— В таком состоянии?
Фабьена оборачивается и прислоняется спиной к «ситроену». Она опять захлюпала и запахнула на себе пальто.
— Папа… Я боюсь наделать глупостей в магазине. Боюсь остервениться, нахамить клиентам… Мне нужно немножко передохнуть… Вас не затруднило бы снова взять на себя дело?
— Меня? — воскликнул отец, который только того и ждал. — Да ничуть!.. Наоборот!
Из уважения к общему трауру он умерил свой восторг и стал уверять Фабьену, что будет выполнять только самую неблагодарную работу — справляться с текущими делами — и не подумает вмешиваться в управление; хозяйкой остается она, ничего не изменилось.
— Все изменилось. Я уверена, Жак еще любил меня. А я его прогнала. Из-за ерунды, из-за такой ерунды, если б вы знали… Я вбила себе в голову какую-то чушь, а дальше все разрасталось само собой… Я сама, сама толкнула его к этой женщине. И, наверно, правильно сделала… Не в том дело… Знаю, что глупо так говорить, что это неправда, и все же… Я все время думаю, что, если бы не оттолкнула его тогда, он сейчас был бы жив. Я одна, одна, совсем одна!
— А я… — прошептал отец.
Покраснев, он стоял на ветру, с развевающимся шарфом на шее, и был готов произнести слова, которые сдерживал десять лет. Я не ханжа, но тут мне стало противно. Однако он прав. Я жил так, как будто впереди была целая вечность. Пусть хоть он не повторит моей ошибки. Он открывает рот, набирает воздух, ищет какой-нибудь знак, что-нибудь вокруг, что поддержало бы его порыв, смотрит под ноги, ну, сейчас… Но слова не сходят с языка. Нет, подходящего момента никогда не будет. Он гаснет, сникает и поднимает глаза:
— Я хотел сказать: у вас есть Люсьен.
Фабьена уткнулась лбом в ворот его куртки и тихо прошептала:
— Каждую ночь, с тех пор как я отказалась спать с ним… Каждую ночь я по собственной воле оставалась одна, но так надеялась, так ждала, что вот откроется дверь… И все опять станет как раньше… Я ненавижу себя…
— Ну-ну, — он резковато оборвал ее признания — сам-то он не смог открыться…
Наконец он отвел и подсадил ее в кабину фургончика, посоветовал включить отопление, выпить грогу и не беспокоиться о работе: завтра в семь утра он будет в магазине, и все, положитесь на меня, пойдет своим чередом. Все эти слова означают одно: я люблю тебя, — то, чего она никогда не пожелает услышать.
Красный с темно-синими буквами фургончик отъехал и скрылся из виду. Глядя ему вслед, папа утешается ставшим привычным доводом: быть непонятым лучше, чем смешным. И все не так плохо: вылезти из норы и занять место, которое он мне уступил, — как-никак большой шаг вперед.
Меня в его мыслях нет и близко, поэтому я оставляю его одного в ржавом «ситроене» строить планы новой жизни, которая не принесет никаких перемен.
Надо было убить время до шести часов. Боясь опоздать, я отбросил искушение махнуть на Маврикий. Правда, длительность путешествия для меня ничего не значит, но, прибыв на место, я не распоряжаюсь своими эмоциями и могу застрять в какой-нибудь точке. Это не жалобы, а опасения.
Поэтому я гулял, не слишком удаляясь от места встречи, и наносил визиты вежливости людям, которые никоим образом не могли бы меня задержать. Например, налоговому инспектору, который был последним, с кем я говорил при жизни. Он драматически рассказывает об этом каждому, кого приводит в его кабинет приближение срока подачи декларации. Этот наш разговор в понедельник вечером внезапно приобрел особое значение — инспектор не может отделаться от мысли, что он в какой-то мере стал причиной моей смерти. Не слишком ли сурово он отнесся к подсчетам доходов, которые я ему представил? Несчастный потерял сон. Клиенты, которым он успел поведать об этом случае, — тоже, поскольку приняли его слова за скрытую угрозу.
Я застал его в парке, в кафе «Ротонда», он с безутешным видом ел курицу-гриль и читал «Канар аншене». Здесь и мэтр Сонна — он вышел из-за столика, где сидел с компанией финансистов, и, проходя мимо налогового инспектора, пожал ему руку. Оба понимающе-сокрушенно покачали головами.
— Бедняга Лормо. Этот цирк в часовне…
— Представляешь, я последний, с кем он говорил при жизни!
— Я тоже! Если б ты знал, как я хлебнул лиха с его завещанием… Ладно, бог с ним. Ты придешь в субботу играть в гольф?
— Не знаю.
— Обещают хорошую погоду.
— Меня еще беспокоит нога.
— А меня в клубе записали в слабаки.
Оставляю их с их бедами и порхаю под голыми ветвями парковых деревьев — ищу, с кем бы выпить спокойно чашечку кофе или соснуть после обеда. Но самому выбрать и спроецироваться на кого-нибудь мне трудно, похоже, мои желания буксуют, если не сопрягаются с желанием живого человека. А нынче, сколько ни настраиваюсь, ничего не могу уловить, — очевидно, я сейчас никому не нужен. В такое время я и сам не без труда возвращался к работе и обычно подбадривал себя сладким.
Кондитерская Дюмонселей, желая обставить Лормо, работает без перерыва. Дети Жанны-Мари сменяют друг друга за прилавком. Сегодня меж витрин мыкается страдающая булимией Мари-Па, изнывая от соблазнительных запахов и гоня от себя искусительную мысль, что, пока мать отдыхает, она вполне могла бы безнаказанно полакомиться. К тому же между часом и тремя покупателей никогда не бывает — желающие подкрепиться предпочитают славной фирме «Дюмонсель» лавочки поскромнее, с более доступными ценами.
