х образ мыслей — то, чего не знали ни премьер-министр, ни его приближенные, и не только не знали, но даже игнорировали в течение долгой жизни в Родезии.
Новости о том, что происходит в Харари или Ньясаленде, часто поспевали к ленчу в университетской столовой еще до того, как они доходили до ведомств и газет. Официальные и общественные круги по-своему реагировали на либерализм университетских преподавателей. В мае 1959 года табачные предприятия Ньясаленда заявили, что они не будут больше предоставлять средства на студенческие стипендии. Муниципалитет Солсбери прекратил выплату ежегодного пособия в 23 тысячи крон. Член магистрата Чарлз Олли высказался по этому поводу так: учителя «не имеют права использовать наши деньги на промывку мозгов».
Один из редакторов «Диссента», пастор Уитфелд Рой, был отстранен от прихода и остался без работы. Причиной его отставки, как сообщала «Санди Мейл», был его «ультралиберализм». Пожалуй, только африканцы обратили внимание на то, что методистская церковь замяла дело Роя, — ведь он отстаивал их интересы.
В Ньясаленде «Диссент» запретили. Газета опубликовала сведения о концентрационном лагере Канеджа и поставила перед английским парламентом ряд щекотливых вопросов. Случилось так, что федеральное правительство в это же самое время издало брошюру, предназначенную для рекламы Федерации за границей. Родезийцы, уезжавшие на лето в Европу, получили по экземпляру брошюры, чтобы быть в состоянии отвечать на вопросы. Брошюра называлась «Факты», однако не стоило бояться, что ее запретят, ибо некоторые из этих «фактов» были, если не употреблять более сильных выражений, недостоверными и только вводили в заблуждение.
«Диссент» призывала правительство либо говорить всю правду о жизни в Родезии, либо молчать. Правительство, заявляла газета, не имело права исходить из того, что «они все равно не поймут», и потому замалчивать некоторые факты, наводящие на размышления, что нередко случалось во всякой полемике с иностранными критиками. Кто же поверит такому правительству? Дело ведь не в том, что люди чего-то не понимают. Они, наоборот, понимают все слишком хорошо, потому-то правительство и умалчивает о многом.
Вечерами собирались за столом, уставленным пятилитровыми бутылками вина, вели те же разговоры, что и повсюду во всем мире: книги, фильмы, мировоззрения.
Здесь встречались за одним столом католический священник из Претории, девушка в коротких узких брюках с острова Маврикий, «цветной» механик, скопивший деньги на годовой курс юридического факультета в Лондоне. Комната имела такой вид, будто здесь разбила лагерь археологическая экспедиция: везде разложены бумаги, карты и пепельницы.
Один англичанин сказал, что им с их преимуществами империалистов труднее, чем другим, разглядеть исторический процесс, происходящий в мире.
— Мы сидим на фруктовом дереве, и кто-то, движимый чувством справедливости, убрал лестницу.
Обычно приходил какой-нибудь лектор, прибывший из Англии, которому удавалось провезти некоторые из запрещенных книг: профсоюзную литературу, «Тропик Козерога» Генри Миллера.
— Ни одна из этих книг не является ни коммунистической, ни порнографической, — говорил он. — Но цензура заставляет людей думать, будто между эротикой и радикализмом существует соблазнительная связь.
Студент африканец горько сетует на свою судьбу.
Даже непринужденное общение с белыми становится ему в тягость, и нам приходится успокаивать его.
— Я был дома на каникулах, мои родители не поняли меня. Я оказался чужим в деревне и не хочу возвращаться туда. А потом, когда закончу курс, какую работу я найду?
Мы пытались утешить его. Время идет, а в крайнем случае есть другие страны на континенте, где любой образованный африканец — желанный гость. Африканский континент надо рассматривать как единое целое, и, пожалуй, нигде на земле человек не сможет внести такого заметного вклада в общее дело, как в Африке.
Но легко понять, как тягостна была для африканского студента жизнь в университете. Здесь он жил словно в роскошном отеле, но как только покидал его пределы, он не мог даже сесть в автобус, чтобы попасть в Солсбери. Зеленый холм Маунт-Плезент казался островком будущего, который окружен настоящим, где нет ничего, кроме унижений и оскорблений. А домашняя среда — резервация и деревня — лежат в прошлом, по другую сторону ущелья, и к ним нет возврата.
— До 1948 года в Кейптауне дышать было легче, чем в Солсбери, — сказал Артур Рэвенскрофт во время диспута в клубе Джозефа Конрада. Он приехал из университета Стелленбоша в Капской провинции. Там, при министерстве, он преподавал английский язык, но однажды, за недостаточную лояльность, был уволен профессор Литлвуд, и с преподавателями английского языка перестали здороваться из страха перед полицией. Рэвенскрофт сжег то, что могло показаться подозрительным, главным образом чешские книги и журналы. Ходили слухи, будто он католик и на стене у него висит якобы портрет Эразма Роттердамского, хотя на самом деле это был портрет герцога кисти Гольбейна. Но в Южной Африке не видят большой разницы между католицизмом и коммунизмом, и Рэвенскрофт пошел по следам других преподавателей — переехал в университет Солсбери.
