Заре навстречу — страница 39 из 78

Медвежка — любимое место жителей Ключевского.

Весной ребятишки бегали туда за пестиками, за крупинками, потом — за мохнатыми пиканами, за полевым луком для начинки вкусных, но резко пахнущих пирогов.

На просеке рано поспевала земляника. Теперь первый «слой» ее уже сошел, — у пеньков кое-где лишь можно было увидеть ссохшуюся темно-бордовую ягоду. Зато в бору земляники хоть ведром черпай! Крупные, душистые, влажно блестели ягоды, точно рассыпанные щедрой рукой. Кустистый нежно-зеленый черничник скоро будет усеян сине-черными ягодами… Отойдет черника, — есть места, где богато будет брусники… Это все в бору. А в зарослях, по берегам Часовой, в потаенных местах, зреет смородина черная и кисленькая красная. На высоких кустах видимо-невидимо буроватых ягод черемухи.

Много на Медвежке грибов. Весной ходят сюда за масленниками. В жару, после дождей, напрело много сыроежек, груздей, обабков. Ближе к осени появятся рыжики, а еще позднее опенки высыплют на просеке.

У самого леса над склоном, приткнувшись к сосенке, стоял невысокий балаган Самоуковых — шалаш с тесовыми стенками и дерновой крышей. Почти у входа чернела плешь прошлогоднего кострища.

Любо было глянуть отсюда на дальние лесистые синие горы, на прохладный блеск Часовой, на зеленую ширь покосов, оживленную яркими пятнами платков, рубах, юбок… Зной. Безветрие… Звякают боталами стреноженные кони, кричат птицы, кричат ребятишки, скачущие по приволью, как козлята, слышится девичий смех…

Вечерами девушки своей компанией, парни своей купаются в речке, а потом собираются все вместе, играют песни на берегу.

Роман, как и подобало женатому мужчине, не шел на берег, хоть и поглядывал временами в ту сторону, подпевал вполголоса. Впрочем, Самоуковы недолго оставались одни. После ужина несколько мужиков собралось у них, чтобы расспросить Романа, что нового слышно в городе, о чем в газетах пишут. С той поры, как арестовали и увезли неизвестно куда старика учителя, не с кем стало словом перемолвиться. Крестьяне уважали Котельникова, но он приезжал не часто и всегда впопыхах.

Разговор шел о ленских событиях и деле Бейлиса, о приближающихся выборах в четвертую Думу, а главное — о стачечной борьбе рабочих. Роман, как умел, отвечал на вопросы, стараясь, чтобы слушатели поняли антинародную линию правительства.

Ефрем Никитич зятя не прерывал, а только время от времени покрякивал и задевал его локтем: «Поосторожнее бы, сынок!»

— А скажи ты мне, братец, кто такие про… про… — забыл, как их зовут, — протресисты ли, как ли. Их Семен Семеныч Котельников хвалит, — спросил Чирухин, высокий молодой мужчина.

— Прогрессисты? Это, которые себя друзьями рабочих зовут? В центральном комитете этой партии сидит, например, Поплавский. Он немало потрудился: черные списки писал, забастовки срывал! Там же другой вампир — фабрикант Четвериков… этот устроил кассу борьбы с забастовками… да ну их к ляду! — Роман нетерпеливо взмахнул рукой, будто отбросил всю эту шваль, и продолжал задушевным тоном: — Одна только фракция социал-демократов борется за народ! Вот послушайте, братцы, чего добивались эти борцы…

Он с жаром рассказал о втородумской фракции, о суде над депутатами, о работе фракции в третьей Думе.

— Вот скоро начнутся выборы в четвертую Думу… С умом надо выбирать, братцы!

— А мы че? Мы люди темные, нам кого скажут, того и выберем, — сказал пожилой, сгорбленный, весь заросший волосом мужик с недоверчивыми узкими глазами. — Ну, братцы, хватит, послушали побасенок, айда-те спать! Кичиги-то, глядите, где-ка!

Он встал и пошел медвежьей походкой по склону. За ним потянулись и другие. Остался с Романом один Чирухин.

Торжественно спустилась ночь. Затихли песни. Перестала скрипеть выпь за рекой. Потянуло холодком, погас костер. А они все еще разговаривали, освещенные красным светом углей…

Но вот и Чирухин ушел. Роман потянулся, напился квасу и, наклонив голову, вошел в балаган, где, лежа на шубном одеяле, тихо бредила во сне старушка. Ефрем Никитич еще не спал.

— Зря, сынок, ты поносные слова про сенат говоришь: сенат дело правит по-божески, по-справедливому.

— Чем тебе, папаша, сенат помог?

— А как не помог! Охлопкову-то кукиш натянул!

— Обожди и тебе натянет! Эх, папаша, папаша! Мало, видно, тебя в тюрьме томили… недодержали еще!

— А что — в тюрьме? — добродушно сказал Ефрем Никитич. — В тюрьму я из-за Катовых попал да из-за своего долгого языка. Не язычить бы мне с урядником, ко мне бы ничего и не прилипло. А начальство… оно свое дело исполнило: надо было виноватого найти…

Роман махнул рукой. Они замолчали, легли спать.

XI

Время близко к полудню. От земли — пар. Жарко блестит река. Только голубые горы да снежные облака кажутся прохладными… В пеклой жаре слышнее запахи вянущей травы, аниса, лабазника. Пахнет сосной, пахнет дымом, который лениво тянется от костров, почти не видимых при солнце. Стряпухи, вытирая фартуками потные лица, крошат кислую капусту и лук в деревянные чашки, режут на крупные куски пшеничные булки и калачи, варят кашу и сушеную рыбу-поземину или щи из солонины, а то из вяленой свинины.

