Дэвид многократно воспроизводил в мыслях путь до поляны с алтарем и в ту ночь обсудил его еще раз с Риверсло. Надо было пройти меньше трех миль, и у него оставалось часа два, чтобы добраться до места и успеть затаиться там обосноваться там до полуночи. Как и во всю предшествующую неделю, дневное марево спало, а небо простерлось на бесконечную высоту, явив миру множество звезд, ибо месяц только нарождался. Дэвид с неспокойным сердцем миновал порубежье между сосняком и орешником. Он растерял весь кипящий гнев неудавшегося похода в канун второго Белтейна, а молчаливый остракизм со стороны жителей Вудили породил сомнения в собственных силах. Даже мысль о Катрин Йестер не вдохновляла его: девушка принадлежала к иному миру, непреодолимой пропастью отделенному от черного колдовства, с которым он сражался. Не добавляло храбрости и то, что у него есть союзник в лице Риверсло — ведь тот, как он опасался, рассчитывал только на свои, но не Божьи силы, а в такой борьбе одной плотью не победить. Пока Дэвид продирался сквозь темные заросли, губы его не переставали шептать страстные молитвы.
Он вошел в сосновый бор и, ориентируясь по основанию скал, направился туда, где впервые встретил Катрин. Проходя тем путем, он чувствовал, что еще не покинул пределы доброй земли. Но вот он добрался до враждебной территории, и низко висящая луна не помогала ему своим светом. Он потерял полчаса, плутая по кустарнику, и лишь усилием воли заставил себя собраться и вспомнить, что ему говорил Риверсло. Вскарабкавшись на холм, он достиг обнажившейся скалы и, посмотрев вниз, обнаружил там поляну с алтарем.
Стоял кромешный мрак, лишь призрачно белел камень. Но темнота стала для Дэвида благословением, ибо изменила очертания окружающего мира и не оживила в памяти былых страхов. Перед Дэвидом лежала обычная лесная чисть, и выскочивший у него из-под ног кролик показался добрым знаком. Пастор углубился в густолесье и выбрал своим ночным прибежищем кривую сосну. Первая ветка на ее неохватном стволе была где-то на высоте шестидесяти футов, но Дэвид решил воспользоваться тонким молодым деревцем по соседству и перебраться на нее с его верхушки. Он не лазил по деревьям с самого детства, и ослабевшие ноги и руки поначалу отказывались слушаться, однако упражнение разогрело мышцы, и, дважды скатившись вниз, он наконец достиг большой развилки между сучьями. Перелезть на сосну оказалось сложнее, чем он предполагал. Чтобы дотянуться до нее правой рукой, ему пришлось раскачаться. Но он в конце концов справился и вскоре сидел на площадке, образуемой кривым сосновым лапником, и только звезды видели его. Он же мог наблюдать за происходящим на поляне сквозь просветы между ветками.
Сейчас над ним простиралось лишь небо. Луна на три четверти поднялась над Меланудригиллом, омыв косогор и лощины серебряным сиянием. Дэвид был в Лесу, но в то же время над ним и вне его, как если бы стоял на горе и заглядывал в расщелину. Устроившись поудобнее на своем посту, он обратил взор на поляну. На ней стало не так темно, белый лунный свет лился прямо на алтарь. Впервые за ночь к пастору вернулось мужество. В верхушках деревьев колдовские чары Меланудригилла теряли власть, поскольку на высоте селятся одни крылатые создания, а нечистые порождения тьмы бескрылы.
Душа его просветлела, и Дэвид поискал глазами окрестности Калидона. Замок скрывался за холмами, на западе которых лежал Рай. Мысль о Рае доставила молодому человеку необъяснимое удовольствие. Нет, он не отрезан от мира добра — что бы ни творилось на поляне под ним, стоит ему поднять глаза, и он узрит счастливый край.
С восходом луны многоголосый шепот ночного леса затих. Где-то на юге сонно бормотали вяхири. Вдруг Дэвид подскочил от неожиданности: птицы, громко хлопая крыльями, взмыли в небо и принялись кружить над лощиною. Затем вновь воцарилась тишина, чуть позже прерванная музыкой.
Пастор не понял, когда именно послышалась мелодия, она словно подкралась из ниоткуда. Да и мелодией это было сложно назвать — лишь тихий гул голосов, походящий на низкое пение волынки. Звук доносился со всех сторон под ним, постепенно собираясь с разных сторон к единому центру. Внезапно снизу вырвался резкий всхлип, несколько раз повторился, напомнив властный призыв трубы, но по-прежнему неуловимый и далекий, подобный отзвукам эха. Дэвид не испугался, ибо в этом звуке не было угрозы, но направление его мыслей странно изменилось. Все это показалось очень знакомым, найдя отклик в нем самом. Он почувствовал себя ребенком: музыка поманила счастливым смятением и бескрайними горизонтами детства, в ней мерещились ветры нагорья и бурливость рек, она принесла запахи вереска и чабреца, закружила в незабываемых воспоминаниях.
Серебряный голос трубы больше не раздавался, но тихое бормотание подползало все ближе и прямо под ним превратилось в напев. Он посмотрел на поляну и обнаружил, что танец начался. Как и раньше, псоглавый музыкант, скрестив ноги, уселся за алтарем, а вокруг завертелся хоровод…
К своему удивлению, Дэвид понял, что взирает на пляску не с ужасом, а с любопытством. Танцевали медленнее, чем на Белтейн; неукротимая весенняя энергия нарождающейся жизни сменилась более спокойным летним шествием жаркого солнца и созревающих плодов… Сверху люди казались марионетками, покорно следующими за напевом, что нарастал и затихал, как заблудившийся ветер. От страстной ненависти, охватившей Дэвида при виде майского шабаша, не осталось и следа. С сочувствием и дружелюбной жалостью он наблюдал за простодушными плясунами, за обманутой невинностью.
