— Тебе бы быть социологом, — сказал я.
— Гуннаром Мюрдалем, — широко улыбнулся Оливер, желая показать, что он знаком со Швецией.
Мы с трудом пробирались по неровной дороге мимо стройных рядов прямоугольных домов Хайфилда. По дороге шли женщины с тяжелыми ношами. Ребятишки приветствовали нас или в страхе разбегались. Мужчины бросали на нас опасливые взгляды. Нас это не удивляло. Хайфилд был центром деятельности Африканского национального конгресса, и многие дома после операции «Солнечный восход», проведенной всего месяц назад, остались без хозяина.
Оливер показывал дорогу, но становился все более молчаливым.
— Тебе придется сделать большой крюк, — сказал он каким-то упавшим голосом.
— Ничего, — нерешительно ответил я.
Я думал, не следует ли мне высадить его, не доезжая до места. Вдруг Оливер остановил машину у маленького серого домика, похожего на тысячи других. Раньше мы с ним встречались лишь в уютных университетских комнатах и говорили о «Зимней сказке». Но сейчас мне хотелось сказать ему, что я не из тех, кого отпугивает бедность локаций. Я понимал, что в моем присутствии он смотрит на свой дом такими же глазами, какими, по его мнению, должен смотреть я, европеец. Он смутился, ему было неприятно, что он затащил меня сюда. Он как бы выставил напоказ то, что так ярко рассказывало о его детстве: и этот забор, и дверь, и пустую бочку в углу…
В машине он говорил очень охотно — это был студент, жаждущий понять с детства знакомый ему мир. А сейчас этот мир уже не был объектом изучения; впервые он невольно стыдился своего дома, и в наших отношениях появился новый оттенок.
У меня же было такое чувство, будто я приехал навестить родителей своего школьного друга. Мать Оливера, полная, суетливая женщина, увидев нас в открытую дверь, поспешно начала убирать со стульев газеты, обувь, одежду — все, что говорит о семейных буднях.
— Если бы я только знала… такой беспорядок! Извините меня…
Она пристально оглядела одежду сына: нет ли на ней пятен. Оливер смотрел на меня беспокойным взглядом. Мать и сын перебросились несколькими словами на языке шона.
Мы пили апельсиновый сок и ели кекс. Родители Оливера не принадлежали к числу тех африканцев, которые обязательно предложили бы белому отобедать. Мне не пришлось выслушивать извинений по поводу того, что угощение слишком скудное, а самому произносить лицемерные заверения, убеждая, что все хорошо.
Вошел отец Оливера и вежливо предложил сигарету, он тоже поговорил с сыном на своем языке и ушел. «Пусть молодежь останется наедине, им о многом надо поговорить» — тот же предлог, какой я часто слышал в школьные годы, то же любопытство, та же гордость за сына, который приводит домой товарища, и тот же интерес к незнакомому миру.
В доме три комнаты, одна из них сдается за три фунта в месяц. Жители Хайфилда — в противоположность жителям Харари — выплачивают за дом в рассрочку и надеются когда-нибудь получить его в собственность. Хоть и тесно, но все же свое. А власти, чтобы вовремя получать деньги, даже принуждают семьи, и без того живущие в тесноте, брать постояльцев.
У Оливера четыре сестры. Старшие были на работе, младшие играли во дворе. Все встают в разное время, а мать поднимается в половине пятого, чтобы успеть приготовить чай. Заниматься спокойно здесь невозможно и уж тем более изучать проблему внутренней рифмы в стихах Браунинга[15] или разбирать «Беовульфа»[16]. Дети спят на полу, женщины обычно шьют и разговаривают, мужчины, возвратясь с работы, поправляют заборы, а затем садятся на велосипеды и отправляются в бар, который открывается в половине седьмого. Здесь нет ни электричества, ни водопровода, а в десяти метрах от каждого дома примитивная уборная под навесом.
Увлечение поэмой о Беовульфе или стихами Браунинга кажется здесь просто невероятным, тем более потому, что ни Беовульф, ни Браунинг не смогли бы перенести жестокость нашего времени. Но вещи, на первый взгляд ненужные, могут оказаться ценными в этом обществе, где все кричит о необходимости коренной перестройки. Они помогают человеку не превратиться в обывателя, занимающегося пережевыванием одних и тех же проблем, одних и тех же извечных забот.
Для африканской молодежи пропасть между студенческой жизнью и жизнью у домашнего очага необычайно глубока. Но в духовном отношении эта пропасть велика и для многих белых родезийцев, как, впрочем почти всюду для студентов.
— У моей сестры сегодня день рождения, — сказал Оливер.
Раньше он не говорил мне о причине своего приезда сюда. Я понял, что он охотнее остался бы в своей университетской комнате, которой он гордился, и говорил бы о политике.
Я медленно поехал домой через локацию, где мне не разрешалось быть. Было семь часов вечера, солнце уже зашло. Скоро я заблудился среди улиц без названий, среди домов с их анонимными четырехзначными номерами. Хайфилд еще более однообразен, чем Харари. Он почти целиком состоит из трущоб, хотя дома построены в пятидесятые годы. Но в то же время он и более красочен, потому что эти дома кроме белого и кирпично серого цветов имеют все оттенки, какие только можно найти в наборе детских красок.
