Зарождение добровольческой армии — страница 32 из 94

За многие дни офицеры в первый раз так хорошо и сытно поели и могли бы отлично поспать, но сон не приходил к ним. Они промолчали всю ночь. «И стены имеют уши». Но все же решили к комиссару не идти, а уехать из Аксайской. На их счастье, скоро пришел поезд на Новочеркасск.

Новочеркасск. На вокзале полно вооруженных красных. На площади стоит 4–орудийная батарея, направленная на восставшую станицу Кривянскую. Никакого контроля. Поезд трогается дальше. Один из офицеров заболевает тифом. Куда они едут? Ночью проезжают ряд станций, а утром поезд останавливается на станции Каменская. Нужно наконец оставить поезд, чтобы не вернуться к себе в Смоленск, да и нельзя везти дальше заболевшего в сильной степени офицера.

Выручил новый случай: поезд загоняется в тупик. Больного его друг отводит в станичную больницу.

— Больной офицер? — спрашивает сестра милосердия.

— Да–а!

— Не беспокойтесь за него, но и не навещайте его.

Загнанный в тупик поезд обречен долго стоять там. Он заставлен другими составами, как и заставлены ими все станционные пути. Но пассажиры не покидают свой состав. В нем покойнее, нежели в станице, куда они производят вылазки за покупками питания.

21 апреля. Страстная суббота. Капитан П. пошел в станицу, чтобы купить себе что‑либо к завтрашнему дню Святой Пасхи, и попал в облаву. Его, как и других, повели в комендантское управление. Там собралось свыше 20 человек, все таких же, как и он, молодых и для красной власти подозрительных. Арестованные под охраной в комнате. Они слышат угрожающие по их адресу разговоры:

— Калединцы! Офицерье! Хотят передаться немцам!

Недоумение: почему немцам? Кто‑то из арестованных разъяснил: он слышал, что будто бы приближаются немцы. Новое волнение. О себе и своей судьбе арестованные не говорили.

Вдруг им объявляется, что они пойдут на станцию грузить снаряды на бронепоезд, а теперь: «Быстро получай борщ!»

Их, двадцать с лишком человек, повели под сильным конвоем. На станции из них построили две цепочки, по которым и стали передаваться ящики с артиллерийскими снарядами на бронепоезд, стоявший отделенным от состава со снарядами тремя–четырьмя другими составами. Вскоре цепочки расстроились: два звена их, работавшие рядом, использовав момент отсутствия за ними наблюдения, бежали.

22 апреля, в 1–й день Святой Пасхи, после небольшого боя, в станицу Каменская вошли немцы и в этот же день капитан П. записался и записал своего больного друга в Донской отряд. Вскоре, узнав о Добровольческой армии, он уехал в Новочеркасск и получил назначение в 1–й Офицерский полк. Одновременно с ним зарегистрировались десятки офицеров, получивших то же назначение.

* * *

В Москве. Апрель — май. Офицеров многие тысячи, и их пополняют прибывающие по демобилизации фронта Великой войны. Ходят слухи о смерти генерала Корнилова, о неясном положении Добровольческой армии. Ее существование никто теперь не отрицает, тем более что определенно известно о восстании казаков. Однако о стремлении офицеров в Добровольческую армию говорят слабо, больше о немцах, которые заняли весь юг России. Ехать в зону, занятую внешним врагом, трудно решиться. Решившихся было весьма мало, и тем более таких, которые ставили своей целью попасть в Добровольческую армию. Главное препятствие — красные барьеры по всей линии фронта гер–манской оккупации. Их решили преодолеть немногие. Совсем одиночки решили двигаться прямо к восставшим донцам, хотя было совершенно неясно протяжение там фронта.

Пробравшиеся через красные барьеры в большинстве попадали в Харьков. Капитан М. записал:

«Харьков, где в те дни жизнь била ключом, представлял собой разительный контраст умирающей Москве. Бросалось в глаза обилие офицеров всех рангов и всех родов оружия, фланирующих в блестящих формах по улицам и наполнявших кафе и рестораны. Казалось, что они наслаждались «миром» после победоносной войны. Их веселая беспечность не только удивляла, но и наводила на очень грустные размышления. Им как будто не было никакого дела до того, что совсем рядом горсть таких же, как они, офицеров, вела неравную и героическую борьбу с красным злом, заливавшим широким потоком просторы растерзанной родины».

Это записал отдавший «приказ себе» доброволец. Его не могли остановить на пути к цели ни уют и покой в своей семье, ни увещевания родных и друзей, ни то, что с долей немалого удивления и даже сожаления смотрели (иные офицеры) на меня, когда я старался узнать у них, каким путем я мог бы попасть в Новочеркасск. Все же мне указали адрес какого‑то «чудака» — полковника, вербовавшего офицеров в Добровольческую армию.

Для таких офицеров не могло быть никаких препятствий. С вечерним поездом наша четверка выехала на Дон и прибыла в Новочеркасск. Немцы препятствий не чинили.

Раздел 2 СОЗДАНИЕ ДОБРОВОЛЬЧЕСКОЙ АРМИИ

А. ДеникинБОРЬБА ГЕНЕРАЛА КОРНИЛОВА

(продолжение)

Пока не определялись еще конкретно ни цели движения, ни лозунги; шел только сбор сил вокруг генерала Алексеева, и имя его служило единственным показателем их политического направления. Но в широких кругах Донской области съезд «контрреволюционного офицерства» и многих людей с одиозными для масс именами вызвал явное опасение и недовольство. Его разжигала и агитация, и свободная большевистская печать. Рабочие, в особенности в Ростове и Таганроге, волновались. Степенное казачество видело большие военные приготовления Советской власти и считало, что ее волнение и гнев навлекают только непрошеные пришельцы. Этому близорукому взгляду не чуждо было и само донское правительство, думавшее соглашательством с местными революционными учреждениями и лояльностью в отношении Советской власти примирить ее с Доном и спасти область от большевистского нашествия. Казачья молодежь, развращенная на фронте, больше всего боялась опостылевшей всем войны и враждебно смотрела на тех, кто может вовлечь ее в «новую бойню». Сочувствующая нам интеллигенция была, как везде, безгласна и бессильна.

С Дона выдачи нет!

Эта старинная формула исторической казачьей традиции, значительно, впрочем, поблекшая в дни революции, действовала все же на самолюбие казаков и служила единственным оправданием Каледину в его «попустительстве» по отношению к нежелательным пришель–цам. Но по мере того, как рос приток добровольцев, усиливалось давление на атамана извне и увеличивалось его беспокойство. Он не мог отказать в приюте бездомным офицерам и не хотел раздражать казачество. Каледин просил Алексеева не раз ускорить переезд организации, а пока не делать никаких официальных выступлений и вести дело в возможной тайне.

Такое положение до крайности осложняло развитие организации. Без огласки, без средств, не получая никакого содействия от донского правительства, — небольшую помощь, впрочем, оказывали Каледин и его жена тайком, в порядке благотворительности «беженцам», — Алексеев выбивался из сил, взывал к глухим, будил спящих, писал, требовал, отдавая всю свою энергию и силы своему «последнему делу на земле», как любил говорить старый вождь.

Жизнь, однако, ломала предрассудки: уже 20 ноября атаман Каледин, желая разоружить стоявшие в Новочеркасске два большевистских запасных полка, кроме юнкеров и конвойной сотни, не нашел послушных себе донских частей и вынужден был обратиться за помощью в Алексеевскую организацию. Первый раз город увидел мерно и в порядке идущий офицерский отряд.

* * *

Приехав в Новочеркасск около 22 ноября, я не застал генерала Алексеева, уехавшего в Екатеринодар на заседание правительства «Юго–Восточного союза». Направился к Каледину, с которым меня связывали давнишее знакомство и совместная боевая служба. В атаманском дворце пустынно и тихо. Каледин сидел в споем огромном кабинете один, как будто придавленный неизбежным горем, осунувшийся, с бесконечно усталыми глазами. Не узнал. Обрадовался. Очертил мне кратко обстановку.

Власти нет, силы нет, казачество заболело, как и вся Россия. Крыленко направляет на Дон карательные экспедиции с фронта. Черноморский флот прислал ультимативное требование «признать власть за Советами рабочих и солдатских депутатов». В Макеевском районе объявлена «Донецкая социалистическая республика». Вчера к Таганрогу подошел миноносец, несколько тралеров с большим отрядом матросов; тралеры прошли гирла Дона и вошли в ростовский порт. Военно–революционный комитет Ростова выпустил воззвание, призывая начать открытую борьбу против «контрреволюционного казачества». А донцы бороться не хотят. Сотни, посланные в Ростов, отказались войти в город. Атаман был под свежим еще гнетущим впечатлением разговора с каким‑то полком или батареей, стоявшими в Новочеркасске. Казаки хмуро слушали своего атамана, призывавшего их к защите казачьей земли. Какой‑то наглый казак перебил:

— Да что там слушать, знаем, надоели! И казаки просто разошлись.

Два раза я еще был у атамана с Романовским — никакого просвета, никаких перспектив. Несколько раз при мне Каледина вызывали к телефону, он выслушивал доклад, отдавал распоряжение спокойным и теперь каким‑то бесстрастным голосом и, положив трубку, повернул ко мне свое угрюмое лицо со страдальческой улыбкой.

— Отдаю распоряжения и знаю, что почти ничего исполнено не будет. Весь вопрос в казачьей психологии. Опомнятся — хорошо, нет — казачья песня спета.

Я просил его высказаться совершенно откровенно о возможности нашего пребывания на Дону, не создаст ли это для него новых политических осложнений с войсковым правительством и революционными учреждениями.

— На Дону приют вам обеспечен. Но, по правде сказать, лучше было бы вам, пока не разъяснится обстановка, переждать где‑нибудь на Кавказе или в кубанских станицах…

— И Корнилову?

— Да, тем более.

