Зарождение добровольческой армии — страница 28 из 94

Поезд на Смоленск и Москву отходил только около двух часов дня.

Извозчик объехал все гостиницы, но нигде не было свободных номеров. Как он мне объяснил, все номера были заняты чинами штаба нового Главнокомандующего, ожидающими, когда будет возможно проехать в Могилев.

Извозчик предложил отвезти меня в известную ему квартиру, где можно переночевать.

Я согласился.

Он подвез меня к трехэтажному дому и позвонил у подъезда.

Вышла какая‑то женщина и, узнав, что я хочу переночевать, спросила: «Вам надо только переночевать?» На мой несколько недоумевающий ответ, что «да, только переночевать», она мне сказала, что это будет стоить двадцать пять рублей.

Меня устроили в гостиной, и я отлично заснул. Проснулся после 11 часов утра.

Помывшись и напившись чаю, я попросил горничную провести меня в уборную.

Когда горничная повела меня во второй этаж, где в коридор выходили двери отдельных комнат и где царствовала почти в 12 часов дня мертвая тишина, я только тогда понял, что я провел ночь в веселом, но теперь сонном учреждении…

К двум часам дня я был на вокзале и, взяв билет 3–го класса до Москвы, вышел на перрон, где и ходил в ожидании поезда.

Я совершенно не заметил, как ко мне откуда‑то сбоку подошел протопресвитер военного и морского духовенства отец Шавельский [137].

Я от него отвернулся; он зашел с другой стороны и стал меня разглядывать, обращая этим на меня внимание публики.

Я тогда направился к нему и сказал, что прошу его идти рядом со мной.

— Александр Сергеевич, неужели это вы? Как вы изменились!

— Отец Георгий, мы должны сейчас же разойтись, и прошу вас на меня не обращать внимания и ко мне не подходить. Если меня здесь кто‑нибудь узнает, то я погибну.

Отец Шавельский отошел.

Немного спустя я наткнулся на моего вестового, которого я просил из Быхова убрать за явно большевистские наклонности, которые он стал проявлять.

Солдат остановился, посмотрел на хорошо знакомый ему полушубок, потом на мое лицо…

Я был в темных очках, бритый, и еще сделал гримасу, чтобы меня трудней было узнать.

Узнал ли меня мой прежний вестовой или нет — не знаю, но он как‑то странно свистнул и затем вскочил на площадку вагона подходившего поезда.

Поезд был переполнен, и мне удалось пристроиться на ступеньках одной из площадок вагона 3–го класса.

Мороз был более 10 градусов, и я после первого же перегона про — мерз. На первой же станции я соскочил на перрон и побежал вдоль поезда, чтобы устроиться где‑нибудь лучше.

Только площадка вагона 1–го класса оказалась свободной. Я взошел на нее. Но когда поезд отошел, я понял, почему эта площадка пуста: впереди вагона была открытая платформа, и сильный ветер стал пронизывать меня насквозь. Я решил войти в вагон 1–го класса, чтобы в коридоре немного согреться, но вагон оказался переполненным пассажирами. Я приоткрыл дверь в уборную и увидел там двух дам: одна сидела на главном месте, а другая на ящике с углем.

Увидя меня и думая, что я хочу воспользоваться уборной согласно ее назначению, они хотели выйти. Я им сказал, что хочу только согреться, и мы втроем остались в уборной, в которой я и доехал до Смоленска.

Пересев в Смоленске в другой поезд, я утром 21 ноября (4 декабря) приехал в Москву.

По дороге до Москвы какие‑то солдаты два раза проверяли у пассажиров паспорта, причем мои документы не вызвали никаких сомнений.

В Москве я взял у вокзала извозчика и проехал шагом мимо квартиры, которую занимала моя семья.

Квартира показалась мне пустой, и я решил, что жене удалось уже выехать из Москвы.

Вечером в этот же день я поехал через Рязань и Воронеж в Новочеркасск.

Этот переезд был для меня очень тяжелым. Вагон был страшно переполнен, и я от Москвы до станции Лисок, то есть более 36 часов, принужден был стоять, не имея возможности ни разу присесть.

В вагоне, в котором я помещался, ехало человек 10 молодежи в солдатской форме. Всю дорогу они держали себя довольно разнузданно, но манера себя держать не соответствовала их физиономиям, и мне казалось, что они умышленно себя держат как распущенные солдаты и явно шаржируют.

Так как в Лисках (на границе Донской области) они остались в вагоне, то для меня стало ясно, что это юнкера какого‑нибудь военного училища или молодые офицеры, пробирающиеся на Дон.

После отхода поезда со станции Лиски эта молодежь стала устраиваться на освободившихся местах. Я подошел к одной из групп и попросил уступить мне верхнее место.

— А ты кто такой? — услышал я от одного из них ответ на мою просьбу.

Я тогда сказал:

— Ну вот что, господа, теперь вы можете уже смело перейти на настоящий тон и перестать разыгрывать из себя дезертиров с фронта. Последняя категория и та сбавляет тон на донской территории. Я — генерал, очень устал и прошу мне уступить место.