Я спросил молодого человека в узких синих брюках, как мне-ехать дальше. Не переставая играть на гитаре, он равнодушно покачал головой. Потом я обратился к человеку, терпеливо сидящему на деревянной скамейке в ожидании, пока его подстрижет доморощенный парикмахер. Он долго думал и наконец сказал, что мне придется сворачивать то вправо, то влево раз десять.
Я чувствовал некоторую растерянность, лавируя между выбоинами на дороге. Было ясно, что я заблудился, но это меня не испугало Мне вспомнились северяне моего и старшего поколения, которые ездили по многим странам Средиземноморья; там они чувствовали свободу и вдоволь насыщались тем, чего им раньше так не хватало. Мне же слишком мало удалось пожить у Средиземного моря.
Но то, чем других одаривала Греция, мне подарили локации Родезии, а позднее и Южной Африки. Болезнь любопытства была излечена. Для тех, кто жил там постоянно, я был всего лишь иностранцем, забредшим на короткое время. Мне же казалось, что я навсегда оставил там ту частицу самого себя, которая нигде не находила покоя.
Наконец я выбрался на большую дорогу, ведущую к городу, с его заманчиво сверкавшими огнями.
Тюремное воскресенье
В феврале и марте 1959 года в Родезии и Ньясаленде было арестовано около полутора тысяч африканцев, обвинявшихся в «политических преступлениях». По сообщению печати, в середине марта началось строительство лагеря для заключенных на две тысячи человек и так называемых «постоянных» лагерей на семьсот человек.
Воскресным апрельским утром мы с женой поехали в тюрьму Кентакки, близ аэродрома под Солсбери. Дорогу туда было найти довольно трудно. Возле какого-то завода мы остановили одного белого.
— Вы имеете в виду тюрьму для туземцев? Раньше никто не спрашивал о ней. Свернете вправо у бензоколонки Пита.
От бензоколонки найти дорогу было уже нетрудно. Хотя дорожный знак предостерегал: «Проезда нет» — движение здесь было очень оживленным.
Джошуа настоятельно советовал мне заняться изучением жизни африканцев, а сейчас эта жизнь кипела вокруг тюрем, как на базарных площадях. Я никак не ожидал, что в программу моей поездки, предусматривающей укрепление международного взаимопонимания, войдут лагеря для заключенных. Впрочем, мы с женой не ожидали увидеть многого из того, что составляет африканскую действительность, ведь истинного положения в стране мы не знали.
Когда мы летели из Европы в Африку, я думал о зеленых горах, окутанных туманами, об одиночных бунгало и о странной судьбе людей, населяющих Африку. Мне предстояло жить среди них, общаться с ними, а потом, возможно, делать доклады об увиденной Африке, прилагая все усилия к тому, чтобы заставить кое-кого понять, что моя поездка не носила поверхностного характера, а действительно была попыткой проникнуть в самую душу страны. В противном случае я уподобился бы путешественнику, взирающему на Африку взглядом каменного леопарда с Килиманджаро.
Мы поставили машину в сторонку и оставшуюся часть пути прошли пешком. Кроме нас здесь не было видно белых. Тюрьма выглядела почти идиллически. Колючая проволока затянута мешковиной, но она не скрывает ни низких обшитых железом бараков, ни палаток, ни людей, которые сидят на земле и пристально глядят перед собой. Кентакки — не настоящая тюрьма, а так называемый лагерь предварительного заключения, куда преступников привозят перед отправкой в более надежные места, здесь же остаются лишь наименее опасные из них.
Я снял на кинопленку тюрьму и окружающую местность.
Человек, сидевший с десятком других африканцев на открытом прицепе грузовика, окликнул меня:
— Вы из «Лайф»?
— Нет.
— Репортер из «Лайф» хотел осмотреть Кентакки, но премьер-министр отказал ему.
— Я не собираюсь проходить туда. Через мешковину и так все хорошо видно.
— Смотрите, как бы не отняли аппарат, — сказал человек с прицепа.
— Откуда вы знаете, что я снимаю не для министерства информации? — спросил я.
— Сразу видно, — рассмеялся он.
У тюремных ворот собралось много народу. Повсюду лежали велосипеды. Дети играли в песке, собирали пауков, карабкались на махобохобо, низкие деревца с крупными светло-зелеными листьями, чистили темно-золотистые плоды величиной с яблоко.
— Солнечное яблоко, — сказал мне один из малышей. Я представил себе, что в этом плоде олицетворялись и национальный колорит, и будущее народа, и тепло, и пища. И скоро он должен был созреть.
Женщины в ярких красных и зеленых платьях, с зонтиками, были трогательно нарядны. Многие с детьми, один во чреве, другой за спиной. Женщины стояли в ожидании у тюремных ворот. Они снимали привязанных к спине ребятишек, чтобы было видно, что там ничего не спрятано. Под раскаленным солнцем тюремная стража обыскивала их одежду, а на них было все самое лучшее — ведь они пришли на свидание к мужьям и, кроме того, было воскресенье.