Заповедное изведанное — страница 54 из 77

вторым по частоте в кабинете Историка вырисовывается всегда запыхавшийся Буратинко, сын главного редактора. его, в силу семейного положения (помимо того, что Сын, ещё и двух сыновей воспитывает без жены) – всегда надо привадить. если пьём коньячок, столь Лёхой любимый, то наливаем в стакашку – куда ж деться. да и приятно поговорить, хотя Буратинко говорит сперва неохотно, всё приглядываясь исподлобья, точно соображая – доверить ли нам соображение ценное. но и беседу после горячительного глотка надо поддержать. говорит, постепенно становясь громче и акцентируя тогда чуть ли не каждое второе слово по-новодворски, аппетитно причмокивая, но только суховато и отрывисто:

– А вот интересно мне знать, ааа что делал шОйгу в своей родной Туве ва время руссских пагаромаф?!.

говорит, точно чайник закипает. и кивает Буратинко с нарастанием, как бы сам себя одобряя (вероятно, отцовская мимика, интериоризированная). о, тут сокрыта какая-то невыплаканная боль и невыбитые зубы врага! уж мы-то томились, уж мы-то терпели… и вот так, за всех за русских желаем теперь отомстить – впрочем, только на словах. отношение к Путину пока непонятное – скептик-Историк, как обычно, низкую цену знает всем и заранее (хотя, в данном случае прав), но в новой для него журнальной иерархии склонен высказывать тоже как минимум националистические оценки. это любят данные стены.

видно, что вечно юный, хотя уже и морщинощёкий Буратинко оставляет за собой право последнего суждения, и, доходя своими речениями до крещендо, всегда спешит так же резко, как вбегает, выбежать, мол, дела в соседнем кабинете заждались. за деревянной резьбой сороковника по лицу его видно, однако, что детская мимика, застенчивая улыбчивость и какая-то детсадовская правдивость не покинули душевный очаг каморки старого Карло, хоть курилось в нём и многовато табаку… кстати, поиск сигареты чаще всего и забрасывает соседа-критика в кабинет Историка. Буратинко профессиональный литературный критик. в глазах его мелькает кристальное видение правды момента, до слов не доходящее, как-то дробящееся и приплысявающее юродиво под конец высказываний. но искренне весел бывает, этого не отнять. Лёха умеет его раззадорить.

но самым загадочным персонажем в редакции «Нашего Собутыльника» был непосредственный сосед Историка по кабинету – некий Поликарпович, как звал его Лёха. он всем давал клички, впрочем, эту, наверное, и не он придумал, а лишь перенял – ведь все начальники отделов, все персоны журнала были не раз ему красочно описаны знавшим их издревле закулисником журнальной жизни Семановым. поэтов Семанов ненавидел всех, особенно женщин – поскольку искренне был уверен, что здоровый умом человек стихов писать не станет.

стол Поликарпыча, как уже говорилось в предыдущем эпизоде, был завален чужими стихами. упорядоченно, но завален – максимум, на что хватало сил редактора, это разгрести по кучам чужой стихохлам. поэта Кузнецова нагрузили непосильным для него уже трудом – поэтому он почти и не появлялся в кабинете. впрочем, говорят, здоровьем был плох. Лёха упоминал его с типичным для себя уважением к старожилу и человеку, дольше него служащему. говорил с осторожностью, но и иронией – какую можно адресовать старику. мол, что уже тут взять – ветхий, а ещё пьёт, уходящее поколение, уверовавшее, блаженное… и вот, только раз, мы столкнулись с Юрием Кузнецовым в дверях: я пришёл, а он уже оделся чтобы выходить.

громкое крестьянское отчество рисовало человека тяжёлой и широкой кости, этакого замедленного наваленными на спину годами, но всё же мужика… а тут из тёмно-синей куртки «Аляски» с нелепым белым искусственным мехом, откуда-то из глубины оранжевого капюшона, глянула на меня тоска и обречённость, почти бесполая. из-под ровной линии низко начинающихся коротких, по-тёмному седых волос – глаза пристальные, недоверчивые, ревнивые к годам моим невеликим, глядящие с высоты прожитых действительно великих лет… он стоял как-то нетвёрдо, точно и сейчас, у нас на глазах угасая, проваливаясь в недра чужеродной американской (или канадской, как гласит ещё наша девяносто-перво-школьная мода-легенда) куртки и прогибаясь в коленях назад… Историк вышел из неловкой ситуации, шагнул от своей части сдвинутого в единый их общего стола.

– Вот, Юрь Поликарпыч, – это Чёрный Дима, а это, Дмит Владимыч, тоже поэт, но, уж сам понимаешь, несколько иного уровня… Тоже коммунистом на Кубе воевал, между прочим.

Лёха отсмаковал последние слова, басово понижая их, так как к поэзии относился если и лучше Семанова, то исключительно потому что имел какие-то загадочные платонические отношения с некоей поэтессой, о которой после. Поликарпыч глядел спокойнее, но всё так же отчуждённо и, видимо, досадовал на то, что я отгородил от него дверь, сбил его с пути. но мысли явно менялись за сумрачной пеленой диковатого взгляда Кузнецова. он вдруг процедил слабым голоском ставящей нехотя тройку учительницы:

– Каммунист, не каммунист, каму теперь разница… Крещёный?

– Никак нет, урождённый атеист.

