Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим,
Гетеро станет равным всем!
Это есть наш последний
И решительный бой.
С Гетероинтернационалом
Воспрянет род людской.
– Что ты поёшь? – не выдержал я, прервав монотонное пение.
– Наш гимн. Слова Жан-Пьера Булона, музыка народная.
– Пой молча, – попросил я вежливо. – Ты здесь не один.
– Прекратить разговоры! – включилась стена.
– Извините, – ответил юноша и, лодочкой сложив ладони, беззвучно зашевелил губами.
Послышался звон громоздкой связки ключей, пристёгнутой на металлической цепи к ремню тюремщика – специфический звук сигнализировал о приближении охраны. Тяжёлые шаги остановились у дверей камеры. Охранник оглядел постояльцев и гаркнул: «Девятьсот шестьдесят седьмой!»
Сосед безропотно вскочил, подскочил к двери и протянул в щель правую руку, демонстрируя красную пластиковую ленту с фамилией, датой рождения и номером федерального заключённого.
Охранник сверился с имеющимся у него списком, рявкнул: «Руки!» – юноша послушно вставил в щель левую руку. Надзиратель надел наручники, открыл дверь и в сопровождении трёх коллег вывел девятьсот шестьдесят седьмого из камеры. Квартет удалился.
С момента ареста меня не только ни разу не вызвали на допрос – но и никто из тюремщиков, по нескольку раз в день подходящих к решётке, не беспокоил. Они знают, что обвинения шиты белыми нитками. На мои вопросы и просьбы я получал туманные разъяснения: «Мы действуем согласно инструкции». – «Можно с ней ознакомиться?» – «Нет».
Что происходит за тюремными стенами? Какова судьба Лизы? Я почти не сомневался, что она арестована, но какова участь дочери? Где она? С Лизой, с бабушками, или в детском доме для детей, у которых нет близких родственников? Неизвестность наталкивает на грустные размышления, собственный опыт заставляет предположить худшее.
Соседа, которого подселили утром, через полчаса вызвали на допрос. Правда, номер «счастливчика» – 967, и в очереди на допрос у него есть некоторые «привилегии». Мой номер – 1802. Появилось то, чего не было раньше, – нумерация заключённых. Никто не называет арестантов по именам, только по номеру. Чтобы не возникло ошибок, бирка с этим же номером присутствует на одежде заключённого, спереди, сзади и на рукавах. Что он обозначает, знает тюремное начальство. Если бы после номера не стояла литера, у меня – «А», у юноши – «С», можно предположить, что это порядковый номер арестованного и до меня задержано 1801 гетеро. Литеры? В зависимости от состава преступления узники разбиты на категории? «А», «В», и «С»? – Логично? – В принципе, да.
В Алленвуде цвет одежды заключённых символизирует тяжесть преступления. Оранжевый для преступников, совершивших тяжкие злодеяния. Им отмечены все нерадужные. Синие одежды для осуждённых за средние правонарушения. Их носят гетеро, согласившиеся сотрудничать с прокуратурой и вставшие на путь исправления. «Синеньким» предоставлено больше свобод. Им разрешено перемещаться по коридорам тюрьмы, питаться в тюремной столовой, посещать библиотеку, спортзал, без ограничений покупать продукты в тюремном магазине и заказывать время для интимных уединений с такими же, как они, «синенькими», в специально отведенной комнате для свиданий. Администрации в эти часы заходить туда возбраняется, хотя в целях безопасности она осуществляет видеоконтроль за всем, что там происходит.
Федеральная тюрьма строгого режима разительно отличается от обычной американской тюрьмы. Для узников одетых в оранжевые одежды, связь с внешним миром ограничена. Они лишены телевизора, интернета, телефона, прогулок и зрительного контакта с соседями. Переговариваться запрещено. Зато дозволено заказывать книги в тюремной библиотеке. Моя просьба, высказанная надзирателю при заключении в камеру, и позже, когда раздавали еду – позволить позвонить адвокату – осталась безответной. Верный признак того, что законодательство в отношении нерадужных пересмотрено и для них временно приостановлены статьи конституции, гарантирующие гражданские права и свободы. Вспомнилось в связи с этим нашумевшее пятьдесят лет назад уголовное дело Шарон Дэвис, чернокожей активистки за права гетеро, арестованной вместе с её другом в Центральном парке – влюблённые сидели на скамейке перед статуей Свободы и целовались. Несчастные провели в тюрьме без суда и следствия около пятнадцати лет. Потребовалась длительная правозащитная компания, чтобы Верховный Суд пересмотрел их дело и, поскольку суд не состоялся, принял решение об их освобождении. Произошёл редкий случай торжества справедливости: жертвам «правосудия» выплатили компенсацию за моральный ущерб – по пять минимальных зарплат за каждый год, проведенный в заключении. После этого в закон внесли изменения – в течение двадцати четырёх часов арестованному обязаны предъявить обвинение и позволить связь с адвокатом. Теперь же, похоже, этого права мы лишены. А ведь право на досудебную и судебную защиту, как и вычеркнутое из судебной практики понятие «презумпция невинности», является одной из основ прав человека. Что будет с нами? С момента ареста прошло уже как минимум сорок восемь часов. Срок, отведенный законом, превышен вдвое. По собственной инициативе тюремная администрация не станет попирать федеральный закон. Значит, она получила специальные указания.