Картина сразу изменилась. Они помогли мне устроиться на верхнем месте, и я с удовольствием улегся. Ноги мои от продолжительного стояния опухли и были как колоды.

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ КОРНИЛОВЦА[138]

При подавлении первого восстания большевиков в начале июля 1917 года в Петрограде, Кронштадте и Финляндии я был в составе 178–го пехотного Венденского полка, принимавшего участие в подавлении, и видел разрушительную силу агента Вильгельма, подкрепленную золотом и бездарностью Временного правительства. И теперь, когда я добровольно ехал в конце ноября на сборное место сил генерала Корнилова, не раз и мою голову сверлила мысль о безнадежности положения при сравнении сил врага с нашей, представлявшей из себя жидкую цепь зайцев, проскакивавших через заставы безжалостных охотников за нашими черепами. На станции Зверево и я был пойман и приговорен к расстрелу, и так как у палачей было много работы, то меня под конвоем двух представителей «красы и гордости революции» поздно вечером погнали, без ботинок, за полотно, куда‑то на свалку. Но здесь Бог был милостив, — молодость и озлобление взяли свое, — и на свалке очутился не я, а мои конвоиры. Ночь покрыла мое бегство, и через короткое время я был в Новочеркасске. Прибыл я на сборное место не только побывавшим в Гражданской войне, но и спасенный волею судьбы. Таковыми были почти все собравшиеся там. Всем было ясно, что не мы начали братоубийственную войну, а разрушители Рос–сии и ее армии с их небывалым террором. Выхода для всех нас не было, «смерть или победа» — вот первоначальный девиз добровольцев. Нейтралитет многих тысяч (17 тысяч) офицерства в Ростове и Донской области лег на нас большой тяжестью.

МАРКОВЦЫ НА ПУТИ В ДОБРОВОЛЬЧЕСКУЮ АРМИЮ[139]

На фронте захват власти большевиками прошел без всяких препятствий. Всю власть по всем инстанциям взяли в свои руки комитеты, очищенные от сторонников продолжения войны и действующие под руководством военно–революционных комитетов.

Через 4 дня Совнарком уже объявил о прекращении войны и о скорой демобилизации армии. Армейская масса стала жить одним: скорее бы по домам.

«Домой» — было и страстной мечтой офицерства. Для него уже не стало цели и смысла оставаться на фронте: его роль низведена была почти к нулю. И, кроме того, оно продолжало испытывать тяжелый моральный гнет со стороны солдатской массы.

Мечта «быть дома» таила в себе некоторую надежду на долю «свободы», хотя и там, в городах и селах, у власти находились те же комитеты и совдепы. Но использование этой доли свободы офицерами понималось по–разному: для одних — как‑нибудь устроить свою личную жизнь, все равно в каких условиях и что бы ни стало с Родиной; для других — как возможность быть более осведомленным о судьбе Родины, которая, по их мнению, по их глубокому внутреннему чувству, не может зависеть всецело от большевиков; по их разумению, она зависит и от каждого из них.

Разъединившееся раньше в своих отношениях к Временному правительству офицерство теперь раздробилось и во взгляде и отношениях к власти большевиков: одна часть его примирилась с нею, другая — не примирилась; одна потеряла дух, другая — его сохранила.

Но и сохранившая дух непримиримости часть офицерства не имела полного единодушия: она разделилась на пассивных и активных. Пассивные скрывали свою непримиримость в себе, ничем, разве только в осторожных словах, ее не проявляя, тогда как другие, активные, искали «выхода», искали возможностей спасения Родины, путей к этому. Одни говорили: «Так долго продолжаться не может» — и бездействовали; другие, говоря то же, — действовали. Выступала на сцену жизни, как никогда до этого, роль воли, воли каждого в отдельности и воли многих, до воли всего народа включительно, в судьбе Родины.

И — в жизненном, огромного значения вопросе о роли воли не нашлось единства ее выявления: одни были ущемленной воли, другие — непреклонной, доброй. Все события, деяния протекают во времени, и вот когда для людей ущемленной воли — «время терпит», для людей доброй воли — «потеря времени смерти безвозвратной подобно». И это различие отразилось на судьбе родины.

В результате оставалась какая‑то незначительная часть, как среди офицерства, так и среди всего русского народа, которая судьбу родины не только связывала со своей, но и ставила ее выше своей. Эта часть, сохранив в себе заговор в непримиримости к красной власти, отдала «приказ себе» немедленно, твердо и решительно встать на борьбу для спасения России.

Те офицеры и русские люди, которые любили родину горячей и жертвенной любовью, были непримиримы с захватом ее красной властью, ввергнувшей ее в бездну падения, люди доброй воли, пошедшие на борьбу, и стали РУССКИМИ ДОБРОВОЛЬЦАМИ.

* * *

Устремление добровольцев на Дон затянулось на много месяцев. для одних началось в ноябре, для других позднее, до середины 1918 года. Столь длительный период объяснялся задержкой демобилизации армии на фронте Великой войны; для немалого числа их — поздно полученными сведениями о формировании армии на Дону, дальности расстояния и в