ие? (Стенли ответил: самое большое «насилие», которое предусматривается конституцией Конгресса, — это проект общих школ для белых и черных).
Самыми главными вопросами считались:
Сообщали ли вы когда-нибудь полиции о Конгрессе? А если бы Конгресс перешел к насилию, сообщили бы? Ответ «да» означал возможность быть отпущенным.
Допрос проходил пять часов, затем заключенного фотографировали и снимали отпечатки пальцев.
Первые две недели читать было нечего. Потом появились представители «морального перевооружения» и с разрешения правительства завалили заключенных брошюрами, в которых изображались молящиеся о примирении африканцы с воздетыми к небу руками. Политические заключенные презирали это движение. Но иногда ему удавалось сломить даже таких африканцев, которые долгое время не признавали компромиссов в борьбе против предрассудков и несправедливости, и превратить их в безвольные существа, которые молились за «заблуждающихся белых» и видели во всем проявление воли божьей.
Через пять недель стала поступать настоящая литература. Книги, которые собирали и посылали для заключенных их друзья, сначала перечитывались властями — и не без пользы: они пополняли свое образование. Диккенса, Джейна Остена и всякого рода поэзию пропускали, но такие произведения, как, например, роман Достоевского «Преступление и наказание», запрещали.
Заключенные могли помыться в душе, но полотенец при этом не полагалось. У многих, не привыкших к тюремной пище, в первые же дни началась дизентерия. Одного старика, которому было уже за 80, отпустили из тюрьмы только после месяца заключения. Когда бы в четырех бараках Кентакки ни появлялись охранники, там должна была быть абсолютная тишина. За несложенное одеяло или другое нарушение порядка виновника били прикладом. Постепенно узники привыкли к дисциплине, и нарушений не стало.
Собрания проводились тайно; каждый барак выбирал своего уполномоченного, который должен был высказать все жалобы интенданту. Через некоторое время эти уполномоченные, как самые «закоренелые», были отправлены в Кхами. Но начатое дело продолжали другие, они требовали ложек, мыла, фруктов, хлеба, масла, полотенец. Они угрожали голодовкой. Они знали, что имели право требовать, ведь они были арестованы без суда и по политическим мотивам. Наконец в апреле стало немного лучше.
Сильные подбадривали слабых, которые едва ли знали, что такое политика, и хотели лишь вернуться к своему хозяйству. Заключенный священник читал вслух Библию и молитвы, заканчивая их словами: «Господи, зачем нас угнетают в нашей собственной стране? Разве плохо, Отец наш, когда человек просит отдать то, что когда-то дал взаймы?» — Kutadza here, baba, каnа munhu achireva chikwere ti chake?
Первые недели были особенно трудными. Всех мучила неизвестность: что с семьей, не выслали ли ее? Не начался ли в стране неожиданный террор? Не были ли белые хуже, чем можно предполагать? Не заняла ли южноафриканская армия страну и неужели Англия ни чего не могла сделать? Письма писать не разрешалось, получать тоже. С белым так никто не обходился, даже если он убийца.
Стенли познакомился с товарищами по бараку. Среди них священник, водитель автобуса, часовщик, ректор, учитель народной школы, владелец магазина, рабочие и крестьяне из резервации, но здесь не было никого из прислуги в домах белых. Никто из заключенных никогда не думал о политической карьере и о возможности быть посаженным в тюрьму. Они не мечтали стать ни святыми, ни мучениками. И их эта неволя обижала и унижала гораздо сильнее, чем активных политических деятелей.
На свидания начали приходить жены, дети, родственники. Африканцы-стражники тайком приносили газеты. Заключенным стало известно, что правительство не смогло найти обвинений, чтобы отдать их под суд, и поэтому стало срочно готовить новые законы. Они прочитали также заявление сэра Эдгара Уайтхеда, в котором большинство заключенных характеризовались как люди без определенных занятий, как потенциальные преступники. И они поняли, что общественность уже через какую-нибудь неделю после этого события забыла об их существовании, хотя законы, готовившиеся в связи с их арестом, вызвали большой переполох. Печатных списков заключенных не существовало, да пресса и не пыталась их получить. Если же на страницы газет и попало несколько имен, то лишь немногие европейцы обратили на них внимание — такова здесь пропасть между белыми и африканцами.
Чтобы вернуть заключенного на праведный путь, к каждому из них приставили одного африканца и четырех белых. Сменяя друг друга, они увещевали «заблудшего еретика», перечисляя различные благодеяния правительства. Цитируя, например, для Стенли высказывания сэра Роя, они убеждали его согласиться с тем, что для создания в стране благополучия нужно сначала добиться экономических успехов. На это Стенли заявил им: пока степень этих успехов будет определяться только одними белыми, экономические проблемы страны будут оставаться политическими.