Я уважал Каледина и нисколько не обиделся за этот совет: атаману виднее, очевидно, так нужно. Но, знакомясь ближе с жизнью Дона, я приходил к выводу, что все направление политики и даже внешние этапы жизни донского правительства и представительных органов сильно напоминали общий характер деятельности и судьбы общерусской власти… Это было тем более странно, что во главе Дона стоял человек, несомненно, государственный, казалось, сильный и, во всяком случае, мужественный.

* * *

Когда в ночь на 26 ноября произошло выступление большевиков в Ростове и Таганроге и власть в них перешла в руки военно–революционных комитетов, Каледин, которому «было страшно пролить первую кровь» (из доклада на 3–м Круге. — А.Д.), решился, однако, вступить в вооруженную борьбу.

Но казаки не пошли.

В этот вечер сумрачный атаман пришел к генералу Алексееву и сказал:

— Михаил Васильевич! Я пришел к вам за помощью. Будем как братья помогать друг другу. Всякие недоразумения между нами кончены. Будем спасать, что еще возможно спасти.

Алексеев просиял и, сердечно обняв Каледина, ответил ему:

— Дорогой Алексей Максимович! Все, что у меня есть, рад отдать для общего дела.

Офицерство и юнкера на Барочной были мобилизованы, составив отряд в 400—500 штыков, к ним присоединилась донская молодежь — гимназисты, кадеты, позднее одумались несколько казачьих частей, и Ростов был взят.

С этого дня Алексеевская организация получила право на легальное существование. Однако отношение к ней оставалось только терпимым, выражаясь не раз в официальных постановлениях донских учреждений в формах обидных и даже унизительных. В частном заседании 3–го Круга говорили: «Пусть армия существует, но, если она пойдет против народа, она должна быть расформирована». Значительно резче звучало постановление съезда иногородних, требовавшего «разоружения и роспуска Добровольческой армии (такое название получила Алексеевская организация в конце декабря. — А.Д.), борющейся против наступающего войска революционной демократии». С большим трудом войсковому правительству удалось прийти со съездом к соглашению, в силу которого Добровольческая армия, как говорилось в декларации, «существующая в целях защиты Донской области от большевиков, объявивших войну Дону, и в целях борьбы за Учредительное собрание, должна находиться под контролем объединенного правительства и, в случае установления наличности в этой армии элементов контрреволюционных, таковые элементы должны быть удалены немедленно за пределы области» (декларация коалиционного правительства 5 января 1918 года. — А.Д.).

Неудивительно, что с первых же шагов в сознании добровольчества возникло острое чувство обиды и беспокойное сомнение в целесообразности новых жертв, приносимых не во имя простой и ясной идеи отчизны, а за негостеприимный край, не желающий защищать свои пределы, и за абстрактную формулу, в которую после 5 января обратилось Учредительное собрание. Измученному воображению представлялось повторение картин Петрограда, Москвы, Киева, где лозунги оказались фальшивыми, доверие растоптано и подвиг оплеван.

Поддерживала только вера в вождей.

* * *

Под влиянием беседы с Калединым Лукомский уехал во Владикавказ, я и Марков — на Кубань. Романовский, решив, что имя его не так одиозно, как наши, и не доставит огорчения донскому правительству, остался в Новочеркасске и принял участие в Алексеевской организации. Условились, что нам дадут знать немедленно, как только приедет Корнилов и выяснятся ближайшие перспективы нашей работы.

Прожили мы на Кубани первую неделю в станице Славянской, потом я переехал в Екатеринодар, пользуясь документом на имя Домбровского. То, что я увидел на Кубани, привело меня в большое недоумение своим резким контрастом с оценкой Каледина. Внутреннее состояние здесь было еще более сложно и тревожно, чем на Дону. И если оно не прорывалось крупными волнениями, то только потому, что «внутренний фронт» был далеко, и Донская область прикрывала Кубань от непосредственной угрозы воинствующего большевизма.

Тот разрыв государственных связей с центром, который на Дону наступил в силу крушения Временного правительства, на Кубани существовал давно, будучи вызван другими, менее объективными причинами. Еще 5 октября при решительном протесте представителя Временного правительства краевая казачья Рада приняла постановление о выделении края в самостоятельную Кубанскую республику, являющуюся «равноправным, самоуправляющимся членом федерации народов России». При этом право выбора в новый орган управления предоставлялось исключительно казачьему, горскому и незначительно численно «коренному» иногороднему населению (крестьяне–староселы, — А.Д.), то есть почти половина области лишена была избирательных прав. (До тех пор Кубанская область управлялась двумя органами, враждовавшими друг с другом: войсковым правительством и исполнительным комитетом иногородних. — А.Д.) Во главе правительства, состоявшего по преимуществу из социалистов, был поставлен войсковой атаман, полковник Филимонов [146] — человек, обладавший, несомненно, более государственными взглядами, нежели его сотрудники, но недостаточно сильный и самостоятельный, чтобы внести свою индивидуальность в направление деятельности правительства. Решение Рады принято было значительным большинством голосов, составленным из оригинального сочетания «стариков» — консервативного элемента, несколько патриархальной складки, чуждого всяких политических тенденций, и казачьей интеллигенции. Эта последняя носила партийные названия эсеров и эсдеков, но, вскормленная на сытом хлебе привольных кубанских полей, она пользовалась социалистическими теориями только в качестве внешнего одеяния и для «экспорта», сохраняя у себя дома в силе все кастовые традиционные перегородки. Против решения Рады были фронтовые казаки и коренные крестьяне: последние, выразив протест против непатриотического и недемократического, по их убеждению, закона, вышли из состава Рады.

Мотивами к такому негосударственному решению вопроса — отделению Кубанской республики — послужили тревога «стариков» за участь казачьих земель, которым угрожала общерусская земельная политика, честолюбие кубанской социалистической интеллигенции, жаждавшей трибуны и портфелей и, наконец, украинские влияния, весьма сильные среди представителей черноморских округов.

Рознь между казачьим и иногородним населением приняла еще более острые формы: наверху, в представительных учреждениях, она проявлялась непрекращавшейся политической борьбой; внизу, в станицах, — народной смутой, расчищавшей путь большевизму. Казачьи социалисты не учли соотношения сил. Против Рады и правительства встало не только иногороднее население, но и фронтовое казачество; эти элементы обладали явным численным перевесом, а главное, большим дерзанием и буйной натурой. Большевизм пришел в массу иногородних, найдя в различных слоях их такую же почву, как и везде в России, осложненную вдобавок чувством острого недовольства против земельных и политических привилегий господствующего класса — казачества. Но фронтовая молодежь не имела решительно никаких данных в политических, бытовых, социальных условиях жизни Кубани для восприятия большевизма. Ее толкнули к нему только психологические причины: пьяный угар обезумевшей солдатчины на фронте, принимавший заразительные формы; безотчетное сознание силы в новом нашествии; усталость от войны и нежелание дальнейшей борьбы в какой бы то ни было форме; наконец, сильнейшая агитация большевиков, угрожавших кровавой расправой в случае сопротивления и обещавших не касаться внутреннего казачьего уклада, имущества и земель в случае покорности. Был еще один элемент на Кубани, по природе своей глубоко враждебный большевизму, это — черкесский народ, вызывавший большие и необоснованные надежды на Дону и в кругах Добровольческой армии в качестве одного из источников комплектования противобольшевистской вооруженной силы. Бедные, темные, замкнутые в узких рамках архаического быта, черкесы оказались наименее воинственным элементом на Кавказе и приняли большевистскую власть с наибольшей покорностью и с наиболее тяжелыми жертвами. Формирования же черкесских частей впоследствии окончились полной неудачей: полки эти были страшнее для мирного населения, чем для противника.

В конечном результате, когда Каледин, чтобы создать в глазах донских казаков некоторую иллюзию общеказачьего фронта, просил Кубанского атамана прислать на Дон хоть один пластунский батальон, такого на Кубани не оказалось. Кубанские части не шли войной против своего правительства, но не шли также и против большевиков и приказания своей выборной власти не исполнили. Кубанскому правительству в декабре пришлось прибегнуть, в свою очередь, к универсальному средству — формированию добровольческого отряда из офицеров и юнкеров, заброшенных судьбою на Кубань. Формирование это поручено было капитану — летчику Покровскому [147]. И здесь перед элементом государственным, каким являлось офицерство, встали смутные, неясные цели: защита Кубанской республики и ее социалистического, отчасти украинофильского правительства.

Почетный старик Ф. Щербина — историк Кубанского края — приводит статистические данные по вопросу распространения на Кубани большевизма, как доказательство полной чужеродности его казачьей среде. Поражены им были прежде всего и главным образом станицы, лежавшие на железнодорожных путях из Ростова и Закавказья, откуда шли солдатские эшелоны и возвращались фронтовые казаки. Баталпашинский, например, отдел, расположенный в стороне от магистралей, сохранился дольше и лучше всех. Мартиролог кубанских станиц, переходивших в большевизм, выражается следующими цифрами:

1917 г.

август ………….. 3

сентябрь ……… 2

октябрь ……….. 5

ноябрь ………… 5

декабрь ……… 10

1918 г.

январь ………. 20

февраль …….. 16

март ………….. 24

апрель ………… 1

май ……………... 1

Всего 87 станиц

(Под чертой — время Советской власти. — А.Д.)

Таким образом, роковой круг замкнулся в течение 10 месяцев.

Эта оригинальная статистика, вероятно, единственная в своем роде на пространстве русской территории, дает и другие любопытные указания: на 947 151 жителей станиц большевиков было 164 579, то есть 17 процентов, в их числе казаков 3,2 процента и иногородних 96,8 процента. В пятидесяти станицах насчитано 770 видных советских деятелей — комиссаров, членов совета и агитаторов; из них 69 интеллигентов и полуинтеллигентов и 711 людей совершенно необразованных, стоявших на низших ступенях общественной лестницы, по большей части уголовного элемента. В общем числе их 34 процента казаков и 66 процентов иногородних.

