ел на митинг. Так двое Георгиевских кавалеров были поставлены в подчинение вчерашнему подпрапорщику.
Утром, переговорив между собою, решили идти к полковому врачу и просить его направить нас в лазарет для дальнейшей эвакуации по болезни. В тот же день все было для нашей отправки оформлено. В хозяйственной части получили все причитающиеся деньги. На следующий день получили в штабе послужные списки. Тут меня стали уговаривать остаться и принять должность полкового адъютанта. Я категорически отказался.
Решили уезжать утром 6 декабря в День святого Николая. Накануне уложили вещи в чемоданы и заказали извозчика. Он приехал вовремя, но уже всходило солнце. Солдаты встали, умывались во дворе. Быстро погрузились и поторапливаем извозчика. Я все время оглядываюсь: нет ли погони?.. На душе тяжело. «Кошки скребут». Душат слезы.
Так верный своему долгу русский офицер заканчивает двухлетнюю службу в ставшем родным полку, в роте, которой командовал с пе–рерывами столько же времени. Все добро и зло я делил с солдатами, добрыми русскими людьми, которых революция сделала постепенно озлобленными распущенными врагами.
Плохинский вскоре пересел на машину начальника дивизии и на ней уехал верст на сто в тыл и там сел в поезд. А я часа через полтора в тыловом отделении дивизионного лазарета оказался первой ласточкой здесь в качестве офицера–изгнанника, не примирившегося с неслыханным унижением, честь и достоинство которого были поруганы. Старший врач меня очень хорошо принял, отвел отдельную комнату. Вскоре ко мне пришел Михаил, мой бывший «полевой денщик», служащий теперь в этом госпитале.
К вечеру прибыл еще один, одноглазый поручик Старооскольского полка. Еще немного позднее явился из мортирного дивизиона бывший начальник 2–й пулеметной команды полка штабс–капитан Василий Бутенко [111], откомандированный в октябре в артиллерию. У него была с собой наволочка с парой белья. Остальных вещей солдаты не дали, да еще приставили часового к хате, но он ночью сбежал и прошел верст тридцать из Румынии до Новоселиц. В октябре, когда были выборы в Учредительное собрание, в полку было подано лишь два голоса за «кадетов» (Конституционно–демократическую партию) — его и мой.
На следующий день подъехало еще несколько человек, и мы стали просить доктора отправить нас поскорее дальше. Утром нас посадили на двуколки и отвезли на станцию Овечка в санитарный поезд. За несколько часов поезд был набит покинувшими свои части офицерами. К вечеру мы тронулись, покидая навсегда старую армию. По вагонам прошла дежурная сестра и предлагала измерить температуру или принять порошки. В ответ раздавался дружный хохот. Мы больны не телесно, а духовно. Больны за Родину, за армию и в лихорадочной тревоге за их судьбу. (Позднее я узнал, что полковой комитет о моем самовольном отъезде сообщил домой в Астахове и там сельский комитет осудил меня на смерть заочно.)
На другой день были в Жмеринке. Поезд задержался. Я выскочил на станцию побриться и спешил обратно в поезд, как вдруг все входы и выходы вокзала были заняты солдатами (с офицерами) лейб–гвардии Волынского полка. Я предъявил офицеру свое свидетельство о болезни и объяснил, что санитарный поезд может с минуты на минуту отойти. Тот не хотел меня слушать и направлял к комиссару станции. Тогда я выпрыгнул в окно и быстро добежал до поезда, который уже тронулся.
* * *
Теперь надо было решать, куда ехать. Санитарный поезд имел конечным пунктом Чернигов. Мы, я и Бутенко, хотели в Киев. На станции Цветково надо было пересаживаться. Ночью приехали туда и, покинув наш благодатный санитарный поезд, вошли в зал вокзала. Все было буквально забито солдатами, спящими на полу, усыпанном шелухой от семечек и всяким сором. С трудом нашли место поставить мой чемодан и уселись на него. По очереди каждые полчаса наведывались к дежурному по станции, справляясь — когда будет поезд на Киев. Ответы были неутешительные: «Скоро не предвидится. Может быть, утром». Ну, думаем, положение наше отчаянное. Рассветет, солдатня пробудится, и скандал неминуем.
Так оно и было. Проснувшиеся солдаты начали копошиться, потягиваться и, увидев в приличном виде наше обмундирование, стали неприязненно шушукаться. Мы вышли с вещами на перрон и стали в стороне. Я еще раз пошел к дежурному и услышал радостную весть: «Сейчас будет на Киев порожний товарный, с фронта, из‑под скота. Поспешите».
Не успел сообщить новость Бутенко, как нас окружили солдаты. «Снять с него шашку и револьвер! А у них на гимнастерках погоны… содрать сейчас же! Да что вообще церемониться — к стенке, и все… Положение было отчаянное. Будет схватка, и я уложу нескольких из своего нагана. В этот момент остановился против нас ожидаемый поезд. Мы схватили вещи, растолкали окружение, вскочили в вагон и задвинули дверь теплушки. Солдаты растерялись, а поезд в тот же момент отошел, и мы избежали самосуда.
