и лишь считаю сутки: вот ещё одной волнительной ночью меньше. так становятся мне лично близкими и все события в гамсунском лесу, где горбун основал свой населённый пункт. что там у них произойдёт, как сладится? такие вопросы, наверное, волнуют зрителей сериалов по ту сторону бревенчатой стены. но у меня – никакого другого альтернативного мира, кроме этого, щедро выписанного уже немолодым скандинавом, зачем-то на старости лет поддержавшим гитлеризм. кофе, молоко и селёдка на их столе. работа в лесу, скупая ласка, трудно дающееся взаимопонимание меж горожанкой и одичалым, беглым из города горбуном, медленно растущее хозяйство, растущие дети. смысл жизни, постигаемый только совместной жизнью, в труде собственном. отчасти можно события эти принять за продолжение фильма «Свинарка и пастух» – только в замедленном темпе, со скоростью и нашего неторопливого летнего быта. вокруг всех нас – и книжных и реальных – ночь да лес. а им ещё детей растить!
утро всё преображает. и тени опасений нет – бабушка в солнечных бликах-сеточках бодро умывается в моей комнате. так уж тесно устроен наш быт, что кран с холодной водой, выведенный через стену добрым Сан Санычем, изливается в мойку, а оттуда в ведро, установленные вплотную к печи и прямо у моих ног, то есть у кровати. бабушка обязательно обливается по пояс холодной водой, поэтому я продолжаю спать законно, только повернусь на другой бок, к пахнущей бревенчатой древностью стене, обитой фанерой. иногда бабушкины брызги падают мне на пятки, вылезшие из-под одеяла – но и это ещё не побудка. следуя своим традициям, я должен поваляться. впрочем, завтрак надо проконтролировать.
передо мной в утреннем свете на выцветших жёлтых деревенских обоях – правее над умывальником и выше телевизора репродукция картины М. В. Нестерова «Явление отроку Варфоломею», отрезанная верхняя часть календаря какого-то позднего восьмидесятого года. глядя на этого умилённого встречей в лесу со своим будущим пастушка, я понимаю, что в каком-то смысле отрок Варфоломей сейчас я сам. как это не боялся ходить будущий Сергий Радонежский по здешним лесам совершенно один со своими стадами? вот и я один – но день мне в помощь.
ритуал приготовления растворимого кофе я успеваю проконтролировать: вся хитрость в том, что я сыплю кофе поменьше, а молока (которое сам же покупаю здесь, приношу в бидоне) наливаю бабушке побольше, чтобы после снотворного её сердце не получало ускорение. ведь всё равно скоро она пойдёт досыпать…
моя велотропа ведёт как раз в ту сторону, где и пас Варфоломей Радонежский свои стада: на старую Ярославку, а потом через Росхмель и Калистово, через любимый в детстве переезд (на полпути к остановке «55 км», ныне «Радонеж») на другую сторону. и там уже вдоль радонежских, пятьдесят пятого километра дач, до усадьбы Мамонтова в Абрамцеве. удивительно там всё перемешалось – и самые мои первые восприятия природы в два года, и бабушкина дружба с дочерью Нестерова, и эта усадьба-музей с избушкой бабы Яги, единственно мне понятной и интересной в том, первом детстве… я качу точно лечу, забывая про педали и двигаясь только за счёт перемещения веса над землёй.
пока я катаюсь, с каждой станцией приближаясь к младенчеству на берегу Вори, на даче ближе к Москве проходит совсем немного времени – часа два, не больше, как раз до обеда. бабушка спит долгим утренним сном – а я успеваю столько вспомнить, подумать, увидеть… выходит почти диалог с незнакомыми заборами и домами под елями – я уверен, что дома это и художников. потому что только под высокими деревьями, на лесистых участках, в давно не крашенных домах с большими клетчатыми террасами живут художники, как в Абрамцеве, где мы жили у Гассе. нет, они-то как раз все поголовно художниками не были, рисовала маслом только вечнобеременная Наташа, вроде бы. двухлетний, я почему-то хорошо понимал её возвышенную улыбку нагруженной художницы – ведь во мне она отчасти видела будущее и своё, своего дитя: вот, станет скоро тут же бегать, глазеть…
у меня тогда в два-три года было настойчивое ощущение, что я просто работаю, недавно назначен в увлекательной игре вроде пряток, ребёнком, а на самом деле – взрослый и всегда был серьёзным дядей. поэтому все «утютю» воспринимал с воистину взрослым скепсисом и даже отвращением, недоверием. какое-то излишнее лицемерие, уродующее взрослые лица, виделось мне в такой показной нежности. а вот похвалы любил, хотя и не понимал ещё все слова. больше говорили запахи.
бессловесное детство (хотя, небольшой словарный запас уже имелся) тем особенно, что общие эмоции вокруг заменяют собственные – ты ещё не даёшь оценки сам, ты спешишь знакомиться с оценками других, доверяешь. они – сигнальщики добра и зла для тебя, как погода, природа, звуки и запахи леса вокруг дома. время ещё не имеет исчисления, и каждый день проживается с мамой в кругу большой семьи Гассе как что-то бесконечное, но уже имеющее приятные ритуалы.