«Неужто и Господь так взирает на все неразумение, творящееся в мире?» — спросил он себя. Как там выразился Риверсло?.. Если Церковь заключит душу человеческую в излишне строгие рамки, она будет искать тайные выходы, ведь люди рождаются в мире земном, пусть и помышляют о Небе… Он знал, что это богохульство, но не содрогнулся от него.
Он не мог сказать, сколько продолжались эти медлительные танцы, ибо просидел как во сне, слушая чарующие звуки… Внезапно все изменилось. Поляну покрыла тень от набежавших на луну туч. В воздух прокрался холодок. В черноте загорелись неизвестно откуда взявшиеся огни, и они не мерцали, хотя меж крон гулял ветер… Музыка смолкла, танцоры сгрудились у алтаря.
Над ними возвышался псоглавый вожак, держа что-то в руке. Таинственный свет запылал красным, и Дэвид понял, что дударь держит птицу — петуха, алого, как кровь. Что-то яркое брызнуло в выемку камня на голой верхушке алтаря. Собравшие издали крик, заставивший Дэвида заледенеть. Он увидел, как все упали на колени.
Вожак заговорил громким и пронзительным, как у сомнамбулы, голосом, но Дэвиду удалось разобрать только одно слово, повторенное многократно, — Авирон[86]. Выкрикивая его, дударь макал пальцы в кровь на алтаре и касался лба танцоров, и те, до кого он дотрагивался, падали ниц…
В этом богомерзком действе не осталось ни грана невинности. Страх закрался в сердце Дэвида, и больше всего ужаснуло то, что он начал бояться только сейчас. Он сам едва не пал под властью чар.
Потом началось нечто смахивающее на перекличку. Вожак зачитывал имена из лежащей перед ним книги, и распластавшиеся на земле люди отвечали ему. Все это больше походило на бормотание слабоумного, а не на язык земли Шотландской: сплошные гортанные звуки. И, как навязчивый припев, повторялось слово «Авирон».
Затем с жутким воплем сборище вскочило на ноги. Загудела волынка, но звучала еще какая-то мелодия, будто просачивающаяся из-под земли и из чащобы. О невинности и кротости не могло быть и речи. Раздавалась самая настоящая колдовская музыка, наигрываемая Дьяволом на пылающей адской дуде. Собравшиеся задергались в танце, словно их ноги не выносили жара лавового озера. В Дэвиде пробудился ветхозаветный пророк, взирающий широко открытыми глазами и с душой, исполненной ужасом, на творящееся нечестие.
Если танец на Белтейн можно было назвать омерзительным, то ныне перед священником бушевала животная похоть. Хоровод кружил и кружил, неистовый, но ведомый единой целью, безумие смешалось с пороком. Дэвид узнавал лица прихожанок, старых и молодых, — сколько раз они смиренно сидели в кирке по воскресениям. На всех мужчинах были маски, но он не сомневался, что если их сорвать, из-под звериных морд покажутся знакомые ему черты, обычно выражающие добронравие и благочестие. Танцующие хватались друг за дружку и разлетались в стороны, но Дэвид заметил, что при прохождении каждого круга они целовали определенную часть тела вожака, утыкаясь в нее носом, как псы на обочине.
Пастор сидел на верхушке сосны. Вот сейчас он точно знал, что ему делать. Он вспомнил имена нескольких беснующихся внизу женщин, а Риверсло должен был назвать мужчин. В хороводе металось несколько масок с козлиными рогами, но Дэвид заметил, что к ним присоединилась еще одна; этот высокий, очень подвижный человек особенно усердствовал в своем стремлении угодить псоглавцу. Был ли то Шиллинглоу с его анисовым снадобьем?
Тьма стала непроглядной, и поляна освещалась лишь свечами, сокрытыми где-то у земли. Подул ледяной ветер, и, прорвав горние плотины, хлынул ливень. Как и ожидалось, Ламмас закончился дождем, разразившимся посреди чистого неба.
Дэвиду померещилось — и он воспринял это как часть богопротивного морока, — что ливень не погасил огней. Сам он мгновенно промок до нитки, но свечи горели, хотя дождь, как бичом, хлестал струями по поляне… Пляска прервалась. Серебром зазвенела труба, ветер подул сильнее, заставив водяную стену косо лупить по кронам деревьев, а людей спешить прочь. Когда священник вновь взглянул сквозь дождевые стрелы на едва освещенную спрятавшейся луной поляну, там никого не осталось. Ему почудилось, что, невзирая на бушующую грозу, он еще слышит гул голосов, на этот раз удаляющийся вглубь Леса.
Подождав немного, он принялся спускаться. Это оказалось сложнее, чем забираться наверх, потому что ему никак не удавалось найти тот сук на соседнем дереве, с которого он, раскачавшись, перепрыгнул на сосну. В конце концов пришлось соскочить с высоты в добрых двадцать футов в папоротник и кубарем скатиться на опустевшую поляну… С трудом поднявшись, Дэвид хотел было помчаться прочь, но заде