Большевизм начал проявляться в области обычными своими признаками: отрицанием краевой власти, упразднением станичной администрации и заменой ее советами, насилиями над офицерами, зажиточными казаками и «буржуями», разбоями, социализациями, реквизициями и т. д. В самом Екатеринодаре царила донельзя сгущенная, нездоровая атмосфера, шли непрерывные митинги, на каждом перекрестке собиралась толпа, возбуждаемая речами большевистских ораторов. В городе с октября существовал военно–революционный комитет, имевший свои отделы — Дубинский и Покровский — в пригородах.

Кубанское правительство, сознавая отсутствие всякой опоры, пошло по пути Дона: 12 декабря был созван совместный съезд представителей всего населения. Половина иногородних представителей оказалась большевиками и отказалась от участия в работе съезда. Другая половина в согласии с казачеством приступила к работе. Но вместо того, чтобы принять героические меры хотя бы к спасению родных очагов, соединенные силы казачьей и общерусской революционной демократии в созданной ими Законодательной Раде и в преобразованном на паритетных началах правительстве приступили, по выражению современного публициста, «к кипучей творческой работе», прямым результатом которой было создание конституции Кубанской республики, «всесторонне разработанная программа решения важнейших политических и экономических вопросов» и… отдача всей Кубани во власть большевиков.

«Паритет», как и на Дону, только ослабил сопротивление, введя в состав власти элементы еще менее устойчивые, соглашательские. Добровольческий отряд успешно сдерживал еще попытки большевистских банд, наступавших со стороны Новороссийска, и даже в конце января у Эйнема, под начальством капитана Покровского, нанес им жестокое поражение. Но в то же время на узловых станциях Кавказской, Тихорецкой, Тимашовке оседали солдатские эшелоны бывшей Кавказской армии и местные большевики, сжимая все более и более в тесном кольце Екатеринодар. В городе Армавире большевики образовали Кубанский краевой революционный комитет под председательством Я. Полуяна; оттуда началась систематическая борьба против Екатеринодара вооруженной силой и агитацией.

Северный Кавказ бушевал. Падение центральной власти вызвало потрясение здесь более серьезное, чем где бы то ни было. Примиренное русской властью, но не изжившее еще психологически вековой розни и не забывшее старых взаимных обид разноплеменное население Кавказа заволновалось. Объединявший его ранее русский элемент — 40 процентов населения края (все население Терско–Дагестанского края около 1,4 миллиона. — А.Д.) — состоял из двух почти равных численно групп — терских казаков и иногородних, разъединенных социальными условиями и сводивших теперь в междуусобной борьбе старые счеты, по преимуществу земельные; они не могли поэтому противопоставить новой опасности ни силы, ни единства. Терское войско, слабое численно, затерянное среди враждебной стихии и переживавшее те же моральные процессы, что и старшие братья на Дону и Кубани, внесло еще менее своей индивидуальности в направление борьбы. Еще до половины декабря, когда был жив атаман Караулов и до некоторой степени сохранилось несколько терских полков, сохранялся еще и призрак власти и вооруженной силы. Караулов вел определенную политику борьбы с большевизмом и примирения с горцами. Видя невозможность для себя остановить анархию в крае, Караулов пришел к мысли о создании Временного Терско–Дагестанского правительства, которое и было образовано в начале декабря совместно тремя организациями: Терским казачьим правительством, «Союзом горцев Кавказа» и Союзом городов Терской и Дагестанской областей. Новое правительство приняло на себя «впредь до создания основных законов полноту общей и местной государственной власти».

Но эта власть не имела решительно никакой реальной силы, ни на кого не опиралась, и даже в самом Владикавказе ее игнорировал местный Совет. 13 декабря на станции Прохладной толпа солдат–большевиков, по указанию из владикавказского совдепа, отцепила вагон, в котором находился атаман Караулов с несколькими сопровождавшими его лицами, отвела на дальний путь и открыла по вагону огонь. Караулов был убит. С его смертью Терско–Дагестанское правительство стало еще более обезличенным.

Фактически на Тереке власть перешла к местным советам и бандам солдат Кавказского фронта, которые непрерывным потоком текли из Закавказья и, не будучи в состоянии проникнуть дальше, в родные места, ввиду полной закупорки кавказских магистралей, оседали, как саранча, по Терско–Дагестанскому краю. Они терроризировали население, насаждали новые советы или нанимались на службу к существующим, внося повсюду страх, кровь и разрушение. Этот поток послужил наиболее могущественным проводником большевизма, охватившего иногороднее русское население (жажда земли), задевшего казачью интеллигенцию (жажда власти и идеи социализма) и смутившего сильно терское казачество (страх «идти против народа»). Что касается горцев, то крайне консервативные в своем укладе жизни, в котором весьма слабо отражалось социальное и земельное неравенство, верные своим задачам и обычаям, они управлялись своими национальными советами, были глубоко чужды и враждебны идеям большевизма, но быстро и охотно восприняли многие прикладные стороны его, в том числе насилие и грабеж. Тем более, что путем разоружения проходивших войсковых эшелонов или купли у них горцы приобрели много оружия (даже пушки) и боевых припасов. Кадром для формирования послужили полки и батареи бывшего Кавказского туземного корпуса.

В начале 1918 года в общих чертах картина жизни на Северном Кавказе представлялась в следующем виде.

Дагестан, в общем наиболее замиренный и лояльный, теперь под влиянием событий стал подпадать под турецкое влияние, и в нагорной части его велась широко проповедь панисламизма. Подогреваемая его идеей, шла, не прекращаясь, партизанская война против большевиков, группировавшихся по преимуществу вдоль дороги Баку — Петровск; но по отношению к казакам и служилым русским людям дагестанцы враждебных действий не проявляли.

Чечня, раздираемая внутренними междуусобиями, разделенная на 50—60 враждующих партий по числу влиятельных шейхов, склоняясь то к турецкой, то к большевистской ориентации, проявила, однако, полное единение в исторической тяжбе с русскими колонизаторами. Общая идея совместной с ингушами борьбы их заключалась в том, чтобы отбросить терских казаков и часть осетин за Сунжу и Терек, овладеть их землями и, уничтожив там чересполосицу, связать прочно горную и плоскостную Ингушетию (в районе Владикавказа), с одной стороны, и Чечню с Ингушетией — с другой. Еще в конце декабря чеченцы с фанатическим воодушевлением крупными силами обрушились на соседей. Грабили, разоряли и жгли дотла богатые цветущие селения, экономии и хутора Хасав–Юртовского округа, казачьи станицы, железнодорожные станции, жгли и грабили город Грозный и нефтяные промыслы.

Ингуши, наиболее сплоченные и выставившие сильный и отлично вооруженный отряд, грабили всех: казаков, осетин, большевиков, с которыми, впрочем, были в союзе, держали в постоянном страхе

Владикавказ, который в январе захватили в свои руки и подвергли сильному разгрому. Вместе с тем в союзе с чеченцами ингуши приступили к вытеснению казачьих станиц Сунженской линии, для чего еще в ноябре в первую очередь подожгли со всех сторон и разрушили станицу Фельдмаршальскую.

Осетины — наиболее культурный из горских народов, имевший даже свою социалистическую интеллигенцию, склонявшуюся к большевизму. Народ, однако, выдержал искушение. Подчиняясь господствующей силе, осетины все же считали своими врагами большевиков и ингушей и, невзирая на неразрешенные еще земельные споры с казаками, охотно присоединялись к каждому выступлению их против большевиков.

Наконец кабардинцы, восприняв от большевиков земельную практику, отняли у своих узденей (дворянства) земли и затем жили мирно, стараясь сохранить нейтралитет среди борющихся сторон.

В этой сложной обстановке терское казачество пало духом. В то время как горские народы, побуждаемые национальным чувством, путем чистой импровизации создавали вооруженную силу, природное войско с историческим прошлым, выставлявшее 12 хорошо организованных полков, разлагалось, расходилось и разоружалось по первому требованию большевиков. Агитация, посулы большевистских агентов и угрозы горцев заставляли малодушных искать спасения в большевизме, который вначале по частной инициативе местных советских организаций, потом по указанию из центра пользовался распрей, становясь то на сторону горцев против казаков, то на сторону казаков против горцев и в общем хаосе утверждая на крови тех и других свою власть.

В конце января в городе Моздоке собрался рабоче–крестьянский съезд, переехавший затем в Пятигорск. Съезд выбрал из своего состава самостоятельное правительство — Терский народный совет под председательством некоего Пашковского, сосланного некогда в каторжные работы за ограбление казначея реального училища и возвращенного в силу общей амнистии, данной Временным правительством.

В течение месяца народный совет правил параллельно с Терско–Дагестанским правительством; наконец последнее, не видя ниоткуда поддержки, в конце февраля «во избежание кровопролития» добровольно сложило с себя власть и предложило совету переехать во Владикавказ.

Терский край был объявлен составной частью РСФСР.

* * *

Когда мы съехались в Новочеркасске, там многое изменилось.

Каледин признал окончательно необходимость совместной борьбы и не возбуждал более вопроса об уходе с Дона Добровольческой армии, считая ее теперь уже единственной опорой против большевизма.

6 декабря приехал Корнилов, с нетерпением ожидавшийся всеми. После первого свидания его с Алексеевым стало ясно, что совместная работа их, вследствие взаимного предубеждения друг против друга, будет очень нелегкой. О чем они говорили, я не знаю, но приближенные вынесли впечатление, что «расстались они темнее тучи»…

В Новочеркасске уже образовалась «политическая кухня», в чаду которой наезжие деятели сводили старые счеты, намечали новые вехи и создавали атмосферу взаимной отчужденности и непонимания совершающихся на Дону событий. Собрались и лица, игравшие злосчастную роль в Корниловском выступлении. Б. Савинков с безграничной настойчивостью, но вначале безуспешно добивался приема у генералов Алексеева и Корнилова. Добрынский сводил дружбу с приближенными Корнилова, свидетельствуя о своей преданности генералу и необходимости своего участия в новом строительстве. Его присутствие около организации благодаря неясному прошлому, странному поведению во время Корниловского выступления и налету хлестаковщины производило досадное впечатление. Завойко я уже не застал. Он вызвал всеобщее недоумение монополией сбора пожертвований и плел какую‑то нелепейшую интригу с целью свержения Каледина и избрания на должность Донского атамана… генерала Корнилова. Ознакомившись с его деятельностью, Корнилов приказал ему в 24 часа покинуть Новочеркасск.

