— Даже выезжал. Девочки день не было. Говорит, ходила с тетей. Видимо, ушла и заблудилась.
Они стояли на перекрестке.
— Ты теперь куда? — спросил Рябинин.
— Работать по этому делу, в райотдел.
— Если что будет, то вызывай в любое время.
Осторожно, соизмеряя силу, инспектор пожал его руку. Но сейчас бы Рябинин на боль внимания не обратил, потому что не выходила из головы комната, где мать и отец молча просидят воспаленную ночь. И еще не вышел из головы их прерванный разговор.
— Не понимаю этой преступницы, — сказал инспектор уже на отходе.
— Вероятно, бездетная.
— Взяла бы сиротку...
— А как зовут девочку?
— Иринка.
Совпадение, модное имя. Ничего не значащее совпадение.
И все-таки его желудок сдавило медленной и тихой болью. Да нет, перешло и на сердце.
Из дневника следователя. Меня поражает языковая свобода Иринки. Если у нее нет мысли, то уж нет. Но если мысль появилась — главным образом, в форме вопроса, — то она ее выразит легко и просто, ибо для нее мысль важнее, чем все правила языка.
Переместительный закон она зовет перемесительным, земледелие — землеплодием, зубило — дубилом, жнейку — жнеелкой, косилку — косеелкой... Вместо «членораздельно» говорит «членоразумно», «плотоядные» у нее «плодоядные», «наглядные пособия» стали «ненаглядными»... Урюк она зовет урдюком, памятуя, что там, откуда родом урюк, есть еще и курдюк.
Вчера она спросила:
— Пап, а зачем человеку надпочник?
— Не надпочник, а надпочечник.
Она призадумалась: точное слово надпочник вон, оказывается, какое...
— Зачем этот надпечечник?
— Не надпечечник, а надпочечник.
— Ну, надпупочник...
— Да не так!
— А как? Надпопочник?
О преступлениях он рассказывал только жене. Даже о самых кошмарных. Но о краже девочки, да еще тоже Иринки, Рябинин умолчал. И теперь у себя в кабинете думал — почему? Боязнь рока? Или не хотел расстраивать Лиду, которая приняла бы это к сердцу и весь вечер промолчала бы, словно к чему-то прислушиваясь?
Рябинин ничего не делал — сидел у пустого стола. Нет, на столе лежали две бумаги: постановление о возбуждении уголовного дела и чистый бланк протокола допроса. Нет, делал — ждал Катунцевых, родителей похищенной девочки.
Первым пришел отец. Он устало сел и устало — устал за ночь — сказал:
— Жена будет попозже.
Теперь, при дневном свете, Рябинин его рассмотрел...
Среднего роста, слегка огрузневший сорокалетний мужчина. Лицо тяжелое, может быть, за счет широкого подбородка и крупных губ. Лысеющая голова острижена коротко, по-спортивному. Очки, но вроде бы не обязательные, лишние на крепком лице — не то что у Рябинина, для которого очки были живым, неотъемлемым органом вроде уха или руки.
— Никаких сведений? — спросил он, оживая губами.
— Только одно: ни в моргах, ни в больницах вашей дочери нет, — выдавил из себя Рябинин, стараясь хоть как-то его утешить.
— Да украли ее, украли.
— Почему вы так в этом уверены?
— Ну, а где она? Девочка хорошенькая...
— Как это случилось?
— Я был на работе. Со слов жены... Она с дочкой пришла из булочной и оставила ее во дворе, в песочнице. Поднялась в квартиру буквально на десять минут — хлеб положила. А вышла... Ирки нет. Жена квартал обегала. Никто не видел и не слышал. Разве пятилетний ребенок сможет далеко уйти за десять минут?
Катунцев то снимал очки, то надевал. Сколько в них? Что-нибудь минус полтора, минус два. Но теперь Рябинин видел его глаза: большие, темные, упорно и как-то отчаянно глядящие на следователя.
— Вы кого-нибудь подозреваете?
— Разумеется, нет.
— А есть у вас враги?
— Разумеется, есть.
— С похищением их никак не связываете?
— Я работаю ведущим инженером... Неужели вы думаете, что если я забраковал деталь рабочему Иванову или завернул чертеж инженеру Петрову, то они утащат моего ребенка?
Рябинин не ответил, что он думает. Этим людям, людям науки и техники, казалось, что мир человеческих отношений так же упорядочен, как мир математики и механизмов. Они не ведали, что броуновское движение судеб, характеров и натур рождает обилие тех явлений, к которым, казалось бы, большие числа неприменимы из-за их неповторимости. Он должен был проверить любое количество логических версий и оставить место, возможно и не последнее, для нелогичной, именуемой случаем.
— Родственники у вас есть?
— У жены, но они ребенком не интересуются.
— Есть ли у вас друзья?
— Близкий один, с которым дружим столами.
— Как дружите?
— То есть домами. Мы так шутим, потому что встречаемся только по праздникам за столом.
— Значит, версию, как говорится в пословице, «невестке в отместку» вы отметаете?
— Абсолютно.
Катунцев в очередной раз снял очки и мелко забарабанил дужками по столу. Этот разговор его раздражал своей ненужностью. Вместо того чтобы искать преступника, следователь задавал бессмысленные вопросы. Но потерпевший не знал, что в эту ночь инспектор Петельников не смыкал глаз.
— Во что была одета девочка?
— В красное платьице.
— Еще что?
— Ну, это скажет жена.
