Одним из них была жизнь, которой он жил; долгие годы, приучившие его к такой жестокости, какую охранники и представить не могли. Избиения, которые причиняли боль костям, и парализаторы, которые вызывали приступы тошноты, были ненамного страшнее, чем мучения, пережитые им в детстве и юношестве, или в течение периодов времени, последовавших за ними. Честное слово, обращение с ним сейчас было не хуже того, что он сам проделывал с собой, лишь бы остаться в живых, когда все было против него. Годы могли бы ослабить выдержку его тела, но они не уничтожили память о боли – и его стремление спастись.
Он был гораздо крепче любого из тех, кто причинял ему боль. И он привык к тому, что к нему относятся таким образом. Он проявлял свои лучшие качества тогда, когда был напуган до крайности. Его ужас перед своей беспомощностью делал его практически сверхчеловеком.
Еще одним из преимуществ было то, что он знал, как заставить нервничать своего дознавателя. Тот же самый разум, который мгновенно понял, что означает увеличение интенсивности пыток – у службы безопасности Станции исчерпывался лимит времени, и если они не сломают его в ближайшее время, то они потеряют все шансы – подсказал ему, какова роль Милоша Тавернье в его допросах.
Главное обвинение против Ангуса было сфабриковано. До своего ареста он узнал, что у Ника Саккорсо какие-то дела с безопасностью. И, естественно, Ник не смог бы использовать станционные продукты без позволения службы безопасности – без помощи двойного агента в самой Службе. Поведение Тавернье во время месяцев следствия позволило Ангусу сделать вывод, что он знает кто этот двойной агент. Это была интуиция труса; он мог точно определить, когда человек, задававший ему вопросы, не хотел услышать ответы на них.
Поэтому он цеплялся за свое молчание, несмотря на свое ухудшающееся положение, и ждал, пока у заместителя директора не закончится время.
Он вел себя так, словно был побежденным, готовым к смерти. Его охранники, естественно, не доверяли его поведению; и у них были на то причины. Но его это не волновало. Все, что его волновало в настоящий момент – это сохранять силы, пока не произойдет каких-то перемен.
Несколькими месяцами ранее он использовал свое поведение для других причин.
Сначала, сразу после ареста – во время предварительного расследования, так же как во время приговора и отсидки – это поведение ему не было нужно. Во время обычной процедуры было бесполезно притворяться, бесполезно протестовать. Если бы он проявлял нечто кроме обычной черной ярости, это было бы облегчением. Но он старался избежать приговора об уничтожении. И тщательно скрытое облегчение было бессильной, мысленной благодарностью Морн Хайланд, которая придерживалась условий сделки.
Но это было до того, как они сообщили ему, что «Смертельная красотка» разобрана на запчасти. Когда он услышал, что его судно уничтожено, что оно перестало существовать, логика его эмоций стала совсем другой. Все, что напоминало благодарность и облегчение, исчезло в горячей печи ужаса и ненависти; в сочетании настолько жутком, что он выл, словно дикий зверь, и впал в ярость пока его не успокоили инъекциями.
Когда он опомнился от первого шока, он принялся изображать, будто потерял желание жить.
Во время допросов он продолжал смотреть на Тавернье с нескрываемой враждебностью; он не хотел, чтобы его дознаватель сорвался с крючка. Но когда он оставался один, он становился заторможенным, ни на что не реагирующим. Время от времени он забывал питаться. Сгорбившись на своей койке, он смотрел на пустые, почти бесцветные стены камеры, на пол, на потолок – они были неотличимы друг от друга. Временами он неотрывно смотрел на лампочку, словно надеялся, что она ослепит его. Он почти не мигал, когда поблизости появлялись охранники с парализаторами. Им приходилось загонять его в санблок, чтобы он хоть изредка мылся.
Они недоверчиво отнеслись к его поведению. Это было понятно. Но ведь они были всего лишь людьми – и их одолевала скука. А он обладал терпением подлинного труса, упрямством труса, позволяющим выжить. Несмотря на непрекращающийся поток эмоций, он мог выжидать, пока все не станет, как он хочет. И своего шанса он ждал два месяца, не выдавая себя и не выказывая никаких эмоций, кроме обреченного отказа от жизни и ненависти к Милошу Тавернье.
Наконец мысль, что он медленно умирает прочно угнездилась в мозгах охраны. Постепенно охранники стали вести себя все более беззаботно.
И наконец он использовал свой шанс.
В короткие часы ночи на станции – хотя как он узнал, что была ночь, оставалось загадкой, потому что свет в его камере никогда не отключался – он оторвал от простыни полосу материи и стянул ею шею так плотно, что его глаза выкатились из орбит, и он едва мог дышать. Затем рухнул на койку.
Естественно, в его камере были установлены мониторы; но охранник, который должен был проверить, что с ним случилось, не слишком спешил. Самоубийство путем самоудушения было вещью очень сложной, если не невозможной. Только слабость Ангуса давала ему шанс на успех.
Он уже почти терял сознание и практически обезумел, когда открылась дверь и явился охранник снять с шеи петлю.