– Вот то-то и оно, все вы без Христа, а в люди…

Лёха извиняясь улыбнулся в мою сторону исподлобья, благо капюшон Кузнецова не позволял видеть мимику Историка: мол, среди сумасшедших работаю, сам понимаешь, надо деньги-то домой приносить, тут хоть обрезание делать не требуют, уже спасибо… находчивый Историк решил выйти из хмуро усугубляющегося положения традиционно:

– Предлагаю выпить за знакомство, всё ж два поколения поэтов встретились.

я улыбнулся, а мысли Поликарпыча уходили всё дальше за дверь, лицо ещё более сжалось, сморщинилось, отражая желудочную, казалось, боль, но вдруг робкая улыбка вернула поэта в комнату:

– Давайте, ребята, вздарОхнем. Но только быстро.

забегая вперёд, (чего я обычно не делаю принципиально, но фельетон серьёзность всякую отменяет) скажу, что по сравнению с казавшимся однокурсникам качком, сравнительно с тем рослым парнем, держащим в руках «Калашников», слегка улыбающимся под кубинским солнцем, с Кузнецовым, теперь глядящим с обложки своего трёхтомника – увиденный мной Поликарпыч если и имел что-то общее, то лишь заострившийся взгляд инадлобную линию предполагаемого зачёса, отступившую к темечку. из казавшейся необъятной, до колен ему доходящей «Аляски» выглядывала разве что треть рядового Кузнецова, который готов был пасть смертью воина-интернационалиста и ощутить холодеющей щекой большую, как горошина, слезу Фиделя… слабеющее сердце сбрасывает лишний вес тела – закон фауны. легчает, ёжится оболочка…

Историк выверенными движениями извлёк стаканы из вещевого шкафа с половины Кузнецова, достал из сумки (куда прятал его всегда) мерзавчик КИНовского коньяку, налил в мутные от приставшей чайной заварки гранёные стаканы по четверти оных. и провозгласил:

– За ваши новые творения! Мне-то понять не дано, а вот наши потомки оценят…

его тон, слишком бравый для тревожно-неконтактного настроения Поликарпыча, перебила внезапная суета, озабоченность поэта за своим столом. он с монетным дребезгом приземлил едва лишь приподнятый им стакан и стал рыться в ящиках стола. может, стих вспомнил какой, – подумал я и глянул на Историка. а он, обожающий стариков вообще, подмигнул так, что это всё стало напоминать визит в сумасшедший дом, какое-то издевательское развлечение. но пожилой поэт вдруг вытащил откуда-то пакет, предварительно вышвырнув из него в корзину рукопись, и только теперь снова взглянул на стакан и заговорил, по-южному гакая, с короткими паузами, точно читая телеграмму:

– За творения пить не будем, халупо это, так? Я твоих стихов не знаю, ты моих тоже, а вот за светлое будущее можно выпить. Чтоб свет там выявил, что достойно читать. Так?

– Воистину! – парировал Лёха и быстро, но церемонно осушил стакан.

я попытался смаковать коньяк, такие резкие глотки всегда считал неправильным отношением к напитку… но Поликарпыч снова привлёк к себе внимание, отпил сперва половину, сморщился и, выдохнув, допил разом оставшееся, при этом брякнув стакан уже на рукопись, от него тотчас на ней образовался круг, выпил он неаккуратно, снова беспокоясь, а, может, просто спеша… вдруг поэт на вдохе икнул и притаился в глубине капюшона. потом резко развернул пакет, повернулся с ним в оконный угол и тихо срыгнул в него, закряхтев со злобной дрожью. отдышался и пояснил уже добрым помолодевшим голосом:

– Халавное не взять, гхлавное удержать!.. Эх, бойцы-молодцЫ… Я б вам мнохое рассказал, но толку не будет, некрещёные вы, так ведь? Да и спешить надо, не бох весть кто, но боху весть, ждать не будет, кто забудет…

под захмелевшие строгие брови снова вернулся взгляд предельно чужого не только нам, но и всему миру поэта, заживо погребённого во вражеском капюшоне. его миниатюрная сутулость приобрела угрожающий, реактивный вид, он поспешил покинуть комнату с охапкой набитых рукописями (и теперь не только ими) пакетов, но выходил как-то неуверенно, плавно, как привидение – глянул на прощание опять с укором незнакомого человека, которому не уступили в метро место. я подумал, что телосложение у него вполне юношеское, только изношенное и скрюченное – но чего-то специфически стариковского как раз не хватало. может, скрывала куртка?..

казалось, сама ситуация, когда какой-то молодой самозванец, мнящий себя поэтом да ещё и коммунистом смотрит на него – заставляла скрыться с глаз долой человека, от которого зависят в журнале все стихи… нелепая, неуклюжая встреча, глупость которой усугубилась распитием…

проработав уже весь свой испытательный срок, вработавшись в коллектив, Историк приступил к реализации нашего тайного плана, а точнее – просто мечтательных намерений. после беседы с попадьёй стало ясно, что журналу и его престарелым читателям интересен лидер Авангарда красной молодёжи Удальцов, но для начала вообще интересно, что это за молодёжь. я написал статью «Радикальная молодёжь: направо, налево ль пойдёшь?». генералитету, конечно, хотелось, чтоб направо, но этой быстрой радости я им не принёс текстом. при этом безжалостно порубленная (всё идеологически-нарративное попадья убрала) статья была встречена одобрительно внутрижурнальной критикой. аудитория таким образом уже созрела для чтения интервью с давним моим знакомым, Сергеем Станиславовичем, но не Куняевым.