На второй день добрались наконец до Киева. Я остановился в гостинице, а Бутенко у своего дядюшки — инженера. Мы ежедневно встречались и вместе совались в разные учреждения, наводя справки и настойчиво отыскивая выход из положения.
Формировалась украинская армия. Мы пошли в штаб информироваться. Приняли нас любезно и были готовы принять немедленно. Но на наш вопрос — как у них с солдатами и не ждет ли нас в их частях та же судьба, от которой спасаясь мы покинули фронт, — последовал ответ без всякой уверенности, с призывом идти на риск «ради Неньки Украины». Мы попросили дать время подумать… и ушли.
У нас обоих была непоколебимая воля продолжать воевать с немцами. В победе союзников мы не сомневались, а после их победы большевики, мол, падут и в России установится порядок. Надо попытаться пробраться к союзникам. Мы пошли на другой день к английскому военному представителю и, изложив свои соображения, просили помочь нам. Слушавший нас майор насторожился и ответил, что высоко ценит доблесть русского офицера, но это практически из Киева осуществить невозможно, а кроме того, всякая помощь нам вызовет реакцию со стороны большевиков, а с ними в данный момент Англия ссориться не желает.
Назавтра такой же визит к американцам. Их представитель принял нас лучше, чем англичанин. Внимательно выслушал, предупредил, что рассчитывать попасть сразу на офицерскую должность, несмотря на наш боевой опыт, мы не можем («Американским офицером может быть только американский гражданин!»), а солдат своих у Соединенных Штатов хватит; но мы ему очень понравились, и, если мы сможем сами добраться до Владивостока (в этом он нам ничем помочь не в состоянии), он готов дать нам «явку» к тамошнему военному представителю, и тот сделает для нас все возможное. Он сообщил нам некую трехзначную цифру и обещал сегодня же написать о нас туда. Мы поблагодарили и ушли [112].
Но нам нужно было узнать прежде всего — что же творится на Дону.
Встречаю случайно соученика из Новочеркасска, служит в Представительстве Союза казачьих войск. Пошел с ним туда и узнал, что действительно генерал Алексеев формирует там Добровольческую армию. На следующий день получили документы и проездные деньги, а 20 декабря двинулись навстречу своей новой судьбе [113].
Едва втиснулись в скорый поезд. Я стоял сначала в уборной, так как ни в купе, ни в коридоре мест не было. Потом нам удалось попасть в купе, занятое офицерами какого‑то «Славянского ударного полка», среди которых старшим был капитан Скоблин [114], знавший Бутенко с лета 1915 года по его посещениям Рыльского полка, где Скоблин был начальником команды разведчиков. В пути, за станцией Синельниково, поезд был обстрелян. Остановился. Много офицеров вышло из вагонов, дали несколько выстрелов из револьверов в темноту. Обстрел прекратился. Поезд тронулся и без дальнейших приключений на рассвете 22–го прибыл в Ростов. Здесь «славяне» нашего и соседних купе преобразились: на рукавах появился череп со скрещенными под ним костями и надписью «Корниловцы». Стало как‑то веселее. Явилась уверенность в чем‑то.
Ко мне подошли два офицера с Георгиевскими крестами и, увидев мой, сразу же предложили записаться в Георгиевский батальон. Я отказался, не желая расставаться с Бутенко, с которым теперь меня связала судьба…
Р. Гуль[115]С ФРОНТА ДО РОСТОВА[116]
Была осень 1917 года. Мы стояли в Бессарабии… Голубые, морозные, душистые бессарабские дни. Желто–красно–зеленые деревья. Высокое, золотое, негреющее солнце. Красивый народ в кожаных, с рисунками безрукавках. Белые хаты, внутри увешанные самоткаными коврами богатых, ярких тонов…
Я любил Бессарабию… По утрам полуодетый выбегаешь в сливовый сад, умываешься ледяной водой, пахнущей какой‑то особенной свежестью, вбираешь грудью морозный аромат слегка заиндевевшего утра и вспоминаешь где‑то читанное: «Каждое утро, душа моя, у порога своего дома ты встречаешь весь мир…»
И там же вспоминается… Около старенькой церкви митинги толп вооруженных людей в серых шинелях. Злобные речи, почти без смысла. Знамена с надписями: «Мир без аннексий и контрибуций», «Долой войну», «Смерть буржуазии»…
Речи, полные злобы и ожесточения, рев толпы и тысячи махающих в воздухе рук…
Попытки сдержать бессильны… Разливалась стихия…
Получили телеграмму: «Именье разграблено, проси отпуск». Командир отпускает, обнимает, провожает. Еду в обозе второго разряда. Сел на поезд. Все серо — все переполнено. Серые шинели лежат на полу, сидят на скамьях, лежат на полках для вещей. Тронулись. Я смотрю на лица солдат: на всех одна и та же усталая злоба и недоверие.
С дороги пишу письмо знакомым: «Кругом меня все серо, с потолка висят ноги, руки… лежат на полу, в проходах. Эти люди ломали нашу старинную мебель красного дерева, рвали мои любимые старые книги, которые я студентом покупал на Сухаревке, рубили наш сад и саженные мамой розы, сожгли наш дом… Но у меня нет к ним ненависти или жажды мести, мне их только жаль. Они полузвери, они не ведают, что творят…»