ремень сыночка, чтобы схватиться за него в случае, если тот попытается сигануть за борт.
Когда они вернулись в Японию, сын не хотел слышать никаких предложений о женитьбе. Он не мог забыть своей германской Корнелии. На своем столе он всегда держал фотографию «возлюбленной». На работе он придерживался усердного немецкого прагматизма, а в жизни вел себя как неистовый немецкий мечтатель. Он упорствовал в этом стиле и оставался неженатым. Кавада испробовал все наслаждения с притворным видом, словно ему это было омерзительно. Романтизм и мечтательность были одними из многих открытых им в Германии глупейших безделок. Точно как турист, совершающий покупки по прихоти, Кавада бессмысленно скупал какие-нибудь шляпы да маски, пригодные только для маскарада. Чистые и целомудренные чувства в стиле Новалиса[71], вера в превосходство внутреннего мира человека над внешним миром и как реакция на это — бесцветная занудная реальность и мизантропия, — все это с легкостью нажитое им стало с возрастом совершенно никчемным. Он жил мнимостью идей, которые никогда не цепляли его за душу. Возможно, что тик на лице Кавады объяснялся его постоянным внутренним предательством. Всякий раз, когда заходил разговор о женитьбе, он разыгрывал сцены своего несчастья, как это делал многажды и раньше. Никто не мог усомниться в такие моменты, что в глазах его навеки запечатлен образ некой Корнелии.
— Ну-ка взгляните же, пока я смотрю вон туда, на перекладину на потолке. — Он показывал рукой с чашкой саке. — Ну что, разве в моих глазах не всплывают образы моих воспоминаний?
— Твои очки отсвечивают. К сожалению, никак не разглядеть, — сказал Сюнсукэ.
Кавада снял очки и завел глаза вверх. Сюнсукэ и Юити рассмеялись в голос. Корнелия существовала в памяти в двойном отражении. В первую очередь Корнелия, будучи порождением воспоминаний Кавады, дурачила его самого своим образом; а вдобавок к этому Кавада сам дурачил других, будучи образом воспоминаний этой Корнелии. Она была ему крайне необходима для того, чтобы создать мифологию о самом себе. Если женщина нелюбима, то она существует как иллюзорное (или паразитное[72]) отражение в сердце мужчины. Этот образ сгинет сам по себе, если не подвести под него оснований для зависимости на всю оставшуюся жизнь. Она стала общим родовым местом для существования всякого возможного в его жизни разнообразия и воплощением той негативной силы, которая перевела бы его на другие, реальные рельсы жизни. Сейчас даже Кавада не мог поверить в то, что она была посконной и безобразной женщиной; он видел в ней не меньше чем выдающуюся красавицу. После смерти отца он решительно сжег вульгарную фотокарточку Корнелии.
Эта история затронула Юити. Не столько затронула, сколько опьянила. «Корнелия и вправду существует!» Нет необходимости говорить, что юноша предавался мыслям о госпоже Кабураги, которая благодаря своему отсутствию рисовалась в его воображении невиданной в мире красоткой.
Было девять часов. Яитиро Кавада снял пластроновую вставку и деловито глянул на часы. Сюнсукэ почувствовал в теле мелкую дрожь. Не следует думать, что старый писатель превратился в раболепствующего обывателя. Причиной его безмерного бессилия был, как известно, Юити.
— Ну, — произнес Кавада, — этим вечером я еду в Камакуру, остановлюсь на ночевку в «Кофуэне».
— Ах вот как! — сказал Сюнсукэ и замолчал.
Юити сообразил, что перед ним брошены игральные кости. Есть разница в манерах, когда вьются вокруг мужчины, чтобы склонить его к интимным отношениям, и когда домогаются женщины. Все эти лицемерные извивы и уклоны, сопровождающие гетеросексуальные услаждения, близки к гомосексуальным ухаживаниям. Если этим вечером Кавада возжелал тела Юити, то этикет требовал, чтобы он попросил об этом в самой вежливой манере. Этот нарциссоподобный юноша смотрел на мужчину средних лет и на старика писателя, и ни один из них не обладал в его глазах ни толикой очарования, в то время как они сами, совершенно позабыв о своем социальном положении, о своих обязанностях, утонули в одном его очаровании. При этом они не проявляли ни малейшего интереса к его душе; только тело его стало предметом их огромного вожделения. Он чувствовал, что попади женщина в подобные обстоятельства, она испытала бы волнение совсем иного рода. Это было похоже на то, будто он отделился от собственного тела и стал тем вторым человеком, который восхищается этим независимым телом. Его душа топтала и поносила это первичное тело, цеплялась к другому облюбованному телу. Она пыталась достичь очень зыбкого равновесия. Он познавал редкое в мире удовольствие!
— Я всегда говорю то, что у меня на уме. Вы уж простите меня, если я скажу то, что может вас смутить. Юити ведь не настоящий ваш племянник, не так ли?
— Правда? Нет, нет, он настоящий племянник. Хотя надо сказать, что если и бытует такое выражение, как «настоящий друг», то я не уверен, что можно сказать «настоящий племянник». — Вот такой был прямодушный писательский ответ Сюнсукэ.
