Заре навстречу — страница 48 из 78

— Я уже не на холостом положении, семья возвратилась сегодня.

Охлопков даже остановился в веселом удивлении:

— Вот как! А у нас… племянник сегодня прискакал!

— Не понимаю, какая связь…

Горгоньского покоробило. Он с ненавистью взглянул на хохочущего Охлопкова, и, когда тот застонал, неосторожно двинув шеей, Горгоньскому стало приятно.

— Ну, связи-то, может, и нет, а флирт… тот налицо, — сказал Охлопков, — примите меры, полковник.

В девять часов вечера Горгоньский, не позвонив жене, явился домой. Открыл дверь своим ключом и быстрыми шагами направился в гостиную. Успел заметить, как поспешно отошел Вадим Солодковский от Зинаиды, которая сидела за пианино и напевала: «Отцвели уж давно хризантемы в саду».

Солодковский явно был смущен, от смущения осклабился и вертел длинной шеей, точно тесен был ему воротничок.

А Зинаида и ухом не повела!

— Котька! Как хорошо, что ты освободился! Сейчас — чай… с вареньем из княженики… Умница, что пришел так рано! — и, покачивая бедрами, пошла в столовую.

Горгоньский проводил ее недобрым взглядом.

Душно ему стало вдруг в этой гостиной, среди пуфиков, ковров, цветов, канареек.

Искательно глядя на Горгоньского и в то же время стараясь сохранить достоинство, Вадим сказал:

— Мы с вашим Кокой большие приятели, Константин Павлович!

— Весьма рад! — кратко, по-военному ответил Горгоньский и стал расхаживать по паркету, громко печатая шаги. Ему хотелось зашуметь, хватить палкой по клавишам, разорвать кружевные занавески, растоптать и букет, принесенный Вадимом, и вазу, и птичьи клетки…

Сдвинув колени и сидя в почтительной позе, Вадим трусливо наблюдал за полковником. Встать бы, попрощаться и уйти. А Солодковский сидел, как парализованный.

Молчание затянулось.

Но вот Горгоньский прокашлялся, громко высморкался и остановился перед своим гостем.

— Каковы ваши намерения, молодой человек, хотел бы я знать?.. Насчет воинской службы спрашиваю!

Испуг, мелькнувший было в глазах Вадима, погас, и лицо стало просительным.

— Я как раз об этом и хотел. Я надеялся… Ведь от вашего слова… Вам только слово стоит сказать, Константин Павлович!

— Ну-с? Вижу, вам в школу прапорщиков не терпится поступить?

Выпуклые глаза Солодковского опять налились испугом:

— Что вы! Совсем нет! Я надеюсь… вы должны согласиться… Я здесь вам полезен, Констан…

— Об этом не беспокойтесь. Мы без вас не пропадем, а вы столь же полезны будете в армии. Я сообщу кому следует о ваших… способностях.

— Но у меня зрение! — с отчаянием говорил Солодковский, чувствуя, что сопротивляться бесполезно и Горгоньский «упечет» его в армию. — Зрение!

— Зрение у вас превосходное, — не без ехидства ответил Горгоньский. Уже серьезно он добавил: — Очки не помеха… при желании… Не беспокойтесь, я вас устрою!

Он повеселел и, похлопывая Вадима по плечу, объявил жене, что тот едет в армию, вот какой герой!

Скоро Вадим ушел, и супруги остались одни.

— Скучал? — протяжным шепотом спросила Зинаида, обняв мужа и изображая любовное нетерпение.

В другое время Горгоньский принял бы это за чистую монету, но перед ним всплыло лицо «Карменситы», обращенное к мужу. Он знал теперь, как глядит непритворная любовь!

XX

Подпоручик Валерьян Мироносицкий приехал на побывку в Перевал. Ему тут было нечего делать, он приехал с намерением встретиться с Августой. Упрямое чувство к ней тревожило его по временам, как зубная боль… Остроумный, дерзкий офицер Мироносицкий пользовался большим успехом у «сестриц» и прочих дам и не отказывался от легких побед.

«Встретимся, погляжу на нее — может, пройдет дурь!.. Все они одинаковы… Надо вырвать этот больной зуб!»

С вокзала он приехал к своей бывшей квартирной хозяйке. Но, как говорится, даже не оследился там. Ефросинья успела-таки за это время выйти замуж за телеграфного чиновника. Он отправился в гостиницу.

Отдохнул, помылся, побрился, весело пообедал в ресторане с залетными офицерами и, приятно возбужденный, пошел наводить справки.

Жена Охлопкова сказала ему, что Августа все еще в монастыре.

Простодушная женщина покраснела, смешалась. Теребя платок и не глядя на Рысьева, продолжала:

— Валя, скажите мне как матери! Вы любите Гутю?

Он откровенно сказал:

— Сам не знаю. Забыть не могу.

— Боже, дай вам силы убедить ее! А если… если… Вообще знайте, что Гутя не бесприданница! И я и муж выделим ей средства…

Рысьев никогда не помышлял о браке. Слова Охлопковой натолкнули его на эту мысль.

Валерьян думал, что в бедной келье он увидит желтую, иссохшую двадцатипятилетнюю девицу. Его поразили и роскошь обстановки, и вид Августы.