Приехали и представители «Московского центра». Организация эта осенью 1917 года образовалась в Москве из представителей кадетской партии, совета общественных организаций, торгово–промышленников и других буржуазно–либеральных и консервативных кругов. Первоначально были присланы делегатами М. М. Федоров [148] и А. С. Белецкий [149] (Белоруссов) и еще двое. Позднее из числа этих лиц остался при Добровольческой армии только М. М. Федоров, а остальных заменили князь Г. Н. Трубецкой [150], П.Б. Струве [151] и А. С. Хрипунов [152].

Пригласив к себе на конспиративную квартиру генерала Алексеева, делегация обратилась к нему с глубоко прочувствованным словом, растрогавшим генерала. Задачу делегации Федоров в общих чертах определял так: «Служить связью Добровольческой организации с Москвой и остальной общественной Россией, всемерно помогать генералу Алек–сееву в его благородном и национальном подвиге своим знанием, опытом, связями; предоставить себя и тех лиц, которые могли быть для этого вызваны, в распоряжение генерала Алексеева для создания рабочего аппарата гражданского управления при армии в тех пределах, какие вызывались потребностями армии и всей обстановкой ее деятельности, и отвезти те первые средства, которые были тогда собраны».

У Алексеева явились, таким образом, надежды расширить значительно масштаб Добровольческой организации — надежды, весьма скоро обманувшие его.

18 декабря состоялось первое большое совещание московских делегатов и генералитета. Предстояло решить основной вопрос существования, управления и единства Алексеевской организации. По существу, весь вопрос сводился к определению роли и взаимоотношений двух генералов — Алексеева и Корнилова. И общественные деятели, и мы были заинтересованы в сохранении их обоих в интересах армии. Ее хрупкий еще организм не выдержал бы удаления кого‑нибудь из них: в первом случае (уход Алексеева) армия раскололась бы, во втором — она бы развалилась. Между тем обоим в узких рамках только что начинавшегося дела было, очевидно, слишком тесно.

Произошла тяжелая сцена. Корнилов требовал полной власти над армией, не считая возможным иначе управлять ею и заявив, что в противном случае он оставит Дон и переедет в Сибирь; Алексееву, по–видимому, трудно было отказаться от прямого участия в деле, созданном его руками. Краткие, нервные реплики их перемешивались с речами общественных деятелей (в особенности страстно реагировал Федоров), которые говорили о самопожертвовании и о государственной необходимости соглашения… После второго заседания оно как будто состоялось: вся военная власть переходила к Корнилову. Недоразумения начались вновь при приеме Алексеевской организации, когда выяснилась полная материальная необеспеченность армии не только в будущем, но даже и в текущих потребностях. Корнилов опять отказался от командования армией, но после новых уговоров было достигнуто соглашение. На Рождество был объявлен секретный приказ о вступлении генерала Корнилова в командование армией, которая с этого дня стала именоваться официально Добровольческой.

* * *

Предстояло разрешить еще один важный вопрос — о существе и формах органа, возглавляющего все движение. Принимая во внимание взаимоотношения генералов Алексеева и Корнилова и привходящие интересы Дона, форма «верховной власти» естественно определялась в виде «триумвирата» Алексеев — Корнилов — Каледин. Так как территория, подведомственная «триумвирату», не была установлена, а мыслилась в пределах стратегического влияния Добровольческой армии, то «триумвират» представлял из себя в скрытом виде первое общерусское противобольшевистское правительство. В таком эмбриональном состоянии оно просуществовало в течение месяца, до смерти Каледина.

Конституция новой власти все еще обсуждалась и грозила внести новые трения в налаживавшиеся с таким трудом отношения. Поэтому я набросал проект конституции приблизительно по следующей схеме:

1. Генералу Алексееву — гражданское управление, внешние сношения и финансы.

2. Генералу Корнилову — власть военная.

3. Генералу Каледину — управление Донской областью.

4. Верховная власть — «триумвират». Он разрешает все вопросы государственного значения, причем в заседаниях председательствует тот из триумвиров, чьего ведения вопрос обсуждается.

Моя записка, прочтенная в конспиративной квартире профессора К–ва совещанию генералов (генералы Алексеев, Корнилов, Каледин, Лукомский, Романовский, Марков и я. — А.Д.), была одобрена и, проредактированная затем начальником штаба армии генералом Лукомским, подписана триумвирами и послана «Московскому центру» с одним из возвращавшихся делегатов.

Если этот документ попадет когда‑нибудь в руки государствоведа, то для сведения его сообщаю: это не было упражнением в области государственно–правовых форм власти, а исключительно психологическим средством, вполне достигшим цели. В то время и при той необыкновенно сложной обстановке, в которой жили Дон и армия, формы не существующей фактически государственной власти временно были совершенно безразличны. Единственно, что было тогда важно и нужно, — создать мощную вооруженную силу, чтобы этим путем остановить потоп, заливающий нас с севера. С восстановлением этой силы пришла бы и власть.

В таких же муках рождался «Совет». По определению главного инициатора этого учреждения Федорова, задачи «Совета» заключались в «организации хозяйственной части армии, сношениях с иностранцами и возникшими на казачьих землях местными правительствами и с русской общественностью», наконец, в «подготовке аппарата управления по мере продвижения вперед Добровольческой армии».

В состав «Совета» от русской общественности вошли московские делегаты Федоров, Белецкий, позднее Струве и князь Г. Трубецкой, персонально П. Милюков [153].

Первое затруднение при образовании «Совета» встречено было со стороны «Донского экономического совещания», возникшего еще в половине ноября, возглавляемого кадетом Н. Парамоновым [154] и состоявшего из донских и пришлых общественных деятелей. Экономическое совещание при Донском атамане и правительстве играло до некоторой степени тождественную роль той, которая намечалась «Совету». Явилось поэтому неприкрытое соревнование в вопросе о приоритете в освободительном движении донского казачества и добровольчества и, сообразно с этим, экономического совещания и «Совета»… Вопрос, впрочем, был скоро улажен вмешательством Каледина и М. Богаевского: «Совет» был признан, и в состав его вошли Н. Парамонов и М. Богаевский.

За кулисами продолжалась работа Савинкова. Первоначально он стремился во что бы то ни стало связать свое имя с именем Алексеева, возглавить вместе с ним организацию и обратиться с совместным воззванием к стране. Эта комбинация не удалась. Корнилов в первые дни после своего приезда не хотел и слышать имени Савинкова. Но вскоре Савинков добился свидания с Корниловым. Начались длительные переговоры между генералами Алексеевым, Корниловым, с одной стороны, и Савинковым — с другой, в которых приняли участие, как посредники, Милюков и Федоров. Савинков доказывал, что «отмежевание от демократии составляет политическую ошибку», что в состав «Совета» необходимо включить представителей демократии в лице его, Савинкова, и группы его политических друзей, что такой состав «Совета» снимет с него обвинение в скрытой реакционности и привлечет на его сторону солдат и казачество; он утверждал, кстати, что в его распоряжении имеется в Ростове значительный контингент революционной демократии, которая хлынет в ряды Добровольческой армии…

Все три генерала относились отрицательно к Савинкову. Но Каледин считал, что «без этой уступки демократии ему не удастся обеспечить пребывание на Дону Добровольческой армии», Алексеев уступал перед этими доводами, а Корнилова смущала возможность упрека в том, что он препятствует участию Савинкова в организации по мотивам личным, восходящим ко времени августовского выступления.

На одном из военных совещаний генерал Алексеев предъявил ультимативный запрос Савинкова относительно принятия его условий. Конечным сроком для ответа Савинков назначил 4 часа дня (было 2), после чего оставлял за собой «свободу действий». Члены «триумвирата» долго обсуждали это странное обращение: Лукомский, Романовский и я не принимали участия в их разговоре. Наконец я выразил изумление, что уходит время на обсуждение более чем смелого требования лица, представляющего только себя лично и уже один раз сыгравшего отрицательную роль в Корниловском выступлении.

Условия, однако, были приняты на том основании, что не стоит наживать врага… В состав «Совета» вошли четыре социалиста — Б. Савинков и указанные им лица: бывший комиссар 8–й армии Вендзягольский, донской демагог Агеев и председатель крестьянского съезда, бывший ссыльный и эмигрант Мазуренко.

От предложения Корнилова, сделанного мне, вступить в состав «Совета» я отказался.

Участие Савинкова и его группы не дало армии ни одного солдата, ни одного рубля и не вернуло на стезю государственности ни одного донского казака, вызвало лишь недоумение в офицерской среде.

В силу общих неблагоприятных условий и отсутствия подлежащей управлению территории деятельность «Совета» имела самодовлеющий характер и в жизни армии не отражалась вовсе. К тому же в недрах самого учреждения создались совершенно ненормальные отношения, о которых один из членов «Совета» пишет: «Оба течения, правое и левое, держались обособленно. Савинков внушал к себе недоверие со стороны правых и чувствовал это. Когда он что‑нибудь предлагал, все настораживались и старались отклонить его предложение. Но эта обструкция была поневоле слабой, потому что редко кто из нас вносил в свою очередь другое предложение».

Впрочем, «Совет» просуществовал всего лишь недели 2—3 и в середине января, с переездом штаба армии в Ростов, фактически прекратил свою деятельность.

Часть членов его разъехалась. Савинков взял на себя поручение «войти в сношение с некоторыми известными демократическими деятелями» и отбыл в Москву. Удостоверение за подписью Алексеева открывало ему новые возможности. Его именем он начал собирать офицерство, распыляя наши силы, и организовывать восстания, которые были скоро и кроваво подавлены большевиками.

