Заре навстречу — страница 23 из 78

После вечерних занятий все, кроме Андрея, улеглись. Он принялся переводить стихи Гейне с немецкого и долго сидел, изредка заглядывая в словарь. Наконец оторвался от книги и только тут заметил устремленный на него взгляд Романа.

— Ты сегодня что-то не в себе, а? — шепнул, приблизившись к нему.

— Не в себе, — шепотом ответил Роман и сел на нарах. — Растужился, понимаешь, о жене… — Его бледные щеки слабо окрасились, и он заспешил — Ты не подумай, я не о том, что, мол, жена… что нету ее со мной…

Андрей с глубоким пониманием пристально глядел на Яркова и молчал.

— Я о том, что вот женился, завязал ей голову… а сам по тюрьмам. Не надо было мне жениться.

— Она… не сочувствует тебе? — мягко спросил Андрей.

— Она-то? Да она за мной в огонь и в воду пойдет, — убежденно зашептал Роман. — Но она не знала… Арестовать меня пришли, а она знать ничего не знает.

— Почему же ты не доверился ей?

— Да первое время она все тянула меня в сторону буржуазии. Тесть платинешку нашел, так вот, мол, будем жить на тятины денежки. Ну, я и не смел. Меня-то бы она не выдала… а вот не говорил… Может, я маху дал в этом деле?

— Думаю, что действительно ты ошибся, Роман. Надо было воспитывать ее, делиться мыслями, а то, что же за жизнь — мыслями врозь? Великое счастье — жена друг, товарищ по работе.

— А твоя жена где теперь?

— В тюрьме.

— Ой! Ну, прости, я не знал, разбередил…

— Нет, ты не разбередил, — тихо сказал Андрей, и лицо его озарилось. — Не горюй, — продолжал он, — у вас вся жизнь впереди. Ты сам рассказывал, какая она у тебя работящая, смелая, умная. В чем же дело? Не сомневаюсь, поймет тебя, пойдет за тобой. Вместе будете работать.

— Кабы этак-то… — и, не зная, как выразить свои чувства, он до боли крепко сжал руку Андрея.

Однажды в обеденный час Роман стоял у стены, глядя в зарешеченное окно под потолком, в котором видно было только вершину березы да клочок неба. Он слышал, как повернулся в замке ключ, как отворилась дверь. Это один из «уголовщиков» (так здесь называли заключенных по уголовным делам) принес обед. Вдруг прогудел знакомый, родной голос:

— Кушайте-ко на доброе здоровье!

Голос этот точно пронзил Романа. В ушах зашумело, сердце затрепыхалось. Роман бросился к старику:

— Папаша!

— То-то, сынок, — сказал дрожащим голосом Ефрем Никитич, — от сумы да от тюрьмы… Вот где бог привел встретиться… Я-то хоть безвинно стражду, а ты-то…

— А он за народное дело, — сказал Орлов.

— Фиса здорова? — порывисто спрашивал Роман. — Ходит к тебе? А мама? Как они живут?

— Здоровы все… Ходят ко мне… Живут небойко… Вот передам от тебя поклон, может, повеселеет… Ох, горе наше горькое.

Роман, пораженный, смотрел на длинную грязную шею тестя, — она вся сморщилась, как у глубокого старика. В остриженных волосах белела проседь.

— Как ты постарел, папаша!

— И тебя горе не покрасило, милый сын… но ты моложе… Что станем делать? — горестно спрашивал старик. — Меня-то скоро сулятся выпустить «за бездоказанность», а тебя, знать-то, крепко заперли… Ну, ладно, горе горевать — не куска лишаться, ты бы поел, а то проговоришь со мной, останешься без обеда.

— Мне с тобой повидаться — лучше всякой еды! Мне кусок в горло не лезет! — говорил Роман, глядя в глаза тестю. — Увидишь Фису, скажи, что я… кланяйся ей, маме от меня кланяйся, мамаше, тетке Дуне, дяде Паше Ческидову, всем, всем…

Дверь открылась, надзиратель сказал:

— Съели свои разносолы? Бери котел, Самоуков!

Свидание кончилось. «Как во сне привиделся!» — подумал Роман.

На другой день после этой встречи он испытал новое потрясение — прощание с Андреем.

Срок заключения кончился, а в городе Андрею жить запретили. Прямо из тюрьмы его должны были доставить на вокзал, отправить на родину, в Поволжье.

Все в камере радовались за Андрея: выйдет на свободу, снова будет работать в подполье, встретится с женой… Вот он еще тут, среди них… Крепко жмет руку, глядя живыми, горячими глазами тебе в душу… Вот взял мешок с вещами, идет быстрой походкой к двери…

— До встречи, товарищи!

И дверь за ним захлопнулась. Шаги и голоса глуше… дальше… Где-то в отдалении лязгнула еще одна дверь…

Тишина. Молчание. И вдруг… расправив плечи, раскинув руки, Орлов сделал несколько крупных шагов по камере и —

Ожил я, волю почу-у-я! —

раскатился под сводами его глубокий окающий бас.

— «Славный корабль — омулевая бочка!» — резко и быстро проговорил Рысьев, весь ощетинившись и указывая на отвратительную бадью в углу. — Что вы дразните? Что вы… чему обрадовались?

Весело, ярко блеснули белые зубы Орлова при взгляде на «корабль», — любил он крепкую шутку и не однажды раздавался в камере его раскатистый хохот… но гневные слова Рысьева поразили его.

— Экой злой? — от души удивился Орлов. — Во-первых, я не дразню никого, глупо так думать… Разве у вас не бывало, что вдруг воссияет мысль: «День за днем — ближе к воле!» И даже почувствуешь: это будет! Обязательно! Скоро!

