Запятнанная биография — страница 2 из 12

Откуда он сам взялся, не помнил, кажется, его принес Дядя Ваня.

От прошлого остались полутьма, запах сырой земли и материнский, незабываемый. Чудесный, пьянящий вкус ее молока, тепло от пушистых комочков рядом. Потом что-то ужасное, — яркий свет, лапы проваливаются между каких-то прутьев, застревают, причиняя боль, сверху наваливаются братья и сестры, чье-то мохнатое брюшко прямо на голове, невозможно дышать, гибельное чувство удушья.

Потом снова темнота и глухой ровный стук, не слышимый, а ощущаемый всей кожей, всеми внутренностями. Такой же стук исходил от матери, только стучало чаще и отчетливее.

А этот — был звук Дяди Вани, он снова слышал его позже, когда Дядя Ваня брал его на руки.

Дядя Ваня всегда наливал ему в мисочку молока и брал на руки. Бабушка тоже наливала молока, но на руки не брала.

Самой красивой и нарядной из сестер была Катя, но она редко сидела на одеяле. Она уходила рано утром, вся шуршала и пахла довольно противно, слишком душными цветами. Возвращалась вечером вместе с Дядей Ваней, ели вместе со всеми, а потом ложились рядом. Другие ложились рядом со своими детьми в другой комнате, а Бабушка ложилась одна на лежанку на кухне.

Но сначала они заводили ручкой музыку, спрятанную на черном блестящем круге, и пели вместе.

Одна песня была про дядю Ваню, они так и повторяли хором: «Дядя Ваня хороший».

Ну прямо как сам Дядя Ваня говорил ему: «Кушай, хороший песик, хороший Букет…»

Довольно скоро стало понятно, что его имя Букет, как у Дяди Вани — Дядя Ваня, у черноголовой — Гуля, у той, с толстыми ножками, — Леся…

А то время, когда все сидели вместе на ватном одеяле, как оказалось, и было самым счастливым.

Сначала он никуда не уходил со двора и ночью старался пробраться в сени, но Бабушка выгоняла с противным криком: «А ну геть!»

Она была незлой, но строгой. При ней в дом заходить было нельзя.

Нельзя было и гулять по цветнику, кусать корову за ноги, лаять на поросенка, сидящего за загородкой, а самое главное — гонять кур.

За это так сильно досталось хворостиной, что он больше даже не смотрел в их сторону.

К следующему лету он бегал к выемке — заросшей бурьяном глубокой впадине в конце улицы. За впадиной иногда что-то лязгало, стучало и гудело. Там проходила железная дорога.

Потом он увидел, как огромные паровозы набирают себе воду из высокой колонки.

Вода лилась сверху, а паровоз от удовольствия время от времени выпускал сбоку пар.

На другой конец улицы ходить было не так интересно: за домом соседа — Гусаря, начиналось поле, в котором в очень голодные времена он мышковал, и выгон, а дальше между землей и небом стояла гора, она называлась Гадячской, и по склону ее два раза в день, утром и на закате, проходил поезд. Он полз в неведомый Гадяч.

Конечно, интересно было бы побывать в этом самом Гадяче, хотя название — так себе, довольно противное — не обещало ничего интересного.

Сначала двор был полон тайн, это потом был изучен до самых сливовых деревьев по краю кукурузного поля и зарослей калины на границе с соседями — Олефирами.

На другой границе — с Гусарем — росли вишни. Они почти не падали, а если и лежали иногда на земле, есть их было не большое удовольствие.

Не то что яблочки с огромной яблони под названием «белый налив». Они были сладкими, мучнистыми. Почти такими же вкусными, как примерно половина пирожка, найденная как-то прямо возле дверей станции.

Станция была желтой с большими окнами почти что от самой земли, из дверей доносился замечательный запах чего-то жареного и напитка под названием «ситро». Но станцию он изучил только на следующий год, когда с весны Катя разрешила провожать себя в сельсовет.

Так вот пирожок, вернее, часть его.

Сверху он был золотистым, а под золотистым — белым, сладким, вязким, как перезрелый белый налив, светящийся изнутри, как свечка у Бабушки на кухне, и так же таял, даже жевать не надо.

А белый налив прилипал к небу кожурой.

Подбирать его следовало сразу же, как раздавался еле слышный (а для других и вовсе не различимый) стук яблока о землю.

Тогда он мчался за погреб к огромной яблоне, хватал с черной земли, заросшей травой-муравой, светящийся матовый шарик и, давясь, роняя, съедал его.

Это очень веселило Вилли, он хлопал себя по бедрам и хохотал до слез.

Интересно, как бы хохотал, узнав, что потом, когда припекло, ел лягушек. Да, да, когда подпирало до икоты, — ел, но это было последнее дело. Мальчик, тот вообще жрал жаб, болел, мучился животом. Блевал, а все равно ел. Правда, регулярно чистился особой травой, что росла у Билля Нова.

А в хорошие времена Бабушка обычно давала похлебки и молока после вечерней дойки, но в первый год после войны коровы не было, и Бабушка сама рвала лебеду за огородом.

Как началась война? Пришел Вилли. Нет, сначала москвички с детьми стали плакать и собираться. Они были бабушкиными дочерьми, а их отец появился совсем ненадолго перед самой войной.

Появление отца было странным: никто ему не был рад, а мать Леси стала внутри вся звенящая от ненависти и страха.