Вендзягольский уехал в Киев — для связи с Юго–Западным фронтом, отчасти с поляками и чехословаками, и вскоре обратился к армии с воззванием, начинавшимся такими неожиданными словами: «От имени последнего русского правительства — национального и неизменнического, сверженного в октябре большевиками, я, военный

комиссар 8–й армии, объявляю…» Вряд ли можно было найти более одиозные к тому времени в военной среде понятия, как «Временное правительство» и «комиссар», чтобы их авторитетом побудить офицеров и солдат ехать на Дон…

* * *

Главный вопрос, от которого зависело само существование армии, денежный, оставался по–прежнему неразрешенным.

Денежная Москва ограничилась «горячим сочувствием» и обещаниями отдать «все» на спасение Родины. «Все» выразилось в сумме около 800 тысяч рублей, присланных в два приема, и дальше этого Москва не пошла; впоследствии, по мере утверждения Советской власти и захвата ею средств буржуазии, неограниченные ранее финансовые возможности последней значительно сократились.

Повторилось опять то явление, которое имело место в дни Корниловского выступления. И генералы Алексеев и Корнилов с полным основанием обращались с суровым осуждением к «Московскому центру» в лице его делегатов.

«Московский центр» в лице трех его членов, командированных в Петроград, обратился за финансовой помощью и к союзным дипломатам. Попытка эта также не привела ни к чему. В первое время после большевистского переворота иностранные посольства находились в состоянии страха и полной растерянности. Английское, впрочем, устами второстепенного представителя майора Киза обещало крупную материальную поддержку.

По мысли Федорова и московской делегации, от имени оставшихся на свободе членов Временного правительства местной казенной палате предложено было обращать 25 процентов всех областных государственных сборов на содержание борющейся против большевиков армии. После длительных переговоров с атаманом и донским правительством эта мера и была осуществлена, причем общая сумма отнесена в равных долях на нужды Добровольческой и Донской армий.

Этот источник был главным средством существования армии и в силу зависимости от донской власти, постоянных трений с нею и крайне слабого поступления казенных доходов являлся весьма скудным и ненадежным. Чтобы расширить на тех же началах финансовую базу, в Екатеринодар и Владикавказ был командирован Федоров и г. Н. Кубанское правительство отказало наотрез, а с последовавшим падением Дона и исходом армии дальнейшие попытки в этом направлении прекратились.

Тем временем сбор средств шел и на местах: ростовская плутократия по подписке дала около 6 1/3 миллиона, новочеркасская — около двух. Половина этих сумм должна была поступить в фонд Добровольческой армии, но фактически до самого нашего выхода казначейству удалось собрать с трудом не более двух миллионов.

Временами состояние добровольческой казны было таково, что приходилось для ее нужд в ростовских банках учитывать мелкие векселя кредитоспособных беженцев. Впоследствии в учреждениях юга России возникла даже тяжба для решения вопроса, кто был Мининым: банк или беженец.

Вместе с тем отделения Государственного банка и казначейства Дона, не подкрепляемые наличностью, испытывали большие затруднения, грозившие еще больше запутать экономическое положение области. Ввиду этого по инициативе «Донского экономического совещания» донская власть приступила к печатанию собственных денежных знаков — операция, осуществленная в значительных размерах только весною 1918 года после освобождения Дона.

* * *

Внутренние трения в «триумвирате» не прекращались. Однажды едва не кончились полным разрывом. 9 января, незадолго до переезда в Ростов, меня и Лукомского вызвали спешно в помещение канцелярии генерала Алексеева. Пришли мы поздно, когда все уже кончилось, и с удивлением услышали о происшедшем столкновении.

Некто капитан Капелька [155], состоявший при штабе Алексеева, со слов Добрынского доложил Алексееву о предстоящем «перевороте»: с переездом в Ростов генерал Корнилов должен был свергнуть «триумвират» и объявить себя диктатором; сделаны якобы уже назначения до московского генерал–губернатора включительно.

Невзирая на мутный источник этих сведений, генерал Алексеев, предубежденный в отношении Корнилова, не переговорив с кем‑либо из нас, собрал членов «Совета» и старших генералов и пригласил генерала Корнилова для объяснений.

Корнилов, взбешенный подобным обвинением и инсценировкой «судилища», ответил резким словом и удалился. На другой день московская делегация получила письма с отказом от участия в организации обоих генералов — Алексеева и Корнилова. Опять пришлось уговаривать: Алексеева — мне лично, Корнилова — вместе с Калединым.

Корнилов удовлетворился извинениями Алексеева, но при этом потребовал от московской делегации: «1) письменного извещения, что «Совет» признает себя органом только совещательным при коллегии из трех генералов и ни один вопрос, внесенный на рассмотрение «Совета», не получает окончательного решения без утверждения означенных трех лиц; 2) включения в состав «Совета» начальника штаба армии и председателя вербовочного комитета; 3) признания за командующим Добровольческой армией права назначения лиц, обязательно из военных, возглавляющих военно–политические центры… (эпизоды с командировкой Савинкова в Москву в Вендзягольского в Киев. — А.Д.) с указанием, что эти лица получают инструкции по военным делам только от штаба армии» и пр.

В ответ на это требование 12 января поступило письмо, подписанное Федоровым, Струве и князем Трубецким:

«Обсудив вместе с генералами Лукомским, Деникиным, Романовским и Марковым общее положение организации и наиболее целесообразные способы наладить в дальнейшем работу ее, мы пришли к заключению…» и далее удовлетворялись все требования Корнилова.

Чтобы понять обращение Корнилова именно к московской делегации, нужно иметь в виду, что в глазах «триумвирата» она пользовалась известным значением, так как с ней связывалось представление о широком фронте русской общественности. Это было добросовестное заблуждение членов делегации, вводивших так же добросовестно в заблуждение и всех нас. Сами они стремились принести пользу нашей армии, но за ними не было никого: «Московский центр», по–видимому, забыл и своих представителей на Дону, и свои обязательства в отношении Добровольческой армии…

Итак, еще один подводный камень был обойден. Много раз потом мне приходилось выслушивать сомнение, правильно ли поступали мы все, употребляя такие усилия, чтобы соединить несоединимое, статику и динамику Добровольческого движения. И не лучше ли было предоставить каждому из вождей идти своим путем… Полагаю, что в обстановке того времени иначе поступать мы не могли, а в масштабе историческом то или иное решение вопроса вряд ли могло бы видоизменить ход событий, управляемых великими и неведомыми законами бытия.

* * *

Под влиянием всякого рода недоразумений Корнилов все еще колебался в окончательном решении. На него угнетающе действовали отсутствие «полной мощи», постоянные трения и препятствия, встречаемые на пути организации армии, скудость средств и ограниченность перспектив. Извне на Корнилова оказывали давление в двух направлениях: одни считали, что для человека столь крупного, всероссийского масштаба слишком мелко то дело, которое зарождалось в Новочеркасске, и что ему необходимо временно устраниться с военно–политического горизонта, чтобы впоследствии возглавить широкое национальное движение. Ранее этот взгляд поддерживал по побуждениям личным Завойко. Другие звали генерала в Сибирь, на его родину, где «нет самостийных стремлений» и где почва в социальном и бытовом отношении казалась наиболее чуждой большевизму. Наконец, были и просто авантюристы вроде И. Добрынского, который в неудержимом стремлении играть политическую роль применял все виды шантажа. Так, в половине января по каким‑то атавистическим признакам он неожиданно оказался астраханским казаком, нашил желтые лампасы и явился к генералу Корнилову в сопровождении находившихся в Ростове Н. Киселева и Б. Самсонова в качестве делегации «от поволжского купечества и Астраханского соединенного с Калмыцким войска». Обращение, подписанное этими тремя лицами 16 января, после дифирамба диктатуре и вождю, звало Корнилова в Астрахань для водворения в губернии законности и порядка, обещало широкую материальную поддержку и заканчивалось такой политически безграмотной тирадой, превращавшей идею добровольчества в своего рода средневековый институт ландскнехтов: «Купечество произведет милитаризацию своих предприятий, сохранив за военными навсегда их служебное положение, дав обязательство в том, что все назначения в этом смысле будут происходить с согласия генерала Корнилова».

В эти дни Астрахань, как я уже говорил, агонизировала и 24–го после жестокой резни перешла в руки большевиков.

Однако мало–помалу связь Корнилова с армией укреплялась все более, и чем серьезнее, безвыходное становилось положение, тем больше росла его привязанность к добровольцам и их преклонение перед своим вождем. Его имя сразу заняло центральное место и стало тем нравственным стержнем, вокруг которого группировались все боевые элементы армии. Те трения, которые происходили между Алексеевым и Корниловым, находили прямое отражение (иногда наоборот — служили отражением) только среди политиканствующего привилегированного офицерства, стоявшего ближе к обоим генералам и создавшего разделение на «корниловцев» и «алексеевцев». Только в этой среде, и то весьма сдержанно, шли разговоры о демократизме Корнилова и монархизме Алексеева и делались вытекающие из этого выводы. Для армии это было тогда безразлично.

Армия воспринимала положение более просто и непосредственно: она относилась с искренним уважением, доверием и любовью к Алексееву, помня его прежние заслуги, зная его доброту, доступность и трогательное внимание к ее нуждам. Но вместе с тем армия чувствовала, что повести ее в кровавый бой должен, конечно, Корнилов, имя которого было овеяно боевой славой, окружено уже легендой. В глазах добровольчества жизнь сплела эти имена. И Алексеев, и Корнилов были необходимы армии.

