— Ребеночка-то не обижают? — спросила старушка.
— Любят! — с рыданием в голосе ответила Фекла. — А свекор-тятенька все от меня поклон отписывает Митрофану. Так он и не узнает, пока из плена не придет… И что только будет с нами?..
Она замолчала и стала думать свою невеселую думу.
— Фисунька! — сказала старушка после молчания. — Поставила бы самовар, напоим гостьюшку чайком да и спать!
— Чайком! — с сердцем повторила Анфиса. — Где он, чаек-то? Пустую воду хлебать? Чтобы в брюхе булькало? Сухой корки — и той нету в доме… Зачем самовар?
— А согреться, — робко ответила старушка, — погреешься, голодок-то и обманешь… замрет на время.
Анфиса резко вскочила с кровати, рывком выдернула из-под лавки самовар, загремела ковшом, трубой… Старушка печально наблюдала за нею. Глаза их встретились. Анфиса остановилась перед печкой.
— Мамонька! Прости меня! — вырвалось у нее из глубины души. — Не злюся я, горе меня одолело! Бьюсь-бьюсь, и все ни в сноп ни в горсть! Не дотянуть мне вас с Манюшкой — помрете…
Она схватилась за горло, словно пытаясь удушить себя.
Семья Ярковых дошла до крайней нищеты. Первое время Анфиса работала на спичечной фабрике, и они кое-как тянулись. Но вот заболела свекровь — отказались служить ей ноги. Пришлось Анфисе перебиваться на случайных заработках — мыть полы, стирать белье, воду носить. Сено вздорожало — корову продали. Вздорожали дрова, да и достать их стало трудно — перешли жить в малуху. Приданые половики, одеяло, перину, подвенечное платье — все распродали. Свекровь вконец обессилела. Пятилетняя Манюшка стала кашлять, таять, блекнуть. Питались они почти одной картошкой. Помогала Ярковым заводская партийная организация. Но голодных семей фронтовиков было много, а фонд помощи так мал, что рассчитывать на частые получения не приходилось. Пока приходили письма от Романа, Анфиса крепилась, но вот уже второй месяц пошел, как писем не стало…
Вскипел самовар. Анфиса поставила на стол котелок с холодной картошкой, солонку. Помогла свекрови слезть с печи. Закутала Манюшку в одеяло, усадила к себе на колени.
— Опять ты у меня каленая! — Анфиса стиснула девочку в объятиях, поцеловала горячий лоб. — Манюшка, долго мать пугать будешь?.. Поешь картовочки?
Девочка помотала головой.
— Пить! — хрипло попросила она, припала к жестяной кружке с холодной водой и не оторвалась, пока не выпила все. — Мама, знаешь что? Купи мне, мама, кыску!
— Не продают их, Маня.
— Ну, выпроси… котеночка!..
— Ох ты… а чем его кормить будем?
Девочка задумалась.
— Кабы Красулю мы не продали…
— Кабы не «бы», выросли бы в роту грибы, — с сердцем сказала Анфиса. Напоминание о корове так и резнуло ее по сердцу.
— Я ведь не ем, — сказала Маня рассудительно, — пусть он мой хлеб ест. Выпросишь, мамушка?
Проще всего было пообещать, успокоить ребенка хоть на время. Но Анфиса никогда не обещала того, чего не могла выполнить. Она сказала:
— Не проси. Не под силу нам кошку кормить… Вот обожди, война кончится, будет замиренье, тогда…
Крепко прижала к себе беспомощно плачущую девочку, стала баюкать и похлопывать, как малого ребенка. Маня затихла, забылась… а из неплотно закрытых глаз все еще катились крупные слезинки.
— Фисунька, поешь ты сама-то, — просила свекровь, протягивая ей трясущейся рукой очищенную картофелину.
— Не хочу, мамонька…
— Вот, Феня, все «не хочу» да «не хочу», — пожаловалась старушка. — Чем только она жива, не знаю. Ешь, Анфиса, я тебе велю! Ты теперь наша надежда, тебе силы надо!
— Ей богу, мамонька, не могу! Опять горло у меня сдавило и сердце в комок сжало.
Старушка умолкла, безнадежно повесив голову. В тишине слышны были только шумное дыхание Анфисы да замирающая песенка самовара.
Фекла сказала:
— Не мучь себя, Фисунька, понапрасну! Вот воротится твой Роман, заживете лучше прежнего. Все забудется, зарастет… Хочешь поворожу? Где у вас карты, бабушка?
— Нету у нас, — сказала строго старушка, — и не велю я ворожить. От ворожбы много худа бывает. Подсади-ка меня, Феня, на печку, да будем спать ложиться, что зря коптилку жечь! А я вам сказку ли, побаску ли про эту самую ворожбу расскажу на сон грядущий… Ты, Фисунька, с ночи в очередь пойдешь?
— В три часа. Очередь займу. Феню провожу на станцию.
— Как пойдете, меня с печки-то сдерните, девки-матушки! Я с Манюшкой лягу, все теплее девчоночке нашей будет… да мне без вас и не слезти… Вода у нас есть?
— Полкадушки.
— А дровца?
— Вон под лавкой.
— Картошечки не забудь принести из подполья.
— Не забуду. Ну, я гашу!
Фиса погасила коптилку, осторожно положила дочь рядом с Феклой и легла с краю на широкую деревянную кровать. Обняла горячее тельце Мани и разом заснула.
Рысьев пришел к Илье получить задание комитета.