Тогда на помощь пришел психолог с вопросником, и в конце концов заключенный вынужден был признать, что был околдован дьяволом. Раскаяние было первым шагом к свободе. Искусно разыграв признание, многие надеялись освободиться и начать все сначала. Но теперь они уже попадут под надзор тайной полиции, у которой длинная память: в феврале она навестила даже белых социалистов периода тридцатых годов и второй мировой войны, людей, которые давно уже отошли от политики и стали богатыми предпринимателями, — она это сделала для того, чтобы те не подумали, что их забыли.
Месяца через два Стенли и некоторые другие были выпущены на свободу. Их сочли безопасными и недостойными внимания закрытого трибунала. Автобус, на котором их увезли, сделал большой круг, прежде чем направиться в Хайфилд, — таким образом, никто не заметил, что они приехали прямо из Кентакки. Ни о причине своего ареста, ни о причине освобождения Стенли так никогда и не узнал. Конгресс был распущен, африканская оппозиция объявлена вне закона. Сэр Рой заявил: «Экстремистам, сторонникам крайних мер, которые несут всю ответственность за чрезвычайное положение в стране, вряд ли удастся прервать нашу работу по созданию настоящего партнерства между расами».
Я спросил жену Стенли, как она провела все это время. Первые пять дней она ничего не знала о муже. Потом в локации появился какой-то вежливый чиновник и сказал, что правительство позаботится о ней. Она стала получать по 30 крон в неделю, за что должна была восхвалять доброту правительства перед мужем, когда тот вернется.
Этих денег не хватало даже на оплату квартиры. Она хотела устроиться на работу, но не на кого было оставить ребенка. В конце концов она заболела. Так никто и не смог сказать ей, вернется ли Стенли раньше чем через пять лет.
Ее соседки находились в таком же положении. Многие из них уже давно не виделись с мужьями, ведь Кентакки находится в пятидесяти километрах от них. Одни не имели денег, чтобы поехать туда, другие не решались отпрашиваться с работы — ведь надо было объяснить причину. (Когда одна женщина из «Христианского движения» ходила по домам, многие боялись говорить о себе— они думали, что она из тайной полиции.)
Теперь Стенли вернулся, и жена весело хлопотала у плиты. Окно, разбитое полицией, так и не вставлено; не вернули ему и документов, конфискованных при обыске, — свидетельство об образовании, шоферские права и другие.
— Давайте лучше поедем куда-нибудь, — неожиданно сказал Стенли. — Могут появиться сыщики.
Он рассказал, что Си-Ай-Ди, уголовная полиция, повсюду имеет сыщиков: белых — на собраниях белых, черных — на сходках черных. Последнее время многих часто арестовывают и держат неделю, подозревая их в принадлежности к Конгрессу, а затем отпускают безо всякого извинения, хотя после этого люди становятся безработными. Причина же очень простая — шпики в надежде на вознаграждение извращают самые невинные высказывания.
Си-Ай-Ди испытывает большие затруднения в вербовке хоть сколько-нибудь образованных африканцев, хотя и предлагает солидное вознаграждение. Завербованные же неграмотные африканцы, не знающие ни английского, ни языка шона, делают ошибки одну за другой, ошибки, над которыми можно было бы посмеяться, если бы цена человеческих страданий не была такой высокой. «Африкэн дейли ньюс» писала как-то о собрании, где стоял вопрос об электростанции: «Самым прилежным на собрании был тайный осведомитель из Си-Ай-Ди; он сидел на четвертой скамье».
— Поедем в город, — предложил Стенли. — Надо же мне попытаться найти работу.
— Надеюсь, тебе повезет, — сказала жена.
Мы поехали в редакцию газеты «Африкэн ньюспейпер», которая располагалась у железной дороги в современном здании. Через черный ход по витой лестнице мы прошли в комнаты, занимаемые сотрудниками редакции. Стенли знал некоторых журналистов африканцев, гак что никто из нас не привлек к себе особого внимания.
— Значит, ты потерял работу? — спросил я.
— Правительство держало наши имена в тайне… Но каждому предпринимателю ясно, где ты был, если исчез 26 февраля. И когда приходишь обратно, твое место уже занято: необходимость перевода кого-нибудь с временной работы на постоянную, вынужденное сокращение персонала или еще что-нибудь.
— Но ведь правительство признало, что ты невиновен, раз тебя отпустили. Перед тобой должны бы извиниться и выдать компенсацию.
— Я сидел в тюрьме. Меня фотографировали со всех сторон. Все знают, что я преступник.
— Ты только представь себе, что было бы, если какой-нибудь европеец был заключен на два месяца, а потом правительство поняло, что допущена ошибка.
— Никаких «ошибок» по отношению к африканцам не допускается, — спокойно заметил Стенли. — Белые думают, что мы можем убегать в степи и питаться там кактусовыми плодами. Для них мы всегда безработные.
— Ты озлоблен?
— Никогда еще я не был так близок к «запрещенным идеям». Именно сейчас меня следовало бы посадить. Но я себя чувствую прекрасно — политический заключенный, борец за свободу! Люди приходят ко мне за советом. И знаешь, мне кажется, что у меня есть что сказать им: я еще никогда не знал так много. А сейчас я знаю: когда белые говорят нам о демократии, это значит, они говорят о диктатуре…