Поэтому я вместе с Лукомским и Романовским считал своим долгом примирять обе стороны и сглаживать, насколько возможно, возникавшие недоразумения. А накапливавшаяся на поверхности военно–общественного движения людская накипь вела между тем систематически разрушительную работу. Она проявлялась ежедневно во всех мелочах жизни, но дважды вызвала особенно тягостное впечатление: в эпизоде с «объявлением диктатуры», приведенном мною в предыдущей главе, и в событии, имевшем место перед самым выступлением армии из Ростова. Некоторые лица явились к начальнику штаба (тогда был уже Романовский. — А.Д.) и представили список офицеров, которые якобы решили организовать убийство Корнилова. В списке фигурировали имена людей алексеевского окружения и некоторых чинов штаба. Когда Романовский, смотревший на этот инцидент как на злостную выдумку, все же собрался доложить о нем генералу Корнилову, тот перебил его:

— Мне это известно.

И перешел к текущим вопросам.

Оскорбленные наветом офицеры требовали реабилитации или отчисления их из армии. Через 2— 3 дня Корнилов собрал их и сказал:

— Дело не в Корнилове. Я просто не допускаю мысли, чтобы в армии нашлись офицеры, которые могли бы поднять руку на своего командующего. Я вам верю и прошу продолжать службу.

* * *

Донская политика привела к тому, что командующий Добровольческой армией генерал Корнилов жил конспиративно, ходил в штатском платье и имя его не упоминалось официально в донских учреждениях.

Донская политика лишила зарождающуюся армию еще одного весьма существенного организационного фактора… Кто знает офицерскую психологию, тому понятно значение приказа. Генералы Алексеев и Корнилов при других условиях могли бы отдать приказ о сборе на Дону всех офицеров русской армии. Такой приказ был бы юридически оспорим, но морально обязателен для огромного большинства офицерства, послужив побуждающим началом для многих слабых духом. Вместо этого распространялись анонимные воззвания и «проспекты» Добровольческой армии. Правда, во второй половине декабря в печати, выходившей на территории советской России, появились довольно точные сведения об армии и ее вождях. Но не было властного приказа, и ослабевшее нравственно офицерство шло уже на сделки с собственной совестью. Пробирались в армию сотни, а десятки тысяч, в силу многообразных обстоятельств, в том числе главным образом тяжелого семейного положения и слабости характера, выжидали, переходили к мирным занятиям, преображались в штатских людей или шли покорно на перепись к большевистским комиссарам, на пытку в чрезвычайки, позднее на службу в Красную Армию. Часть офицерства оставалась еще на фронте, где офицерское звание было упразднено и где Крыленко доканчивал «демократизацию», проходившую, по словам его доклада Совету народных комиссаров, «безболезненно, если не считать того, что в целом ряде частей стрелялись офицеры, которых назначали на должность кашеваров»… Другая часть распылялась. Важнейшие центры — Петроград, Москва, Киев, Одесса, Минеральные Воды, Владикавказ, Тифлис — были забиты офицерами. Пути на Дон были, конечно, очень затруднены (с Кавказа не особенно затруднены. Большая группа офицерства, преимущественно гвардейского, в Минеральных Водах не откликнулась вовсе на призыв командированного туда генерала Эрдели. — А.Д.), но твердую волю настоящего русского офицера не остановили бы никакие кордоны. Невозможность производства мобилизации даже на Дону привела к таким поразительным результатам: напор большевиков сдерживали несколько сот офицеров и детей — юнкеров, гимназистов, кадет, а панели и кафе Ростова и Новочеркасска были полны молодыми здоровыми офицерами, не поступавшими в армию. После взятия Ростова большевиками советский комендант Калюжный жаловался в Совете рабочих депутатов на страшное обременение работой: тысячи офицеров являлись к нему в управление с заявлениями, «что они не были в Добровольческой армии»… Так же было и в Новочеркасске. Донское офицерство, насчитывающее несколько тысяч, до самого падения Новочеркасска уклонилось вовсе от борьбы: в донские партизанские отряды поступали десятки, в Добровольческую армию единицы, а все остальные, связанные кровно, имущественно, земельно с войском, не решались пойти против ясно выраженного настроения и желаний казачества.

Надежды на Москву также не оправдались. В ноябре приехал к генералу Алексееву посланец от Брусилова. Брусилов писал, что тя–желое испытание, ниспосланное России, должно побудить всех честных людей работать совместно. Узнав, что Алексеев формирует армию, он отдает себя в полное его распоряжение и просит полномочий для работы в Москве. Алексеев ответил сердечным письмом, в котором изложил свои планы и надежды, дал полномочия и поставил задачу — направлять решительно всех офицеров и все средства на Дон. Скоро, однако, алексеевский штаб убедился, что Брусилов переменил направление и, пользуясь остатком своего авторитета, запрещает выезд офицеров на Дон… Вероятно, нет более тяжелого греха у старого полководца, потерявшего в тисках большевистского застенка свою честь и достоинство, чем тот, который он взял на свою душу, давая словом и примером оправдание сбившемуся офицерству, поступавшему на службу к врагам русского народа.

Свою, вероятно, не последнюю в жизни эволюцию он объяснил позднее следующими, полными внутренней лжи словами:

— Я подчиняюсь воле народа — он вправе иметь правительство, какое желает. Я могу быть не согласен с отдельными положениями, тактикой Советской власти; но, признавая здоровую жизненную основу, охотно отдаю свои силы на благо горячо любимой мною родины. (Из беседы с корреспондентом «Нового пути». Лето 1921 года. — А.Д.)

Цели, преследуемые Добровольческой армией, впервые были обнародованы в воззвании, исходившем из штаба 27 декабря.

1. Создание «организованной военной силы, которая могла бы быть противопоставлена надвигающейся анархии и немецко–большевистскому нашествию. Добровольческое движение должно быть всеобщим. Снова, как в старину, 300 лет тому назад, вся Россия должна подняться всенародным ополчением на защиту своих оскверненных святынь и своих попранных прав».

2. «Первая непосредственная цель Добровольческой армии — противостоять вооруженному нападению на юг и юго–восток России. Рука об руку с доблестным казачеством, по первому призыву его Круга, его правительства и войскового атамана, в союзе с областями и народами России, восставшими против немецко–большевистского ига, — все русские люди, собравшиеся на юге со всех концов нашей Родины, будут защищать до последней капли крови самостоятельность областей, давших им приют и являющихся последним оплотом русской независимости, последней надеждой на восстановление Свободной Великой России.

3. Но рядом с этой целью другая ставится Добровольческой армии. Армия эта должна быть той действенной силой, которая даст возможность русским гражданам осуществить дело государственного строительства Свободной России… Новая армия должна стать на страже гражданской свободы, в условиях которой хозяин земли русской — ее народ — выявит через посредство избранного Учредительного собрания державную волю свою. Перед волей этой должны преклониться все классы, партии и отдельные группы населения. Ей одной будет служить создаваемая армия, и все участвующие в ее образовании будут беспрекословно подчиняться законной власти, поставленной этим Учредительным собранием».

В заключение воззвание призывало «встать в ряды Российской рати… всех, кому дорога многострадальная Родина, чья душа истомилась к ней сыновней болью».

Отозвались, как я уже говорил, офицеры, юнкера, учащаяся молодежь и очень, очень мало прочих «городских и земских» русских людей. «Всенародного ополчения» не вышло. В силу создавшихся условий комплектования армия в самом зародыше своем таила глубокий органический недостаток, приобретая характер классовый. Нет нужды, что руководители ее вышли из народа, что офицерство в массе своей было демократично, что все движение было чуждо социальных элементов борьбы, что официальный символ веры армии носил все признаки государственности, демократичности и доброжелательства к местным областным образованиям… Печать классового отбора легла на армию прочно и давала повод недоброжелателям возбуждать против нее в народной массе недоверие и опасения и противополагать ее цели народным интересам.

Было ясно, что при таких условиях Добровольческая армия выполнить свои задачи в общероссийском масштабе не может. Но оставалась надежда, что она в состоянии будет сдержать напор неорганизованного пока еще большевизма и тем даст время окрепнуть здоровой общественности и народному самосознанию, что ее крепкое ядро со временем соединит вокруг себя пока еще инертные или даже враждебные народные силы.

Лично для меня было и осталось непререкаемым одно весьма важное положение, вытекавшее из психологии октябрьского переворота. Если бы в этот трагический момент нашей истории не нашлось среди русского народа людей, готовых восстать против безумия и преступления большевистской власти и принести свою кровь и жизнь за разрушаемую родину, это был бы не народ, а навоз для удобрения беспредельных полей старого континента, обреченных на колонизацию пришельцев с Запада и Востока.

К счастью, мы принадлежим к замученному, но великому русскому народу.

* * *

Формирование армии вначале носило поневоле случайный характер, определяясь зачастую индивидуальными особенностями тех лиц, которые брались за это дело. К началу февраля в состав армии входили:

1. Корниловский ударный полк [156] (подполковник Неженцев).

2. Георгиевский полк [157] — из небольшого офицерского кадра, прибывшего из Киева (полковник Кириенко [158]).

3. 1–й [159], 2–й [160], 3–й [161] офицерские батальоны — из офицеров, собравшихся в Новочеркасске и Ростове (полковник Кутепов [162], подполковники Борисов [163] и Лаврентьев [164], позднее полковник Симановский [165]).

4. Юнкерский батальон [166] — главным образом из юнкеров столичных училищ и кадет (штабс–капитан Парфенов).

5. Ростовский добровольческий полк [167] — из учащейся молодежи Ростова (генерал–майор Боровский [168]).

6. Два кавалерийских дивизиона (полковники Гершельман и Глазенап [169]).

7. Две артиллерийские батареи — преимущественно из юнкеров артиллерийских училищ и офицеров (подполковник Миончинский [170] и Ерогин [171]).

8. Целый ряд мелких частей, как‑то: морская рота [172] (капитан 2–го ранга Потемкин), инженерная рота [173], чехословацкий инженерный батальон [174], дивизион смерти Кавказской дивизии [175] (полковник Ширяев [176]) и несколько партизанских отрядов, называвшихся по именам своих начальников.