— Тогда позвольте задать следующий вопрос. Вы и Юити только друзья? Или…
— Ты хотел спросить, не любовники ли мы? О нет! Я уже капитулировал на этом фронте.
Оба мужчины одновременно посмотрели на красивые ресницы юноши. Он сидел, скрестив ноги, в руках держал сложенный нагрудник, смотрел в сторону, спокойно раскуривая сигарету. Плутовская красота оживлялась в Юити.
— Это все, что меня интересовало. Теперь я спокоен, — сказал Кавада, намеренно не глядя на Юити.
Когда он произносил эти слова, по его щеке промчалась наискось судорога, словно итоговая линия, жирно подведенная карандашом.
— Что ж, жаль заканчивать наши посиделки. Сегодня мы поговорили о многом, мне было весьма приятно. Теперь я очень хотел бы продолжить наши секретные встречи раз в месяц в том же составе присутствующих лиц. Я присмотрю какое-нибудь местечко получше. Когда это происходит в компании, подобной той, что собирается в баре «Рудон», то там ни о чем толком не поговоришь, а сегодня я имел редкое удовольствие пообщаться с вами. В берлинских барах такого направления частенько появляются люди высшего света: промышленники, поэты, писатели, актеры.
Это было в его стиле — перечислять в таком порядке. Короче, этим бессознательным порядком он самым очевидным образом демонстрировал свое бюргерское мышление германского толка, в котором заверял себя с театральной наигранностью.
В темноте перед воротами ресторана на неширокой горбатой улочке были припаркованы два автомобиля. Один принадлежал Каваде — «Кадиллак-62», а другой автомобиль был арендованным.
Ночной ветер еще дышал холодом, небо заволакивали облака. После бомбежек и пожаров этот квартал застроили новыми добротными домами; там было воздвигнуто странное новенькое ограждение — брешь от угла в каменной ограде была заколочена оцинкованными досками. Цвет свеженьких белых досок был ярким, почти огненным, в призрачных отблесках уличных фонарей.
Сюнсукэ мешкал, натягивая перчатки. Стоя напротив этого старого человека, чопорно натягивающего кожаные перчатки, Кавада тайком прикоснулся к пальцу Юити своей обнаженной рукой и поиграл им. Настало время решать, кто из троих поедет в одном из этих автомобилей в одиночестве. Кавада попрощался и, положив руку на плечо Юити, словно это было естественно, проводил его до своего автомобиля. Сюнсукэ не отважился последовать за ними. Он все еще надеялся, ждал… Когда Юити, уводимый Кавадой, уже поставил одну ногу на подножку «кадиллака», он повернулся и весело сказал:
— О сэнсэй, я уезжаю с господином Кавадой. Вы не позвоните моей жене?
— Скажите ей, что он остался у вас, — вмешался Кавада.
Вышедшая провожать их девушка прошептала:
— Сколько сложностей у этих джентльменов!
Вот так Сюнсукэ оказался единственным пассажиром в своем автомобиле. Это решилось буквально в две секунды. И хотя неотвратимость такого развития событий была очевидна с самого начала, наблюдая за всей этой сценой, нельзя избежать впечатления, что все решилось слишком внезапно. О чем думал Юити, с каким чувством он пошел на поводке у этого Кавады, старый писатель не мог себе представить. Одно было ясно: просто Юити с его мальчишеской непосредственностью захотелось проехаться в Камакуру. Одно только и было ясно, что его, Сюнсукэ, очередной раз вытеснили.
Автомобиль мчался по затрапезному торговому кварталу старого города. Боковым зрением Сюнсукэ ощущал скольжение уличных фонарей вдоль дороги. Когда он намеренно задумывался о Юити, старый писатель будто бы окунался вглубь самой Красоты. Он уходил все глубже. Там деянию не было места, все пребывало в тени, все возвращалось к Духу, все сводилось к метафоре[73]. Он и сам по себе стал духом, метафорой своего тела. Когда он вырастет из этой метафоры? Кроме того, сладостна ли ему эта судьба? С тех пор как он появился на этом свете, пронизывало ли его сердце вера в то, что он должен умереть?
В любом случае сердце стареющего Тюты достигло предела своих страданий.
Глава двадцать втораяСОБЛАЗНИТЕЛЬ
По возвращении домой Сюнсукэ немедля принялся сочинять письмо Юити. В нем вспыхнула прежняя страстность, с какой он писал в прошлом по-французски свои дневники. С кончика кисти забрызгали проклятия, полилась ненависть. Разумеется, он не мог выплеснуть враждебность на молодого человека напрямик. И на этот раз все свое неиссякаемое озлобление Сюнсукэ обратил против вагины.
После того как Сюнсукэ поостыл за время писания, он понял, что его словоохотливому, экспансивному письму не хватает простой убедительности. Это было не любовное письмо. Это была директива. Он переписал его, вложил в конверт, облизал клейкую кромку конверта. Плотная европейская бумага врезалась в его губу. Он встал перед зеркалом, приложил платок к порезу на губе и промямлил:
— Юити, делай, что я тебе приказываю. Делай, как сказано в письме. Это самоочевидно. Распоряжения в письме не противоречат твоим желаниям. Это не вмешательство. То, что для тебя нежелательно, остается под моим контролем.