К Дэвиду вернулся ужас, который он испытывал когда-то при виде Леса, хотя еще недавно он считал, что навсегда избавился от этого страха. Пастор сумел однажды воспротивиться ему, но что если в следующий раз он не устоит? В смятении, царящем в голове, ему начало казаться, что сам мор вышел оттуда… чума пощадила Чейсхоупа… Кэрд и демоны, коим тот служит, повелевали болезнью. И не таятся ли там, в лесной глуши, еще напасти, готовые обрушиться на него? Иногда у Дэвида случались просветления, и он негодовал на свою глупость, понимая, что эти душевные слабости равносильны признанию поражения и капитуляции перед врагом. Но наваждение возвращалось и было сильнее воли и голоса рассудка, и Дэвид удалялся в холмы, сжимая кулаки и что-то бормоча себе под нос, или оставался в кабинете и истово молился об утешении, а оно так и не приходило.
Катрин больше не навещала Вудили по ночам, и предполагалось, что священник сам будет каждый день ходить в Калидон. Однако, погрузившись в пучину новых страхов, он стыдился показаться на глаза девушке; в нем сохранилось достаточно мужества противостоять желаниям. Но пришло время, когда тревога одержала верх над сомнениями. С неспокойным сердцем Дэвид отправился в Калидон, скорее опасаясь встречи, чем радуясь ей.
Госпожа Сэйнтсёрф была мрачна.
— Ты что сотворил с моей девчушкой? — накинулась она. — Слегла она опосля езды к вам да возни с вудильскими оборванцами, а ведь весь пасторат мизинчика ее не стоит. Вот ты говоришь про христианское милосердие, но пределы какие-то должны иметься! Вроде такой славный парень, а на нареченную свою ему плевать.
Наконец она снизошла до объяснений:
— Обессилила она, горемычная, износилась, что старый чёбот. Намедни загнала ее в постелю, теперича лежит — покорливая, аки дитенок малый, а ведь егоза какая была…
Не, к ней не можно. Но ты не убивайся, миленок. Не недужится ей, просто надорвалась от непомерных тягот. Полежит — выправится, а там и непогодь уйдет. Хычь бы солнышко показалось… Да и сам-то ты как осунулся. Тебе бы тоже на недельку на боковую.
По пути домой Дэвид вспоминал последние слова госпожи Гризельды и усмехался их иронии. Неделя в постели, тогда как он и на три часа ночью глаз сомкнуть не может! Вести о Катрин наполнили душу еще более тяжелыми предчувствиями. Он поставил лошадку в конюшню и решил изгнать беспокойство телесной усталостью, отправившись на прогулку, но чем дальше он шел, тем тревожнее становилось. Он говорил себе, что изнурение вполне естественно после таких зимних трудов: разве он сам не вымотан, да и Марк Риддел жаловался на сильное утомление? Но эти мысли не приносили успокоения. У Катрин в любую минуту может случиться лихорадка, а потом… Он с жуткими подробностями вспомнил все стадии заболевания. Неужели это последнее — запоздавшее — нападение мора? Он слышал, что подобное бывает и спустя много недель после ухода поветрия. Вновь на ум приходило пророчество Чейсхоупа, что жертвоприношение не завершено.
Дэвиду мучительно хотелось вернуться в Калидон и ждать новостей. Но вместо этого он послал Изобел с письмом к госпоже Гризельде. Его служанка славилась на всю округу как опытная сиделка и знахарка, и он умолял, чтобы ей разрешили ухаживать за Катрин. После этого он немного успокоился, понимая, что на деле помог любимой; к тому же, пока Изобел в замке, он в любой момент может пойти туда и перемолвиться с ней: он по-прежнему стыдился показывать госпоже Гризельде, что смущается и боится. О себе он мог позаботиться сам и умел приготовить пищу.
Время ползло как улитка, а часы после наступления темноты превратились в сплошной бессонный кошмар. Рано утром Дэвид отправился в Калидон, где его встретила невозмутимая Изобел.
— Не печальтеся, мистер Дэвид, с хозяюшкой не все так худо, — уверила она его. — То, видать, не просто измор, но спит она аки младенчик, горячки нету. Она крепких кровей, оглянуться не успеете, как поправится. Но сами-то, сэр, глядитеся худче богла. Ступайте до дому и ложитеся, а то я ни минуточки в Калидоне не задержуся. Кушать не забываете? И не дуйтеся, аки малолеток, а делайте, что говорю.
Дэвид вернулся к себе и, успокоенный уверенностью Изобел, задремал прямо в кресле, проспав почти до вечера. Очнулся он немало посвежевшим, но с новой тревогой в душе. Изобел сказала, что жара нет, значит, и она опасалась лихорадки… К этому времени все могло измениться. И не исключено, что сейчас Катрин мечется в бреду… Он осознал, как быстро при чуме жар приходит на смену бессилию.
Однако несколько часов сна придали Дэвиду душевных сил, и ему удалось обуздать желание немедленно броситься в Калидон. Пастор побродил по дому и церковному наделу, пытаясь сосредоточиться на бытовых мелочах. Было третье апреля, но весной и не пахло. Путаница времен года придала округе осенний вид: под ногами, как в ноябре, лежали кучи опавшей листвы, а травы так и не пожухли от морозов. Дэвид вспомнил, как в прошлом апреле дышал воздухом холмов, радуясь пробуждению новой жизни. Но сейчас земле не удавалось сбросить оковы, и смерть разгуливала среди голых деревьев под свинцовыми небесами. Что сталось с его высокими устремлениями? Они исчезли, кроме одного — но самого дорогого. Год назад он не думал о Катрин, находя счастье в ином. Теперь все прежние желания обратились в прах, но у него появилась Катрин. А что если она… Дэвид содрогнулся от этой мысли и быстро отправился в дом, будто его стены могли оградить от несчастий.