Косцы нетерпеливо поглядывают на солнце и на стряпух. Ленивее запомахивали литовками девицы. Ни песен, ни разговоров, только свистящий шум литовок да крики ястреба-канюка…

— Что это, Романушко, будто кто едет сюда? — слабым от жары голосом спросила теща и указала пальцем на дальнюю дорогу.

Роман оторвался от бурака с квасом, стал всматриваться. Опершись на косу, посмотрел в ту сторону и Ефрем Никитич.

На двух подводах в широких коробках-плетенках ехало несколько человек. Мужики узнали осанистого нового старшину Николая Кондратова, сухонького, как сморчок, писаренка, земского начальника, стражника и урядника.

— Что-то в Зуевой содеялось, начальство туда покатило, — сказал Ефрем Никитич. Но подводы остановились, седоки вылезли и пошли к покосам, путаясь в густой траве.

Кондратов крикнул:

— Э-эй, православные!

Тяжело дыша, с встревоженными лицами сгрудились мужики перед начальством. Ворота у всех были расстегнуты, косы положены на плечо. Бабы, прижимая к себе ребятишек, стояли поодаль.

— Мужички, — металлическим голосом объявил белокурый земский, обводя всех начальническим взглядом, — вышло решение: не-медленно обменить эти покосы на другие покосные угодья, отведенные и отмежеванные заводоуправлением еще два года назад! Об этом вам было объявлено не однажды, но вы упорствовали, противились… Прекратить косьбу!

Прошла минута какой-то тревожной, кипящей тишины, и враз все загалдели, замахали руками:

— Незаконно! Сенат указал!

— С будущего года, если что…

— Смилуйтесь, отцы родные! Труды ведь! Пот, кровь!

— Жаловаться, жаловаться! До царя дойдем!

Некоторое время белокурый земский спокойно стоял среди кричащей толпы, не отвечая на просьбы и угрозы. Потом он скомандовал:

— Старшина… Или нет… Афанасий Иванович, прикажите стражнику отобрать косы… если русского языка не понимают. А ты, старшина, прикажи писарю всех их переписать… Вечером соберешь сход.

Стражник шагнул к мужикам. Грозно повел сивыми усами и схватился за литовку Самоукова. Тот не выпускал.

— Отдай! Начальство приказывает!

Распоясанный, с расстегнутым воротом, со взъерошенными кудрями, Ефрем Никитич вдруг тяжело и быстро задышал, стал пепельно-серым. Не своим голосом сказал:

— Не шаперься! Литовка вострая… не порезаться бы тебе!

— Грозить?! Да я вас! — блажным криком закричал урядник Афанасий Иванович, побагровел и затрясся.

— Никто не грозит, — вмешался Роман, заслоняя тестя, — но пусть стражник ваш не лезет туда, куда голова его не пролезает. Понятно?

— Дураки, — лениво сказал земский начальник. — Не хотите, наложим штраф за самовольное сенокошение. Писарь, перепиши их всех!

— Меня не пишите! Я согласен! — со слезами в голосе крикнул заросший волосом мужик, который ночью спорил с Романом. — Да будь оно проклято!.. Жизня вся…

Наступила тяжелая тишина.

Вдруг послышался в этой тишине быстрый топот копыт, и все увидели скачущего верхом Котельникова. Он подпрыгивал, взмахивая локтями. Лошадь была в мыле. Котельников спрыгнул, но не удержался на ногах, упал, поднялся и побежал к мужикам. Все увидели, какое у него отчаянное, потное и пыльное лицо.

— Друзья мои, — истошно закричал он, — неправда победила! Министр внутренних дел взял сторону завода! Все погибло!..

Он истерически зарыдал, сжал руками голову и побежал в лес.

XII

Выслушав на кухне плачущую старушку, отец Петр завернул в епитрахиль запасные «дары», надел рясу и поспешно пошел к двухэтажному дому Кондратовых.

Маленькая, сухонькая старушонка, в заплатанной кофте, в широких обутках на босу ногу бежала за ним дробными шажками.

— Сам-от с Тимофеем на сходку ушли… а на сватью мне-ка наплевать, — говорила она, трусливо и жалобно глядя в затылок священнику. — Я и думаю: спокоить надо Манино сердечушко! А ругаются — пусть ругаются!

— Они что, без исповеди хотели ее на тот свет отпустить? — строго спросил отец Петр. — Дотянули чуть не до последнего дня!

— Не знаю, батюшка, что к чему… Может, думали, что, мол, потом… в смертный час… глухую исповедь…

— Вот я им задам «глухую исповедь»! — горячился он. — Вот опоздаем мы с тобой, умрет без покаяния, ни за что отпевать не буду!

— Кровопивцы они! — пискнула старушонка.

Отец Петр вошел во двор, уставленный высокими амбарами, каменными кладовками. Из завозни, где поблескивало в полумраке лакированное крыло летнего экипажа, выскочил пес, забрехал гулким басом. Длинная цепь, передвигаясь по железному пруту, позволяла ему бегать чуть не по всей ограде, но не допускала до ворот и крыльца.

— Перестань, дурак! — ласково сказал отец Петр, но пес совсем осатанел и стал царапать когтями по воздуху. Тогда священник сердито крикнул — Уймите собаку!

Из-за угла выглядывал Сережка, младший сын Кондратова, но собаку не унимал.