Убаюканный неделями скуки охранник оставил дверь камеры открытой.
У него было оружие в кобуре на бедре, парализатор в руке. Такие мелочи не могли остановить Ангуса. Он перехватил парализатор и ткнул им в лицо охранника. Пока наблюдатели у монитора соображали, что происходит, он освободил свою шею, прихватил оружие и выскочил в дверной проем.
Оружие оказалось пневматическим пистолетом, относительно низко-эффективным оружием, предназначенным прежде всего для того, чтобы стрелять в заключенных с близкого расстояния; но оно помогло Ангусу расправиться с людьми, которых он встретил в коридорах возле камеры, с патрулирующим коридоры охранником и мелким чиновником, вероятно, информационным клерком. Естественно, за его действиями наблюдали. Безопасность была убеждена, что он не сможет убежать. Они считали, что ему некуда идти. Поэтому они первым делом отправились проверить охранников, в которых он стрелял и парализовал, а лишь после этого устроили облаву.
В результате – он почти достиг своей цели. Он подошел так близко…
В течение месяцев, пока он смотрел на стены, потолок и пол, он был занят тем, что мысленно изучал Станцию, пытаясь припомнить любую мелочь, какую он знал об инфраструктуре Станции, о том, что видел в секции безопасности. С аккуратностью, сделавшей его настоящим педантом, он вычислил расположение ближайшей служебной шахты, которая находилась в обширных полях.
Если бы ему удалось попасть в эту шахту, у него бы появилась надежда. По своей природе поля представляли лабиринт шахт и труб, путей и оборудования. Он мог бы прятаться там много дней – и убить любого, кто бы преследовал его. Фактически единственно, как можно было бы справиться с ним – это пустить на поля газ; а нечто подобное нельзя было сделать без многих дней подготовки. Это оставило ему время принести так много ущерба Станции, как ему удалось бы. И, может быть, дало бы время ускользнуть в гражданский сектор или доки. А оттуда он мог надеяться выбраться, спрятавшись на одном из уходящих судов.
Если бы ему удалось спуститься по одной из служебных шахт…
Но охранники настигли его в тот момент, когда он пытался открыть люк шахты.
Они принялись стрелять; он ответил огнем. На мгновение он отбросил их назад.
К несчастью, один из выстрелов попал в крышку шахты и заклинил ее. Без возможности уйти он был обречен. Когда в его оружии закончились заряды, он снова был схвачен.
Нетрудно предположить, что после этого обращение с ним еще более ухудшилось. Он посмеялся над охранниками, и они решили отомстить. Но боль была ничем по сравнению с пониманием того, что у него никогда не будет другого шанса. Даже самые скучающие охранники не попадутся дважды на одну и ту же удочку.
С другой стороны, его первая встреча с заместителем директора после побега подтвердила его подозрения относительно Милоша Тавернье. То, что он не был обвинен в убийстве одного из охранников, продемонстрировало, что у него есть рычаг, которым он может воспользоваться. Если придется, он продаст Тавернье в обмен на свою жизнь.
Несмотря на то, что служба безопасности Станции проделывала с ним, он не «кололся».
Постепенно избиения, мучения и наркотики снизились до обычной нормы. Когда их количество вновь увеличилось, Ангус знал, чем объяснять изменения. Поэтому он продолжал ни на что не реагировать, продолжал вести себя так, словно ничто в жизни его не интересовало. Он позволил себе похудеть и несколько ослабеть, словно его перестало волновать даже это – и к дьяволу, верил в это кто-то или нет. Это больше не имело значения. Он просто берег силы.
Боль оказывала воздействие на его тело; но его сила заключалась в его мозгу. Ангус не мог воспрепятствовать охранникам мучившим его, но он мог сопротивляться действию побоев и наркотиков. Простой командой воли он заставлял свой мозг существовать в другом месте, там, где боли не было. Если он терял вес или мускулы, это ничего не значило. Пусть его физическое «я» страдает; его никогда это не волновало, когда он стремился выжить. Именно потому, что он стремился выжить, он рискнул настолько ослабеть, что едва не умер.
Правда заключалась в том, что Ангус Фермопил никогда не пытался покончить жизнь самоубийством, ни разу за всю свою жизнь. Он творил с собой ужасные вещи, вещи, которые с легкостью могли бы повлечь за собой смерть; но он всегда проделывал их лишь для того, чтобы выжить. В течение всего времени, пока он был заключенным на Станции, он ни разу не подумал о том, чтобы убить себя.
Позднее он очень жалел об этом.
Никто не сообщил ему, что его ожидает. Новые пытки были единственным признаком того, что произойдет до того дня, как Милош Тавернье посетил его в его камере.
Это само по себе было удивительно. Ангус всегда видел Милоша в комнате для дознаний; заместитель директора был слишком брезглив, чтобы лицезреть, в каком состоянии содержат охранники Ангуса – и состояние, в каком Ангус содержал себя сам. За исключением своих покрытых ником пальцев Тавернье, он был таким чистюлей, что Ангусу хотелось рыгать, из чистого смеха.