Вновь послышался звон ключей. Тюремщик остановился перед камерой, пристально посмотрел на меня и гаркнул:
– Тысяча восемьсот второй!
Наконец-то! Я вскочил, безропотно протянул руки, наручники щёлкнули – впервые за время заточения меня вывели из клетки. Дошли до конца коридора, зашли в лифт, надзиратель нажал цифру «1». Лифт пошёл вверх. Значит, камера находится под землей. В день ареста, когда проходила процедура оформления моего прибытия в тюрьму, подавленный, рассеянный и невнимательный, я мало что соображал и плохо ориентировался.
…Следователь, не в пример предыдущему при первом аресте, оставившем о себе недобрую память, оказался приветлив и мил. Удивился, что на меня надели наручники, приказал незамедлительно снять, поинтересовался самочувствием – я воспользовался его добротой и пожаловался на нарушение закона о содержании под стражей на период предварительного заключения. Он сочувственно покачал головой.
– Всё что могу для тебя сделать, на определённых условиях разрешить ежедневную получасовую прогулку.
– Спасибо, но я хочу знать, в чём меня обвиняют.
Следователь не стал повторять чудовищный бред, уныло развёл руки и пояснил.
– Сочувствую от всего сердца. Даже допускаю, что ты невиновен. Но показания свидетелей и видеосъёмка работают против тебя.
Я осмелел, подумав, что следователь действительно мне сочувствует.
– Свидетелям верить нельзя. Это заранее спланированная провокация.
– Ты сможешь это доказать? – следователь ухмыльнулся и печально покачал головой. – Оказывается, ты ещё и наивен.
Его сострадание, деланное или подлинное, придало храбрости.
– По закону о предварительном заключении в течение двадцати четырёх часов мне должны предъявить обвинение. Пошли третьи сутки. Я заявляю протест.
Следователь хмыкнул и подтвердил наихудшие опасения.
– Бесполезно. В штатах Массачусетс и Нью-Йорк на тридцать дней введено военное положение. Действие ряда статей Конституции приостановлено. В Вашингтоне обе палаты Конгресса готовятся принять «Патриотический акт» для активного противодействия секс-терроризму. Спецслужбам, а значит и мне, предоставлены неограниченные полномочия.
Эти обычные, негромко сказанные слова были как взрыв гиперзвуковой бомбы. Они ударили в голову и едва не свалили с ног. На лбу выступили капельки пота: «это конец».
Следователь обождал, пока к подопечному возвратился разум, и заговорил нежным увещевательным голосом, каким мать уговаривает капризного ребёнка принять лекарство.
– Смирись и признай существующие реалии. Против течения вручную плыть невозможно. Силёнок не хватит. – Он сочувственно вздохнул и примирительно предложил: «Желаешь чай? Кофе? – после продолжительной паузы, с полуиронией-полуиздёвкой – пиво холодненькое?»
Я отрицательно покачал головой, но в глубине души согласился, что сопротивление бессмысленно и бесполезно.
Следователь встал, обошёл стол, поставил напротив меня стул, сел, наклонив вперёд корпус – невербальные сигналы свидетельствовали об искренности и доброжелательности собеседника – и, глядя в глаза, доверительно сообщил.
– Все нынешние судебные дела и наиболее громкие процессы прошлых веков находятся в компьютерной базе данных министерства юстиции. Несколько столетий назад шумело уголовное дело венецианского мавра, обвинённого в убийстве супруга. Шекспир искал сюжет для новой трагедии и воспользовался материалами дела. Ты слышал что-нибудь об Отелло?
– В университете рассказывали.
– Вот-вот. Официальную версию помнишь? Дездемон, приревновав Отелло к Яго, накинулся на него с кухонным ножом. Защищаясь, Отелло превысил пределы необходимой самообороны и задушил юношу. Суд признал, что Отелло находился в состоянии аффекта, и назначил ему условное наказание – три года с обязательным прохождением принудительного лечения в венецианской психиатрической больнице.
– Помню, конечно…
– Это по Шекспиру. В реальности было иначе. Когда в первую брачную ночь Отелло выяснил, что его супруг – трансвестит, девушка, поменявшая пол и ставшая мужчиной, он пришёл в ярость. В нём заговорила африканская кровь. Вспыльчивый и неуравновешенный, он задушил лжеца. Материалы следствия до сих пор закрыты для широкой публики. Но уже тогда Верховный суд Венеции посчитал, что для здоровья нации правдивая информация подаваться должна дозированно. Столетиями, все суды, по просьбе родственников Дездемона возвращавшиеся к уголовному делу, соглашались с прежним решением и отказывались его рассекретить. А каково на этот счёт твоё мнение? Щадить молодое неокрепшее поколение или завалить его помоями прежних веков?