Все эти полки, батальоны, дивизионы были, по существу, только кадрами, и общая боевая численность всей армии вряд ли превосходила 3—4 тысячи человек, временами, в период тяжелых ростовских боев, падая до совершенно ничтржных размеров. Армия обеспеченной базы не получила. Приходилось одновременно и формироваться, и драться, неся большие потери и иногда разрушая только что сколоченную с большими усилиями часть.

Около штаба кружились авантюристы, предлагавшие формировать партизанские отряды. Генерал Корнилов слишком доверчиво относился к подобным людям и зачастую, получив деньги и оружие, они или исчезали, или отвлекали из рядов армии в тыл элементы послабее нравственно, или составляли шайки мародеров (донцам удалось сформировать несколько хороших партизанских отрядов, о которых говорится дальше. — А.Д.). Особенную известность получил отряд сотника Грекова — «Белого дьявола», как он сам себя именовал, который в тече–ние двух–трех недель разбойничал в окрестностях Ростова, пока, наконец, отряд не расформировали [177]. Сам Греков где‑то скрывался и только осенью 1918 года был обнаружен в Херсоне или Николаеве, где вновь по поручению городского самоуправления собрал отряд, прикрываясь добровольческим именем. Позднее был пойман в Крыму и послан на Дон в руки правосудия. Какой‑то туземец вербовал персов, набирая их, как оказалось, среди подонков ростовских ночлежных домов… Все эти импровизации вносили расстройство в организацию армии и придавали не свойственный ей скверный налет. К счастью, вскоре этому был положен предел. Назревала мистификация и в более широком масштабе: из Екатеринодара приехал некто Девлет–хан–Гирей с предложением «поднять черкесский народ», для чего потребовался аванс в 750 тысяч рублей и до 9 тысяч ружей. Только пустая армейская казна остановила этот странный опыт, так неудачно повторенный впоследствии.

Армия пополнялась на добровольческих началах, причем каждый доброволец давал подписку прослужить четыре месяца и обещал беспрекословное повиновение командованию. Состояние казны давало возможность оплачивать добровольцев до крайности нищенскими окладами:

Офицеры Солдаты
1917 г. ноябрьтолько паектолько паек
1917 г. декабрь100 руб. 30 руб.
1918 г. январь150 руб.50 руб.
1918 г. февраль* 270 руб. 150 руб.

* Кроме того, небольшая прибавка семейным.

В офицерских батальонах, отчасти и батареях, офицеры несли службу рядовых в условиях крайней материальной необеспеченности. В донских войсковых складах хранились огромные запасы, но мы не могли получить оттуда ничего иначе, как путем кражи или подкупа. И войска испытывали острую нужду решительно во всем: не хватало вооружения и боевых припасов, не было обоза, кухонь, теплых вещей, сапог… И не было достаточно денег, чтобы удовлетворить казачьи комитеты, распродававшие на сторону все, до совести включительно…

Высокопоучительна история создания добровольческой артиллерии. Одну батарею (два орудия) украли в 39–й дивизии, ушедшей самовольно с Кавказского фронта и обратившей Ставропольскую губернию в свой лен. Сборный офицерско–юнкерский отряд произвел ночной набег на одно из селений, расположенных в районе Торговой (Ставропольской губернии, верст за полтораста от Новочеркасска), где квартировала батарея, отбил у солдата два орудия и привез их в Новочеркасск. Два орудия мы взяли в донском складе с разрешения комитета для отдания почестей на похоронах добровольческого офицера и «затеряли». Одну батарею купили у вернувшихся с фронта казаков–артиллеристов, послав к ним полковника Тимановского, который споил команду и уплатил ей около 5 тысяч рублей. Можно себе представить наше огорчение, когда донцы неожиданно отказались от сделки ввиду того, что войсковой штаб назначил в батарею пополнение и неизвестно было, как оно отнесется к самоупразднению. Послали телеграмму в донской штаб, который поспешил отменить свое распоряжение.

Наконец, в начале января команда в составе около 40 офицеров и юнкеров была командирована в Екатеринодар за уступленными нам кубанским атаманом пушками. На узловой станции Тимашевской вагон с добровольцами окружили казаки местного Кубанского полка, и, когда после долгих споров добровольцы, не желая пролития крови, согласились сдать оружие с тем, что их пропустят в Екатеринодар (в этом их заверил и штаб–офицер Кубанского полка, — А.Д.), казаки перецепили вагон и под сильным конвоем отправили его… в Новороссийск, сдав добровольцев военно–революционному комитету. Несколько человек на полном ходу выбросились из вагона и вернулись в Ростов, остальные томились почти восемь месяцев в Новороссийской тюрьме в ожидании той участи, которая постигла там вскоре несчастных офицеров Варнавинского полка. (Команда контрминоносца «Керчь» совместно с советскими властями города сняла с транспорта, отходившего от пристани с 491–м Варнавинским полком, выданных солдатами после некоторого колебания всех офицеров полка. В тот же день, 18 февраля, офицеры, помещенные на баржу, были раздеты, связаны, изувечены, изрублены, расстреляны, а затем сброшены в море. Через несколько месяцев трупы несчастных стали всплывать на поверхность воды…) По счастливой случайности артиллеристы остались целы и были выручены вступившими в Новороссийск в августе 1918 года частями Добровольческой армии.

Сколько мужества, терпения и веры в свое дело должны были иметь те «безумцы», которые шли в армию, невзирая на все тяжкие условия ее зарождения и существования!

Отличительным знаком новой армии был нашиваемый на рукав угол из лент национальных цветов.

Я был назначен начальником Добровольческой дивизии, в состав которой входили все наши формирования, так что, в сущности, возникало двоевластие, устраненное впоследствии, в начале февраля. Хозяйственных функций у меня не было никаких. Начальником штаба дивизии стал генерал Марков; штаб — 4—5 офицеров.

При командующем армией образовался большой штаб армии, возглавляемый генералом Лукомским и ведавший всеми организационными, административными, хозяйственными вопросами, а также высшим оперативным руководством армии. Имел свой штаб и генерал Алексеев. Несоответствие численности наших штабов боевому составу армии резко бросалось в глаза и вызывало осуждение в рядах войск. Вызывалось оно разными причинами: широким размахом, который хотели придать всему начинанию, навыком начальников, занимавших ранее высокие посты и привыкших к большому масштабу работы, наличием многих опытных штабных работников, не годившихся к строевой службе, и, конечно, тем стихийным стремлением всех штабов всех времен к саморазмножению, с которым безнадежно боролись и Корнилов, и впоследствии я. Отчасти на этой почве в конце января произошло недоразумение между генералом Корниловым и генералом Лукомским, после чего в должность начальника штаба армии вступил генерал Романовский, а Лукомский был назначен представителем армии при Донском атамане.

Штаб армии состоял из двух отделов — строевого и снабжений. Первым ведал генерал Романовский, вторым — генерал Эльснер [178]. В первый период деятельность Ивана Павловича заслонялась многими наслоившимися инстанциями и не привлекала к себе особенного внимания. Только его манера резко и откровенно обрывать людей недобросовестных, независимо от положения, людей, которые все больше и больше облепляли организацию, создавала этому скромнейшему по характеру человеку репутацию «надменного»… Зато на почве тяжелого материального положения армии всеобщее озлобление обрушилось на голову начальника снабжений генерала Эльснера. Его бранили и в строю, и в штабах, и среди общественных деятелей, прикосновенных к организации. Впоследствии А. Суворин зло и несправедливо обрушился на него в печати… Действительно, суровое время требовало и других людей. Эльснер был выдающимся начальником снабжения Юго–Западного фронта, а здесь нужен был просто хороший, крепкий интендант, умеющий найти и купить. Эльснер был добросовестен, медлителен и трудолюбив, несколько придавлен бердичевским и быховским сидением, состарившим его, и слишком добр, тогда как требовалась исключительная энергия, порыв и безжалостность. Наконец, Эльснер был честен, тогда как подлое время требовало, очевидно, и подлых приемов. Генерал Алексеев по выходе книги А. Суворина, вступившись за Эльснера, между прочим писал: «Начинали мы работу с грошами, а главное, совершенно не имели времени и возможности готовиться к походу… Наиболее тяжким и кошмарным представлялся (тогда)… вопрос санитарный… Вы знаете причины этого: не недостаток средств, а полное отсутствие людей, готовых беззаветно и умело работать в этой области. Так и по другим частям: нет энергичного интенданта — толкового и дельного, нет других сотрудников, могущих честно и продуктивно работать в области хозяйства…» (Письмо генерала Алексеева к А. Суворину 13 августа 1918 года. — А.Д.)

Был, впрочем, в организации один инженер, обладавший как раз всеми свойствами, противоположными тем, которыми судьба наделила Эльснера. Но и он в тогдашней удручающей обстановке не дал армии ничего, себе же создал весьма сомнительную репутацию.

Назначение начальников строевых частей вначале имело поневоле чисто случайный характер: выбора не было, людей не знали. Один оказался пьяницей и садистом и, будучи исключен из армии, впоследствии подобрал шайку, нанялся к ставропольским овцеводам и терроризировал население, пока не был предан суду. Другой, выдававший себя за родственника Корнилова, бестолковый и недалекий, игравший на аракчеевском «без лести предан» и льстивший до приторности командующему, графоман и кляузник, в течение трех недель безнадежно путал в деле командования отрядом, пока случай не избавил нас от него: после одного тяжелого боя он уехал в Ростов и оттуда послал своему заместителю на позицию распоряжение присылать ежедневно по 15— 20 человек под видом обмороженных — таким образом соберется весь отряд и отдохнет… А в эти дни поредевший фронт еле держался. Письмо попало в руки генерала Корнилова и решило участь писавшего: он был уволен в резерв [179].

Корнилов привязывался к людям, верил им и страдал, когда обнаруживалась ошибка. Помню, как в тот день он характерным жестом провел рукою по опечаленному лицу и сказал:

— Как тяжело разочаровываться в людях.