— Ничего у меня не «воссияет», — огрызнулся Рысьев, невольно передразнивая округлый жест Орлова. — Что же «во-вторых»?

— Во-вторых?.. Это, верно, вы мою привычку поддели, пересмешник вы! Во-вторых, когда глядел я на эти листочки, — он кивнул на окно, — вспомнил один свой побег. Вот в такую же весну… с этапа… Ах, здорово получилось! Как по нотам! И вот я уже далеко, иду по лесу… голодный, вольный! Кругом березы… листки молодые светятся, блестят, как мокрые… зелено кругом… Раскинул я руки да как гряну: «Ожил я, волю почуя!» — вольно, широко стало на душе! Хорошо!

Он помолчал.

— В вас много хороших задатков, Рысьев, — сказал Орлов, поглаживая иссиня-черную щетину, отросшую на щеках, — умница вы, колючий, злой… только одна беда — запутались в разногласиях…

Они заспорили. Роман сидел молча и мысленно следил за Андреем: вот он вышел из тюрьмы, вот едет на вокзал, садится в вагон… Потом воспоминание о доме, об Анфисе стало мучить его. Вспомнил лиственницу в огороде. Она зеленее, нежнее, краше березы! Тяжело стало ему. Он спросил:

— Товарищ Орлов, у вас свободна та книжечка? Можно почитать?

Книжечка, о которой говорил Роман, была шестнадцатым выпуском сборника «Знание» с повестью Горького «Мать».

До своего заключения Роман почти не читал художественной литературы. Времени ему на это не хватало… да и книги, которые приносила Анфиса из общедоступной библиотеки, — романы Шпильгагена, Вернера, Дубровской — ему не нравились. Он начал читать «Мать» лишь потому, что Андрей восторженно отозвался о ней.

Повесть захватила его с первых же страниц, с описания рабочей слободки. Как все это было ему знакомо! Читая о парнях, которые по праздникам являлись домой поздно «с разбитыми лицами, злорадно хвастаясь нанесенными товарищам ударами», он ясно видел перед собой Степку Ерохина. Образ угрюмого слесаря Михаила Власова слился в его представлении с обликом покойного Ческидова — Пашиного отца…

Книга заставляла его думать, учила понимать людей. Когда Павел Власов сказал, что революционную работу он ставит выше личных чувств, любви, перед Романом точно раскрылась душа Ильи… Вместе с Павлом Власовым рос и сам Роман. Он много раз перечитал речь Павла на суде. Почти наизусть заучил ее. Ночью, лежа с закрытыми глазами, мысленно произносил эту речь — с пылом, с гневом, с воодушевлением.

— На третий ряд читаю, — говорил он с широкой улыбкой, — на третий ряд читаю, а за живое берет! Вот это — книга!


Через несколько дней страшная весть пронеслась из камеры в камеру: Ивана Даурцева, Натана и Моисея присудили к смертной казни.

Смертников держали строго. К ним не допускали уголовных для уборки камеры, их не водили на прогулку.

А слухи просачивались неуловимыми путями… Говорили, что товарищи держатся твердо. Однажды утром все заговорили о том, что казнь совершится этой ночью. Непривычная, настороженная тишина стояла в этот день в тюрьме.

«Только одно бы сказать Ване: не беспокойся за Володьку, за Наталью, не оставим! — терзался Роман, мыкаясь по камере. — Да неужели и записку нельзя передать?..»

Рысьев и Орлов молчали.

Медленно-медленно тянулся этот мучительный день. Наконец смерилось. В камерах под потолком зажглись мутные лампы.

Тюрьма затаилась. Ни разговоров, ни песен… Все знали, что до полуночи казнить не будут, но невольно каждый прислушивался: не загремят ли двери, не зазвенят ли кандалы… Муку ожидания переносили не одни осужденные.

Ровно в полночь послышался отдаленный лязг двери, топот. И разом все камеры ожили: заключенные начали стучать в двери, закричали:

— Ведут! Ведут! Прощайте, товарищи!

— Месть палачам! Месть палачам! — кричал кто-то в соседней камере.

Осужденные отвечали. Глубоким басом крикнул «Прощайте!» Иван Даурцев. Нервно выкрикивает Натан: «Товарищи, завещаем вам наше дело!»

Надзиратели бегали по коридору, приказывали молчать, закрывали волчки.

Роман, прильнув к глазку, увидел, как из-за поворота, окруженные конвоирами, вышли осужденные. Навеки запомнилось бледное, решительное лицо Ивана Даурцева в рамке черной бороды и волос. Роман вцепился в решетку.

— Ваня! Володьку не бросим… Наталью…

— Знаю. Спасибо.

— Ваня!..

Но тут волчок захлопнулся.

Роман кинулся к окну.

Он готов был лезть, цепляясь за неровности стены. Орлов остановил его. Подтащили стол. На стол поставили табурет. Роман подтянулся к решетке.

Несколько невыносимых минут — и замелькали во дворе огоньки, блеснули обнаженные шашки.

— Моисей! Моисей! — послышался с верхнего этажа обрывающийся голос. — Прощай!

— Прощай, — откликнулся Моисей, — передавай привет… там…

— Ваня, что сказать Володьке? Ваня!

— Натан! Натан!

— Молчать! — кричали надзиратели в коридоре. — В карцер захотели? Молчать!

— Молчать! — кричала стража во дворе.

На минутку раскрылась дверь тюремной канцелярии— светлый четырехугольник вырезался во тьме. Осужденные и конвоиры вошли. Дверь закрылась. Все умолкло. Стало так тихо, что явственно слышен был шелест кладбищенских берез.