В кабинете он полистал книги. Потом попробовал молиться, но молитва шла не из души, слова отзывались холодом. Он вытащил свои заметки по Исайе и уже завершенное предисловие, но едва смог заставить себя читать. Какими же нелепыми и чужими казались эти труды! То тут, то там взгляд задерживался на цитатах из пророка, и звучали они зловеще, словно каркал черный ворон. И будет вместо благовония зловоние… Лица у них разгорелись… Ярость Господа опалит землю, и народ сделается как бы пищею огня… Вот — покой, дайте покой утружденному.
Он в ужасе отодвинул записи и взялся за мирские книги. Первым случайно попавшимся томом оказалась «Энеида», в глаза бросилось: «manibus date lilia plenis»[130]. Неудивительно, что книга открылась именно здесь: Дэвид часто перечитывал этот отрывок, — но он все равно содрогнулся, точно гадал по Вергилию и получил горестный ответ.
Вечером он нашел немного еды. В темноте ему мерещились призраки, и он зажег множество свечей и подбросил торфа в очаг. По непонятной причине он трясся и томился: его терзали не мысли, но ожидание чего-то. Пальцы его отбивали дробь по коленям; он смотрел на мерцающие угли, и в них виделись знаки и фигуры, будто насмехающиеся над ним; беспокойному слуху мешал бушующий на улице ветер, взывающий к нему, — но ночь-то выдалась тихая. И как рефрен баллады, в голове звучало: «И будет вместо благовония зловоние»[131].
Дэвид не замечал Марка Риддела, пока тот не приблизился и не коснулся его плеча. От неожиданности пастор дернулся и вскрикнул. Марк был мрачен и серьезен.
— Ты бы сходил в Калидон, — сказал солдат. — Катрин… ей стало хуже. С полудня мечется в горячке.
Дэвид ожидал подобного, поэтому послушно встал.
— Я пешком, — сказал он. — Побегу быстрее любой лошади.
Марк с тревогой поглядел на него.
— Я бы поостерегся. Ты бы и до Оленьего холма не добрался, как в обморок упал. Сиди, где сидел, а я оседлаю твоего конька.
Они начали путь галопом, но когда дорога стала хуже, Марк замедлился и взял лошадку Дэвида под уздцы.
— Тпру! — крикнул он. — Свернув шею, делу не поможешь.
Дэвид задал только один вопрос:
— Там есть врач?
— Никаких врачей не потерплю. Здешний коновал лишь пустит ей кровь, а она и без того слаба. Гризельда да твоя служанка Изобел — вот и все лекаря, какие надобны, да и сам я не лыком шит. Возьми себя в руки, Дэвид. Наверняка ничего мы не ведаем, а она молода.
Дэвид заговорил опять только у ворот Калидона:
— Это чума?
— Чего не знаю, того не знаю. У мора много обличий. Слабость и лихорадка… но иных знаков нет, хотя одному Богу видно, насколько все худо.
Изобел сразу провела Дэвида в комнату Катрин, а там, как молчаливый и суровый страж, сидела госпожа Гризельда. Катрин металась в бреду, стонала и тихонько шевелила руками, лежащими поверх одеяла. На лбу был влажный компресс, а когда Дэвид потрогал его, то почувствовал, как из-под ткани пышет жаром. Длинные темные ресницы девушки тенями лежали на раскрасневшихся щеках, но временами она открывала глаза и смотрела остекленевшим взглядом. Пастор взял ее за руку, сухую и пламенную.
— Пущай жар сам спадет, — сказала госпожа Гризельда. — Пущай одолеет она болесть без чужой помоги. Боженька мою девчушку не кинет, — и поцеловала горячие губы. — Господа молить станешь? — обратилась она к Дэвиду.
— Я не могу молиться… Могу лишь смотреть… Прошу вас, разрешите побыть с ней рядом.
— Делай, как знаешь. Слова излишни, коль молитва в сердце. Изобел приготовит тебе спальную, неможно тебе отсель уходить.
Дэвид остался один у постели больной и много часов не вставал с колен, хотя и не мог молиться. Иногда к ним заглядывали Изобел и госпожа Гризельда, а один раз зашел Марк и положил руку на лоб девушки. Прошла ночь, рассвело, но Дэвид так и стоял коленопреклоненный у стула, пряча лицо в ладонях или поднимая взгляд на лицо на подушке. Он стенал от собственного бессилия. Жертва, требовалась еще одна жертва, не за его ли грехи? В нем не было — о да! — не было никаких добродетелей. И в эти черные минуты он воображал себя главным грешником, тяжесть собственной души прижимала его к земле, не давая подняться, он недостаточно старался, посеянные им семена взошли, но зачахли, его чудовищные ошибки темными ночными птицами кружили над ним. Он не мог припомнить за собой определенного греха, одну лишь свою никчемность, делавшую его недостойным целовать краешек платья Катрин… Разве мог кто-нибудь иной так преображать мир, просто шествуя по нему? А сейчас… сделается пищею огня…