Мари-Па хватается за пачку «Кэмел» в кармане халата, желая побороть одну тягу другой: заменить наполеоны сигаретами. Вечером перед телевизором она выкуривает по две пачки, чтобы перебить аппетит. Воспитательница в детском саду звала нас с ней «жених и невеста». Хоть она на четыре года старше, но во дворе всегда подходила ко мне. Мы держались за руки, делились друг с другом цветными карандашами, играли в папу и маму, а нашим сыном был вечно копошившийся в песочнице Жан-Ми. Она была красивой девчонкой, пока мать не подавила ее, не в силах смириться с тем, что дочь взрослеет. Она и теперь еще вполне миловидна, хоть ее и разнесло, вполне свежа, несмотря на горькую обиду, которую она топит в калориях и табачном дыме. Возможно, попадись ей хороший человек, тоже солидной комплекции, и теплое отношение потихоньку растопило бы лишний жир. Но от ожирения в Эксе не лечатся, а объявления в отделе знакомств («девушка 39 лет 110 кг, не утратившая надежд, ищет серьезного человека такого же веса») ее мамаша ни за что бы не потерпела.
Если бы я мог поправлять волшебной палочкой промахи судьбы… Отыскать бы на улице какого-нибудь симпатичного, добродушного толстяка, привести сюда, заманить в кондитерскую, познакомить парочку… Но слишком концентрироваться на проблемах Мари-Па, пожалуй, опасно — чего доброго, растрачусь до времени. А перед сыном мне надо явиться вооруженным всеми своими способностями, если таковые окажутся. Очень надеюсь. Ведь это будет первый раз, когда не я один пытаюсь войти в контакт с живыми. Желание Люсьена должно дать мне сил ответить.
Вдруг распахивается дверь и входит… Нет, не упитанный прекрасный принц, а мадемуазель Туссен. Вот про кого я совсем забыл. Да и она после похорон оставила меня в покое.
— Добрый день, милочка, — говорит она елейным голоском.
— О, здравствуйте, мадемуазель Туссен, — живо отзывается Мари-Па. — Вы редко заходите в такое время. Что прикажете?
— Ничего. Я хотела с вами поговорить.
Старая дева наклоняется над горой ром-баб и бесцеремонно хватает за руки трепещущую кондитершу.
— Давайте откровенно. У вас есть любовник?
Мари-Па, давно привыкшая к материнским допросам, даже не удивляется, а только опускает глаза, мотает головой и пожимает плечами:
— Да нет.
Туссен энергично встряхивает ее руки.
— Послушайте меня — отчаиваться рано. Что сказал бы ваш отец, он так гордился вами!
— Я посвятила себя Иисусу, — смиренно лепечет Мари-Па.
— Ему это не больно надо. Разве вы не хотите иметь ребенка?
— О-о… — Мари-Па душераздирающе вздыхает.
— Сорок лет — пора бы пошевелиться, детка! Нечего надеяться на Святой Дух.
— Тридцать девять, — застенчиво поправляет моя бывшая «невеста».
— Тем более!
— Но для этого нужна пара…
— Отлично. Я вас записываю.
Туссен решительно щиплет девушку за пухлую ручку и топает к выходу, попирая старинный паркет своими ботинищами. Стеклянные витрины трясутся от ее шагов. Я ничего не понял. Мари-Па тоже. Она застыла, глядя на дверь и машинально запустив руку в пирожные на подносе.
Я догнал буддистку на углу у казино. Она в раздумье остановилась около дома Дюмонселей, бордового с белыми щипцами особняка — по этажу на братьев и сестру, а самый верхний — маменькин. Как раз в этот момент Одиль распахивает окно в спальне Жана-Ми, чтобы поскорей его добудиться. Она не в духе и толкает створку с такой силой, что от стены отлетает кусок штукатурки. Туссен, глядя на нее, ухмыльнулась было, но тут же с сомнением поджала губы. Топая, как слон, она двинулась по Женевской к вокзалу, на ходу ставя галочки в своем списке. Приближаться к ней настолько, чтобы ухватить ее мысли, я все же опасаюсь, поэтому слежу, оставаясь поодаль. Дойдя вдоль путей до переезда, она направляется к домику стрелочника, где живет Альфонс. Он занят тем, что стирает иней с листьев пластмассовой герани, макая кисточку в теплую воду.
— Эй, Озерэ, — приступает к нему Туссен, — я в этом году задумала развести тюльпаны, заказала луковиц на сто квадратных метров, когда их надо сажать в грунт?
— Да зачем тебе сажать: одна вода для поливки обойдется в копеечку, уж луку-то купила бы сколько надо на рынке, — ворчит Альфонс. Они с Туссен знакомы шесть десятков лет, и на «вы» он с ней только в магазине.
Дружески похлопав его по плечу, Туссен уточняет, что говорила о тюльпанах, журит за рассеянность и без всякого перехода сообщает, что он мог бы составить счастье какой-нибудь женщины.
— Мне и так неплохо, — отвечает Альфонс.
Тон у него непривычно хмурый. Скорее всего его расстроил Люсьен. Он, наверное, уже видел, как сидит рядом с мальчуганом за столиком, вопрошает горчичный стаканчик и покрывает своим ровным почерком прилежного ученика листок за листком, записывая мои щедрые откровения об ангелах небесных, о моей маме, Ламартине и Жюли Шарль.