Вот тогда он впервые понял, что у людей есть тайны — то, что они скрывают от других, как косточку, зарытую в саду. Но от собак — не скроешь. И он один раз видел, как отец в кухне подошел к матери Леси, подошел и обнял, а она вырвалась, подняла с конфорки огромную сковородку, замахнулась с белым лицом:

— Сначала изувечу, потом скажу Тарасу.

— Да ты шо, Нюрочка, я же по-отцовски.

Он это запомнил крепко, потому что в этот день, судя по всему, началась война. Бабушка даже забыла налить ему похлебки или хотя бы молока. Но к вечерней дойке опомнилась, взяла ведра, полотенце и пошла в хлев.

Он, конечно, присел у порога, и тогда она сказала что-то вроде: «Ну вот, Букет, остаемся одни, а как все повернется, одному Богу известно».

Слово Бог она произносила часто и Букет знал, что Бог — это тот невидимый, кто живет в углу на кухне, и Бабушка утром и вечером становится перед ним на колени.

Вечером все пошли на станцию: все-все — и Бабушка, и Катя. Отец к тому времени снова исчез куда-то.

Со станции вернулись Бабушка, Катя и Дядя Ваня. Остальные сели в вагон. Он крутился под ногами, напоминал, чтоб не забыли попрощаться, предчувствие говорило, что расстаются надолго, может, навсегда, но попрощалась только Леся. Подковыляла на толстеньких ножках, очень больно потянула за ухо, он стерпел, потому что знал — не нарочно, а от неумения. Нагнулась и поцеловала прямо в нос, за что получила шлепка, а его довольно чувствительно отстранили ногой или, попросту говоря, пнули.

Потом грузили узлы и корзины, плакали, обнимались. И кругом все тоже грузились, обнимались и плакали. Это мало походило на обычное ежевечернее гуляние «вдоль Кременчугского».

И был еще один сюрприз: вторая дочь Нюры, почти взрослая, — Ганна, сказала: «Дай лапу, Букет, никто не знает, кому ты будешь подавать ее без нас», он дал и почему-то подумал, что замечание очень неглупое.

И действительно, через месяц он подавал лапу Вилли и носил новое имя Обеликс.

Вилли поразил сразу своей красотой, своей замечательной чистой одеждой и неизменным вроде бы хорошим настроением.

Он все время что-то насвистывал и часто смеялся.

Но Букет чувствовал, как от него пахнет страхом, обычным страхом мальчишки, поэтому держался с ним панибратски и лаял на него, ярясь понарошку.

Бабушка тоже не боялась Вилли, а Катя и Дядя Ваня исчезли на следующий день после отъезда москвичей.

Нет, вернее, было так: сначала Бабушка очень боялась, и они вдвоем спрятались на сеновале в сарае. Но там их нашел слуга Вилли и согнал вниз.

Во дворе Вилли, ослепивший своей красотой и нарядностью, торжественно зачитал по маленькой книжке какие-то благоприятные слова, но среди них было и противное слово наказать .

Бабушка кивала и все шептала ему: «Геть, Букет», но Букет видел, что нравится молодому красавцу и не уходил.

Ощущение не обмануло. После речи красавца Бабушка осторожно вошла в дом. За ней слуга. Букет было рванулся в сени, но дорогу преградил блестящий сапог.

Красавец говорил строго, но глаза его смеялись. Из его речи Букет понял, что зовут его теперь Обеликс, что гадить можно в саду, но не во дворе, а он во дворе никогда и не гадил, что в дом входить нельзя, а он и не имел такой привычки. В общем, банальности, но именно в первый же день новоиспеченный Обеликс услышал две насмешливые фразы. Звучали они так: «У тебя блохи, милейший!» и «А кто здесь самый красивый?»

Букет почувствовал в этих словах обидное и довольно злобно залаял на Вилли. Бабушка тотчас крикнула: «Молчи, Букет», и он понял, что она боится за него, а значит, любит.

Но Вилли лай очень развеселил: «О, ты умная зобака, это хорошо!» — хохотал он, и вот тогда Обеликс окончательно понял, что он — мальчишка, почти такой же, как старший Катин сын Петро.

Бабушка тоже довольно скоро поняла, что постоялец, несмотря на наличие слуги, кобуры на поясе и удивительно красивых блестящих сапог, — совсем нестрашен и, пожалуй, боится ее и всего вокруг не меньше, чем она. Их догадка подтвердилась в одну морозную зимнюю ночь.

«Но об этом потом, что-то долго он сегодня тащится до этой Сталинской. Да, да, Обеликс. Всплыло прежнее имя. Как же давно это было! Вилли пришел на вторую осень…»

Зиму прожили очень хорошо. Слуга Вилли помогал Бабушке по хозяйству, колол дрова и таскал воду, а Обеликс каждое утро провожал Вилли в сельсовет, так же как провожал Катю, но теперь знакомое здание называлось по-другому — комендатура.

Впрочем, выгон возле комендатуры по-прежнему был местом встречи собак. Но только Обеликсу разрешалось, как и в прежние времена, заходить вовнутрь.

Вилли там заведовал разными проводами, телефонными трубками и аппаратами. Он ходил по комнатам, а Обеликс лежал под столом в их комнате и дремал.

Да, в ту зиму он не высыпался, хотя Бабушка по ходатайству Вилли стала пускать его на ночь в сени.