В то время — в конце тысяча девятьсот шестнадцатого года — Перевальский партийный комитет работал в полную силу. Наладили технику. Установили крепкую связь с Центральным Комитетом. Ожили подпольные ячейки предприятий и гарнизона. Вошла в русло стачечная борьба. Больничные кассы города работали под большевистским влиянием. Комитет помощи беженцам снабжал паспортами бежавших политических ссыльных. Ирина и другие большевички работали в комитете помощи солдаткам и семьям погибших на войне, писали письма на фронт по просьбе неграмотных солдаток, помогали им отправлять посылки… а в письма и посылки вкладывали отпечатанные прокламации: «Письмо на фронт» и «Письмо солдатам».
Словом, большевики Перевала собирали и укрепляли силы, готовились к надвигающимся революционным событиям. Надо было созвать конференцию, выбрать областной комитет. На организационном совещании одобрили лозунг о превращении империалистической войны в войну гражданскую… Избрали временный комитет. Обязали его подготовить областную конференцию.
Потолковав о делах, Рысьев остался пить чай у Светлаковых. Его интересовали отношения этой пары, ее быт.
В комнате все говорило о спартанской умеренности: ничего здесь не было лишнего, только самое необходимое. Одежда чистая, из дешевой ткани, скромного фасона. Пища скудная. Вместо чая сушеный брусничник… Рысьева удивляло, что ни Илья, ни Ирина будто не замечали своей бедности, не тяготит она их.
С завистью подметил Рысьев их полное единодушие. Смутно он почувствовал, что, отдав щедро друг другу всю любовь, каждый из них становился богаче, сильнее. Ирина, несмотря на плохое питание, суровую простоту жизни, развилась физически, окрепла. Не такою она была в родительском доме!
Прихлебывая брусничный чай, Рысьев рассказывал о столкновении женщин с полицией, которое он наблюдал только что.
Муки не хватило, и женщины подняли шум, начали ломиться в лабаз с криком: «Хлеба! Хлеба!» Выломали дверь, набросились на хозяина и приказчика. Полиция забрала несколько женщин в арестное отделение.
— Одно лицо не могу забить… до чего знакомое! — говорил Рысьев задумчиво. — Съежилось в кулачок, промерзло до синевы, а глаза — сумасшедшие, большущие — горят! Постойте! Вспомнил! Да ведь это она!
— Кто?
— Жена Яркова… Ну да! Кудрявая!.. Я один раз ее видел мельком, в тюрьме в девятьсот девятом… Она!
— Слышишь, Ира, — сказал Илья жене, которая на минутку выходила к хозяевам, — Анфису Яркову арестовали.
— Когда? — как будто спокойным голосом спросила Ирина и сняла с гвоздя свою поношенную шубку.
— Только что, — ответил Рысьев, — беспорядки в очереди.
Одеваясь, Ирина выразительно взглянула на Илью. Тот пошарил в ящике стола, нашел несколько бумажных рублей и марок, заменявших в те годы разменную монету. Ирина той порой высыпала в кулек ржаные сухари, поданные к чаю, и весь сахар из сахарницы. Рысьев потянулся за бумажником и с непривычным для него смущением протянул Ирине деньги. Она просто взяла — даже и спасибо не сказала.
— А ты, Илья, на завод?
— Да. Надо выручать… хоть и неправильно, неорганизованно действовали…
Не дожидаясь, пока муж и гость оденутся, Ирина поспешно вышла из комнаты.
Войдя во двор Ярковых, она увидела на замерзшем окне малухи игру огня, как бывает, когда топят русскую печь. Видимо, старушка еще не знает об аресте невестки, занимается хозяйственными делами… «Но что это?» — ей послышалось заглушенное рыдание. Ирина распахнула дверь.
Старушка сидела на кровати растрепанная, косматая и плакала с причетами. Мать Паши Ческидова и какая-то молодая женщина обмывали тело Манюшки, распростертое на чистой мешковине на полу у печки.
На столе лежало праздничное розовое платьице, ленточки, стояла чашка с молоком, и резко выделялось на темной клеенке нераспечатанное письмо.
Старушка заметила Ирину, потянулась к ней и еще горше заплакала:
— Посадили мою голубушку… а я, старая, не уберегла внучечку!.. Слышит ли твое сердце, Фисонька? Чует ли оно?..
Ирина села рядом с нею, крепко взяла ее за руки, сказала с силой:
— Фису выпустят! Скоро!
Старушка помотала опущенной головой.
— Рабочие будут требовать! Комитет помощи солдаткам — тоже! Верьте мне, Фиса скоро будет дома.
— С трех ночи в очереди, в проклятущей, мерзла… Стоит, а сама об нас думает, об старом да об малом… а хлебушка не досталось… Как это перетерпишь, из себя не выйдешь? Хоть об этом бы подумало начальство… Мученица она… моя…
Женщины надели на Маню розовое платье, вплели в косички ленты, связали на груди руки, связали ноги, уложили на лавку. Молодая соседка ушла, вытирая слезы. Осиротевшая старушка сидела в мрачном отупении.
— Как прибежали к нам да как сказали, что, мол, Анфису Ефремовну вашу заарестовали… — начала она, ни к кому не обращаясь, глухим, ровным голосом, — как только нам это сказали, Маня моя плакать да кашлять, плакать да кашлять. Рвота началась, кровь из носу, из горла пошла… Захватило мою Манечку.
И старушка опять залилась, бессильно повесив голову.
— Бабушка, — сказала Ирина, — почему Фиса ко мне не пришла? Уж чего-чего, а хлеба-то бы мы достали.