Вино кончилось, священник из Претории успел перепугать девушку с острова Маврикий своими рассказами с разных кошмарах, а владелец книжной лавки обещал выставить свою кандидатуру на муниципальных выборах, чтобы покончить с дебатами о туалетах для разных рас. И кто-то сказал:
— Если вы представляете будущую Родезию как нынешнюю, но без расовых предрассудков, без несправедливости и с массой хорошо одетых африканцев в ресторанах, то вы обманываете себя. Все, что делает Родезию тем, что она есть, связано с несправедливостью, и без этого ее нельзя представить себе.
Перед тем как разойтись по домам, мы погасили свет, но темно не стало. В окна колледжа на Маунт-Плезент светила луна, на склоне холма квакали лягушки. Мы остались еще на часок. Над головами вились причудливые, как мысли, кольца дыма.
Прощай, Родезия
Я получил уведомление с просьбой явиться в федеральное министерство внутренних дел. Моя жена пошла со мной. Мы думали, что нас ждет что-нибудь интересное— в департаменте информации нам как-то обещали поездку в учебных целях на строительство Карибской плотины. В человеке, принявшем нас, я узнал государственного секретаря министерства (он бывал в клубе Ротари), между прочим, одного из авторов конституции Федерации.
— Министр внутренних дел поручил мне сообщить, что он глубоко огорчен вашими статьями в шведской, финской и датской прессе. По достоверным источникам из Стокгольма нам известно, что до сих пор в печать поступали из Родезии только объективные сведения. А эти статьи чересчур уж подкрашены вашими собственными измышлениями.
Он похлопал рукой по внушительной пачке телеграмм. В его комнате кроме нас сидел старый, приятного вида священник. Он был председателем поэтического общества в Солсбери; вероятно, его позвали сюда, чтобы быть моим наставником и духовным отцом во время допроса. Было ясно, что мне хотели предоставить возможность попросить прощения и написать опровержение в газеты — сообщить, что все мною написанное было ложью, или же расплакаться, как мальчишка, и тогда священник стал бы меня утешать — ведь все мы можем сделать неверный шаг.
Государственный секретарь прочел вслух несколько фраз из моих статей и начал расспрашивать:
— Кто это сказал? На кого вы намекаете?
Я отказался дать ему разъяснение и в свою очередь спросил, считает ли он невозможным, что кто-то мог сказать это. Он не ответил, но и не стал возражать. Он, казалось, все время хотел показать, что речь идет о целом ряде недоразумений между мной и Родезией. Больше всего его интересовало, что я пережил, что заставило меня писать так, кто обманул меня?
— Мы знаем его как либерала, много сделавшего для своих африканских рабочих, — сказал он о ком-то, кого, как он думал, узнал в статье. — Может быть, он пошутил?
Его нарочито грустный голос и сознательная или неумышленная фальшь, звучавшая в нем, испортили мне настроение. Как легко было дать запутать себя этими с виду безобидными вопросами!
Государственный секретарь повернулся к Анне-Лене, которую он никогда раньше не видел, и процитировал кусок из моих первых впечатлений о Родезии.
— Здесь сказано: «Моя жена отходит в сторонку — на ее глазах слезы». Это правда?
— Да.
Что за дурацкий вопрос! Анна-Лена могла быть неврастеничной или ее могла охватить тоска по дому. Что доказывали ее слезы? Но когда она ответила, государственный секретарь задумчиво посмотрел на нее.
Из этой первой беседы стало ясно, что я провинился перед государством, перед этикой Федерации. На меня смотрели полные упрека глаза: как вы можете настолько не понимать нас и поступать так? Для чего вы подрываете нашу работу, направленную на установление покоя и гармонии в Центральной Африке? Поступки отдельных людей не могут ставиться на одну доску с политикой правительства. У нас ведь есть в правительстве министр африканец…
Возможно, меня хотели заставить подписать документ— так, как заставляют делать политических заключенных, прежде чем выпустить их на свободу: они должны были признать в таких документах, что правительство действовало правильно, что они сами допустили ошибку и теперь поняли, в чем она состоит. Здесь, в министерстве на Джеймсон-авеню, я думал о мягких уговорах, которые ведутся в тюрьмах с целью, как гласит излюбленный здесь термин, «реабилитировать туземцев и изменить их образ мыслей». Тщетные усилия!
Два дня спустя меня снова пригласили в министерство; прибыли новые статьи, переведенные на английский язык. Теперь я не был больше озорным школьником, я был закоренелым преступником. Государственный секретарь поинтересовался, с какими людьми я поддерживал знакомство. Я отказался ответить. После этой беседы я попросил, чтобы в дальнейшем контакт между нами поддерживался в письменном виде.