три, пустился в монолог и стал недоступен для доводов разума.
– Я вам должен раскрыть ситуацию во внешних отношениях, – говорил он быстро, невнятно, обегая взглядом лица слушателей, но не в силах остановиться ни на одном из них. – Именно сегодня, когда германские фашисты совершили аншлюс в Австрии и агрессию в Чехословакии, когда борется, изнемогая, Испанская республика, а итальянские чернорубашечники угнетают Эфиопию, мы должны быть готовы ответить агрессорам ударом на удар. Для чего нам нужна наша бомба? Отвечаю: чтобы враги мира трепетали перед нашей Красной Армией. Вам понятно?
Головы покачивались, как у болванчиков, все были согласны… Ежов требовал, чтобы пили еще, и Вревский проверял, чтобы все пили до дна.
– Ты мне, Шавло, не понравился, – сказал вдруг нарком. – Ты человек ненадежный и даже продажный, не наш человек… Молчи, не возражай. Я с тобой откровенно, а ты молчи. Потому что товарищей не выбирают. Сделаешь бомбу, рванешь на весь мир – будет у тебя лучший друг, Коля Ежов. Мне для друга ничего не жалко.
Он поднялся и, опрокинув графин с водкой, потянул нежную узкую руку к Шавло, и тот тоже встал и осторожно пожал тонкие пальцы. Пальцы были влажными и холодными.
Ежов снова сел, откинулся в кресле – для него за столом стояло кожаное мягкое кресло. Шавло подумал, что кресло еще в революцию вытащено из какой-нибудь помещичьей усадьбы, а потом этот салон-вагон переходил по наследству от Брусилова к Троцкому, к Фрунзе, к Ежову.