— Есть ли у нее какие-нибудь приметы: родинки, отметинки, физические недостатки?..
— Не замечал.
— Какая у нее речь?
— Обыкновенная, детская.
— Что она любит?
— Что все дети любят, то и она.
— Со взрослыми контактна?
— Не знаю.
— Она любознательна?
— Не замечал. А к чему все это?
— Чтобы ее узнать, потому что девочку наверняка переоденут.
— У вас есть фотография.
— Я полагал, что отец скажет о дочери больше, чем фотография.
Так нельзя. Этот упрек сейчас подобен издевательству. Отец может справедливо взорваться: вы ищите, а не учите! С потерпевшим как с ребенком...
Но Катунцев надел очки и устало объяснил:
— Работаю много. Да еще машина...
— Какая машина?
— «Волга» у меня. Тоже время берет.
Рябинин умолк, обессилев от сравнения несравнимого. Образ этого ведущего инженера сразу лег к себе подобным, в свою давно готовую и полнехонькую ячейку. У него работа, работа, работа... А вечером под машиной в гараже. А в субботу болеть за хоккей или футбол. А в воскресенье рыбачить... Рябинин никогда не знал, о чем говорить с такими людьми. Они прекрасно понимали машины и плохо разбирались в человеческих отношениях; Рябинин разбирался в человеческих отношениях и ничего не понимал в машинах.
Рябинин потерялся, следя за подступающей мыслью, которая близко так и не подступила, как непринятый поезд, встав где-то в тупиках сознания... Она, эта мысль, шла от виктимологии — науки, утверждающей, что некоторые преступления совершаются только в отношении определенных людей. Тогда естественно, что у такого отца украли ребенка. Но так думать об убитом горем человеке — кощунство. Да и полно отцов хуже этого ведущего инженера.
— Если не найдете ребенка, то жена с горя умрет, — тихо сказал Катунцев, обмякая лицом, отчего крупные губы стали еще крупнее, а взгляд открылся Рябинину простым, беззлобным страданием.
— Почему думаете, что не найдем?
— А-а... Есть известные прокуроры. Кони, например. Есть известные адвокаты, Плевако... Полно известных юристов. А вот известного следователя я не знаю.
— А Шерлок Холмс? — пошутил Рябинин.
Катунцев на шутку не отозвался. Да и кто шутит с убитым горем...
Из дневника следователя. Иринкины вопросы неожиданны и разнообразны. Где она только их выкапывает? Мне кажется, она забила бы всех эрудитов мира, будь такая встреча. Пока я бреюсь, а она запихивает в портфель непонятное сооружение с головой и колесом, называемое «самоходный Миша», между нами вспыхивает одноприсестный разговор:
— Пап, медведь в берлогу залез?
Сентябрь, наверное еще бродит.
— Рановато ему.
— Пап, уксус горит?
Водка, знаю, горит, а кислоты вроде бы нет.
— Вряд ли.
— Пап, а ты суп из корешков жень-шеня ел?
Корень этот целебный, да ведь кто знает, может быть и едят. Делают же салаты из примулы.
— Его не варят, а делают лекарство.
— Пап, обезьяны теперь в людей происходят?
Тут уж я знаю наверняка, а мою мысль о том, что случается наоборот и некоторые люди происходят в обезьян, можно оставить и при себе.
— Не происходят, на это нужны миллионы лет.
— Нет, происходят.
— А ты о Дарвине знаешь? — решился и я на вопрос.
— Вот о нем-то, папа, я с тобой и говорю.
— Что ты о нем говоришь?
— Дарвин — это человек, который произошел от обезьяны.
На рассвете Петельников поехал в бассейн. Душ и зеленая хлорированная вода смыли бессонную ночь и вроде бы просветлили голову. Мокрый вернулся он в райотдел, взял в канцелярии подоспевшие бумаги и сел за стол у себя в кабинете тяжело, словно на плечах лежала штанга. Ночь все-таки давила.
Из сводок, рапортов, отношений и писем инспектор почему-то сразу извлек конверт с приколотой секретарем лаконичной бумажкой: «Анонимка». Он вытащил лист простой белой бумаги и прочел текст, написанный синей пастой...
«Товарищи милиция! Девочку, которую вы ищете, видели с цыганкой или молдаванкой на вокзале».
Почерк крупный, неровный, измененный. Кто ее написал? Человек, который хочет помочь следствию, но не хочет быть свидетелем. Но тогда зачем менять почерк? Чтобы навести на неверный след? Мол, не ищите, девочки в городе нет. Цыганка, молдаванка...
Память, взбодренная купанием, вроде бы включалась в работу. Анонимка была со смыслом — в том микрорайоне, где украли девочку, жили цыгане, занимали целый дом. Тогда нужно идти к тете Рае, тогда к ней...
Петельников отбросил на висок черное крыло упавших мокрых волос. Штанга, лежавшая на плечах, легко скатилась на пол — сна как не бывало. Инспектор распахнул шкаф, где имелось все необходимое для нового рабочего дня: бритва, свежая рубашка, кофеварка, черный хлеб и пиленый сахар. Он брился, всматриваясь в натянутую, загорелую за лето кожу: в крепкие, каменно сомкнутые губы; в чуть искривленный нос, пострадавший от боксерских перчаток; в темные глаза и черные несохнущие волосы. Нет, лицо не ожирело, да на такой работе и не ожиреет. И не худое, когда скулы кожу продирают, — сухощавое лицо.