наша комнатка, которую мы и снимаем – за печкой справа. но мы там только ночуем и обитаем вынужденно когда идут затяжные дожди – от нечего делать я рисую корабли, которых ещё никогда не видел. огромное среднее колесо сине-красного корабля в стиле каля-маля – наиболее реалистическая деталь… основное же время мы в большой комнате у круглого стола, вокруг которого я гоняю на трёхколёсном велосипеде часто, и – под кронами и хвоей лесного двора. тут велосипед ездит менее охотно, зато больше интересного – муравейник, бурая хвоя под ногами. громадное информационное поле под высоченными елями – так как постоянно кто-то приходит, уходит, мастерит что-то у сарая справа от дома, возле ворот. наконец, я всегда дожидаюсь на улице вечера, когда сюда заезжают хозяева, или же на общую радость в возгласах и ощущения свершения – выбегаю со всеми…
приезд дяди пУши на его зелёных «Жигулях» первой модели – всегда был праздником. все выбегали из большого густодревесного дома его встречать, вся семья Гассе (произносим по-старомосковски «гассЭ», созвучно плиссэ-гофрэ), в которой я, дачник, моя мама и тётя не были чужими, как в коммуне. запах натруженного дорогой из Москвы мотора и нагретой пыли, свежей резины на колёсах, салона с потолком в мелкую дырочку – всё это вместе влекло к машине меня, словно телёнка к корове. поскольку я пользовался на участке полной свободой, то и оставался всегда возле машины сколько хотел, просто жил рядом с этой машиной, пока её мыли или заправляли, уважительно глядел на дядю пУшу, тренера по водному поло (что мне объяснили позднее). и влюбился в зелёный цвет – именно в этот, машинный, глянцево-травянистый, светло-изумрудный. в семидесятых годах двадцатого века легковые машины пахли всё же иначе, чем нынче, в двадцать первом – было меньше механических примесей в их свеженьком, недавно с конвейера, запахе. было и ещё что-то общее с запахом больших игрушечных машин. «жигулёнок» по прибытии тренера с очередной тренировки стоял на участке, дядя пУша только его перегонял с места на место – для чего иногда меня сажал в машину, как бы покатать. но я-то думал всегда, что мы поедем куда-то далеко, надеялся…
потому что, как-то раз, когда на участок перед лестницей, ведущей к шоссе (первая рифма в моей жизни «Гассе – шоссе», рядом с детской «шла Саша по шоссе») заехала и белая «Нива», мы все засобирались, развеселились… сели в зелёный «жигулёнок» и «Ниву» с прицепом – вся большая семья – и поехали по шоссе вверх, куда я только смотрел иногда с берега реки Вори. там устроили игру в бадминтон и пикник. машина дяди пУши была таким образом – волшебницей, раскрывающей горизонты моего мира. я поинтересовался у сестёр Гассе (всегда путал их имена, но беременной из них была всегда всё же, кажется, Лиза), почему зовут они дядю Пушей. они рассмеялись и уважительно намекнули на то, что у него волосатая грудь. при этом дядя пУша лысел, что не портило его спортивной формы…
в силу непонимания вообще, что такое семья, я знал только собственную (с редким присутствием отца) и не ведал, что такое муж и жена – никак не мог запомнить, кто в доме Гассе на ком женат и чей муж дядя пУша. бородатый мускулистый столяр, рыжий красавец-еврей, всё что-то строгавший, сверливший, пристраивавший к дому, дядя Митя – вроде бы и был мужем Лизы. хотя, я ошибался некоторое время, кажется, считая самого достойного мужа, дядю пУшу – мужем нравившейся мне Лизы. её губы что-то общее имеют с Джиокондовыми – подсказывает себе-малышу товарищ Чёрный полутридцатилетний. а дядя Митя казался мне слишком молодым и не похожим на мужа, чтоб быть супругом такой высокой красавицы, как Лиза (оттуда же родом благоговение перед этим именем).
дом Гассе был постоянно наполнен ликованьем, ожиданием прибавления, здоровьем дядимитиного торса, красотой и благоуханием масляных красок длинноволосой беременной Лизы, каким-то ощущением братства художников. видимо, прообраз коммуны и творческого союза (и Союза ССР, в котором существовал этот микромир), я вынес как идеал для всего человечества именно из этого двухэтажного некрашеного дома у абрамцевского оврага. однако если взрослые со мной были запросто, наравне, то человек моего поколения, чей-то сынок – ревновал дачника к родным. однажды подкараулил меня у двери и потыкал маленькой пилкой для ногтей (сделанной в форме кинжальчика с белой ручкой как бы слоновой кости) в мои мягкие ладошки. я-то ждал сюрприза, конфетки какой-нибудь, чего-то доброго («дай ладонь и закрой глаза»)… было не столько больно, сколько обидно из-за собственной беззащитности, доверчивости – старшие дети (а у младшего Гассе был тут друг в посёлке художников) решили показать силу и коварство на госте-дачнике. общечеловеческая справедливость была обижена в моём лице. я захныкал, пожаловался маме, но оргвыводов не последовало. возможно, меня считали маленьким и недостойным уважения эти взрослые дети потому, что я ещё ходил на горшок, а они уже – в деревянный туалет левее дома, близ ворот…
в этом посёлке мы оказались благодаря бабушке: своей дачи у нас не было, и она каждое лето ездила к друзьям своим Королёвым сюда – с их участка начинается улица, единственная в этой части посёлка, упирающаяся внаш овраг. за бабушкой и мама стала тут разведывать территорию, и поселилась со мной новорожденным сперва тут, а на второй год, когда я уже сам бегал, – за Ворей, на территории дома отдыха в частном доме, сняла комнатку с террасным окном.