Разумеется, не было здесь ничего недозволенного — ни безделушек, ни светских книг, ни больших зеркал, но в пределах возможного Августа устроилась с комфортом. На стене — богатый ковер, на полу — тоже. Красивые драпри. Резной платяной шкаф. Мягкие удобные кресла. Репродукция «Явление Христа народу» в дорогом багете. Тона преобладали мягкие, темно-коричневые. И молодая красота Августы особенно поражала, рельефно выступала на этом темном фоне. Нежный овал, задумчивый взгляд, золотистая прядь на лбу, золотистая коса… «Хоть картину с нее пиши! — восторженно подумал Рысьев. — Неужели Ленька похоронен, наконец?»

Августа стала расспрашивать его о войне, причем он видел, что ей хочется услышать о войне красивой, романтичной — о лихих атаках, о могучих героях, о благородных поступках. Рысьев же рассказывал о войне, как она есть: с грязью, сырыми блиндажами, с трупным запахом, преследующим даже во сне.

Августа участливо следила за его живым рассказом.

— А вы — сильный человек, Валерьян! — сказала она задумчиво. — Так видеть все это, так воспринимать — и в то же время остаться живым, энергичным!.. Да, это — сила.

Его согрела эта скупая похвала.

Спустились сумерки, легкие, весенние. Зазвонил монастырский колокол, — кончилась великопостная всенощная.

— Если вам, Гутя, надо в церковь — гоните меня… Сам я не уйду!

Она медленно покачала головой.

— Это из церкви идут, а я… На меня здесь уж рукой махнули. Игуменью раздражает и обстановка, — она повела белой рукой, — и поведение… В церковь не хожу, романы читаю, соблазн другим. Ах, Валя, вообще…

Не договорила, задумалась.

— Вы о Петербурге… расскажите!

Негромко, но оживленно он заговорил о том, что могло ее интересовать: о новых пьесах, новых книгах.

— Жаль, у вас здесь пианино нет!

— А то бы?..

— Изобразил бы вам… Появился новый певец… Собственно, не певец, голосом он не богат… Это — исполнитель интимных песенок… очень модно увлекаться им… Выходит в костюме Пьеро… Вертинский! Слыхали?

— Да. И что же?

— Я бы вам спел, — сказал Рысьев, волнуясь.

— Ну и спойте… потихоньку!

— Нет… не выйдет… лучше просто прочту… Любопытно… вообще…

Он сжал кулаки, попытался овладеть собой. Начал декламировать сдавленным голосом, то и дело перебивая сам себя:

Я люблю вас, моя сероглазочка,

Золотая ошибка моя…

— Вы и впрямь моя ошибка! Вернее, не ошибка, а горе! Боль вы моя!

Вы вечерняя жуткая сказочка.

Вы цветок из картины Гойя.

— Цветок, ей-богу, цветок! Не знаю, какой там был у Гойя, а мне вы — как шиповник на темном бархате…

Как естественно, мило и ласково

Вы, какую-то месть затая,

Мою душу опутали сказкою,

Сумасшедшею сказкой Гойя.

— А за что месть? Это я должен мстить — всю жизнь мне перековеркали!

Я люблю ваши пальцы старинные,

Как у только что снятых с креста… —

говорил Рысьев, как в бреду. Подошел к креслу, взял сопротивляющуюся руку Августы, стал перебирать и поглаживать пальцы. На нее пахнуло жаром. Она чувствовала: рядом горячий, сильный, любящий ее мужчина.

…Ваши волосы сказочно длинные

И углы оскорбленного рта…

Рывком поднял ее с кресла, припал к губам. Задохнувшись в поцелуе, отпустил, почти оттолкнул.

— Завтра приду, — отрывисто говорил он, путаясь в рукавах шинели, — подумай, ответь. Или ты, или к черту на рога!

Задыхаясь и дрожа, Августа накинула пуховый оренбургский платок, пальто полумонашеского покроя и выбежала из кельи. Чтобы успокоиться, прийти в себя, она устремилась на кладбище.

Августа торопливо переходила от могилы к могиле, будто искала что-то. Ни разу не присела на скамейку, как бывало раньше, не остановилась.

Она чувствовала усталость, ей хотелось домой. Но страшно было оставаться со своими беспокойными мыслями. Решила зайти в певческий корпус.

Войдя в сени, Августа увидела в сумраке красивое лицо Доры, которая, перегнувшись через перила, внимательно глядела на Августу.

— Ой, вы к нам?

Смущение, тревога слышались в этом вопросе. Казалось, Дора колебалась, не знала, как ей поступить. Потом она сказала просительно:

— Вы ведь не нажалуетесь?

Августа, недоумевая, шагнула в комнату, куда выходили двери четырех келий и где по вечерам за большим голым столом рукодельничали певчие. Чем-то теплым, домашним пахнуло на нее. Она не сразу поняла, что это — запах мясного супа. Девушки вскочили с мест и недоверчиво, боязливо глядели на нее.

— Пожалуйста, не стесняйтесь… и не бойтесь меня, — сказала Августа. — Можно, я посижу у вас?

Несмотря на жаркий, удушливый воздух, в комнате топилась круглая, обитая листовым железом печка. Очевидно, ее затопили только для того, чтобы сварить жирные мясные щи — кушанье, строго запрещенное монастырским уставом. Смущенные улыбки румяных девушек, лукавые блестящие взгляды говорили о том, как сладко запретное и как приятен риск.

Кареглазая толстушка Маня Смольникова поставила глиняный горшок на стол и каким-то удалым жестом рассыпала по столешнице деревянные ложки. Тесный кружок сдвинулся.