Такие типы были, однако, исключением; в большинстве подобрались высокодоблестные командиры, а тяжкие бои и поход создавали тесное взаимное общение и близкое знакомство и отсеивали постепенно все более слабое. Добровольческая армия чтит память многих первых своих командиров: Неженцев — влюбленный в Корнилова и в его идею до самопожертвования, пронесший ее нерушимо сквозь тысячи преград, бесстрашный, живший полком и для полка и сраженный пулей в минуту вдохновенного порыва, увлекая поколебавшиеся ряды корниловцев в атаку… Миончинский — этот виртуоз артиллерийского боя, живший, горевший и священнодействовавший в музыке смертоносного огня… Тимановский [180], весь израненный, в кубанских походах ходивший в атаку так же спокойно, с величайшим презрением к смерти, как и в дни Луцкого прорыва в рядах «железной дивизии»… «Наш» Марков… И много других, уже павших или уцелевших, которые с первых дней армии добросовестно и бескорыстно отдали ей свои силы и жизнь.

* * *

Много уже написано, еще больше напишут о духовном облике Добровольческой армии. Те, кто видел в ней овеянный страданием и мученичеством подвиг, правы. И те, кто видел грязь, пятнавшую чистое знамя, во многих случаях искренни. Весь вопрос в правильном синтезе ряда сложных явлений в жизни армии — явлений, рожденных войной и революцией. Так, каждый в отдельности офицер, выведенный в купринском «Поединке», — живой человек, но такого собрания офицеров, такого полка в русской армии не было.

В нашу своеобразную Запорожскую сечь шли все, кто действительно сочувствовал идее борьбы и был в состоянии вынести ее тяготы. Шли и хорошие, и плохие. Но четыре года войны и кошмар революции не прошли бесследно. Они обнажили людей от внешних культурных покровов и довели до высокого напряжения все их сильные и все их низменные стороны. Было бы лицемерием со стороны общества, испытавшего небывалое моральное падение, требовать от Добровольцев аскетизма и высших добродетелей. Был подвиг, была и грязь. Героизм и жестокость. Сострадание и ненависть. Социальная терпимость и инстинкт классовой розни. Первые явления возносили, со вторыми боролись. Но вторые не были отнюдь преобладающими: история отметит тот важный для познания русской народной души факт, как на почве кровавых извращений революции, обывательской тины и интеллигентского маразма могло вырасти такое положительное явление, как добровольчество, при всех его теневых сторонах сохранившее героический образ и национальную идею.

Добровольцы были чужды политики, верны идее спасения страны, храбры в боях и преданы Корнилову. Впереди их ждало увечье, скитание, многих — смерть; победа представлялась тогда в далеком будущем. Они дрались на подступах к Ростову, зная, что сотни тысяч казаков и ростовской буржуазии за их спиною живут легко и привольно. Они были оборваны, мерзли и голодали, видя, как беснуется и веселится богатейший Ростов, финансовая знать которого с большим трудом «пожертвовала» на армию два миллиона рублей, растворившихся быстро в бездонной ее нужде. Они встречали в обществе равнодушие, в народе вражду, в резолюциях революционных учреждений и социалистической печати злобу, клевету и поношение. Одиночные добровольцы, случайно попадавшие в Темерник — рабочие кварталы Ростова, часто не возвращались… Однажды в Ростове, когда юнкерский караул, спровоцированный выстрелом на большом железнодорожном митинге, пустил в ход оружие, в результате чего оказались один или два рабочих убиты, это событие вызвало огромную демонстрацию, с разрешения донского правительства жертвам были устроены грандиозные похороны с толпами народа, депутациями, венками и речами, направленными против «врагов народа». А «враги народа» в это время каждый день тихо, без венков и речей, в наскоро сколоченных гробах, иногда и без гробов, опускались в холодную могилу возле чужих и незнакомых им станций и полустанков донской земли. И редко когда их провожала слеза друга или брата, ибо звериное время зачерствляло сердца и понижало цену жизни.

Гражданская война довершила тот психологический процесс, который только наметила война на фронте.

Вскоре стало известным, что большевики убивают всех добровольцев, захваченных ими, предавая перед этим бесчеловечным мучениям. Сомнений в этом не было. Не раз на местах, переходивших из рук в руки, добровольцы находили изуродованные трупы своих соратников, слышали леденящую душу повесть свидетелей этих убийств, спасшихся чудом из рук большевиков. Помню, какою жутью повеяло на меня, когда первый раз привезли восемь замученных добровольцев из Батайска — изрубленных, исколотых, с обезображенными лицами, в которых подавленные горем близкие едва могли различить родные черты… Поздно вечером где‑то далеко на заднем дворе товарной станции среди массы составов я нашел вагон с трупами, загнанный туда по распоряжению ростовских властей, «чтобы не вызвать эксцессов». И когда при тусклом мерцании восковых свечек священник, робко озираясь, возглашал «вечную память убиенным», сердце сжималось от боли, и не было прощения мучителям…

Помню свою поездку на Таганрогский фронт в середине января. На одной из станций возле Матвеева Кургана [181] на платформе лежало тело, прикрытое рогожей. Это был труп начальника станции, убитого большевиками, узнавшими, что его сыновья служат в Добровольческой армии. Отцу порубили руки и ноги, вскрыли брюшную полость и закопали еще живым в землю. По искривленным членам и окровавленным, израненным пальцам видно было, какие усилия употреблял несчастный, чтобы выбраться из могилы. Здесь же были два его сына — офицеры, приехавшие из резерва, чтобы взять тело отца и отвезти его в Ростов. Вагон с покойником прицепили к поезду, в котором я ехал. На какой‑то попутной станции один из сыновей, увидев вагон с захваченными в плен большевиками, пришел в исступление, ворвался в вагон и, пока караул опомнился, застрелил несколько человек…

Среди кровавого тумана калечились души молодых жизнерадостных и чистых сердцем юношей. Однажды в Ростове, в Парамоновском доме [182], до слуха моего долетел веселый разговор. Рассказывал о чем‑то молодой подпоручик, почти мальчик, 17 лет. Я поинтересовался, в чем дело. Оказывается, шел он по улице, как обычно, с винтовкой через плечо. Наткнулся на облаву, устроенную милиционерами на бандитов, принял участие и одного бандита убил выстрелом:

— Вскинул ружье, бац — прямо в глаз, так и свалился, не пикнув! И он сопровождал рассказ веселым смехом. Я обрушился на него:

— Стыдитесь, вы! Неужели вы не понимаете всего цинизма вашего смеха? Если судьба привела убить человека, так разве можно этому радоваться?

По мере того как я говорил, лицо у подпоручика сводило сильной судорогой, глаза наполнились слезами, и он опустился беспомощно на стул. Мне рассказали потом его историю. Большевики убили его отца, дряхлого отставного генерала, мать, сестру и мужа сестры — полного инвалида последней войны. Сам подпоручик, будучи юнкером, принимал участие в октябрьские дни в боях на улицах Петрограда, был схвачен, жестоко избит, получил сильные повреждения черепа и с трудом спасся.

И много было таких людей, исковерканных, изломанных жизнью, потерявших близких или оставивших семью без куска хлеба там, где‑то далеко, на произвол бушующего красного безумия. Не они создавали основной облик армии, но их психология должна быть учтена теми в особенности, кто на крестном пути добровольцев склонен видеть только мрачные тени.

Большевики с самого начала определили характер Гражданской войны.

Истребление.

Советская опричнина убивала и мучила всех не столько в силу звериного ожесточения, непосредственно появлявшегося во время боя, сколько под влиянием направляющей сверху руки, возводившей террор в систему и видевшей в нем единственное средство сохранить свое существование и власть над страной. Террор у них не прятался стыдливо за «стихию», «народный гнев» и прочие безответственные элементы психологии масс — он шествовал нагло и беззастенчиво. Представитель красных войск Сиверса, наступавших на Ростов, Волынский, явившись на третий день после взятия города в Совет рабочих депутатов, не оправдывался, когда из меньшевистского лагеря послышалось слово «убийцы». Он сказал:

— Каких бы жертв это ни стоило нам, мы совершим свое дело, и каждый, с оружием в руках восставший против Советской власти, не будет оставлен в живых. Нас обвиняют в жестокости, и эти обвинения справедливы. Но обвиняющие забывают, что Гражданская война — война особая. В битвах народов сражаются люди — братья, одураченные господствующими классами; в Гражданской же войне идет бой между подлинными врагами. Вот почему эта война не знает пощады, и мы беспощадны (Рабочее дело. 1918. 14 февраля. — А.Д.).

Выбора в средствах противодействия при такой системе ведения войны не было. В той обстановке, в которой действовала Добровольческая армия, находившаяся почти всегда в тактическом окружении — без своей территории, без тыла, без баз, представлялись только два выхода: отпускать на волю захваченных большевиков или «не брать пленных». Я читал где‑то, что приказ в последнем духе отдал Корнилов. Это неверно: без всяких приказов жизнь приводила во многих случаях к тому ужасному способу войны «на истребление», который до известной степени напоминал мрачные страницы русской пугачевщины и французской Вандеи… Когда во время боев у Ростова от поезда оторвалось несколько вагонов с ранеными добровольцами и сестрами милосердия и покатилось под откос в сторону большевистской позиции, многие из них, в припадке безумного отчаяния, кончали самоубийством. Они знали, что ждет их. Корнилов же приказывал ставить караулы к захваченным большевистским лазаретам. Милосердие к раненым — вот все, что мог внушать он в ту грозную пору. Только много времени спустя, когда советское правительство, кроме своей прежней опричнины, привлекло к борьбе путем насильственной мобилизации подлинный народ, организовав Красную армию, когда Добровольческая армия стала приобретать формы государственного учреждения с известной территорией и гражданской властью, удалось мало–помалу установить более гуманные и человечные обычаи, поскольку это вообще возможно в развращенной атмосфере Гражданской войны.

Она калечила жестоко не только тело, но и душу.

До такой моральной высоты психология европейских государственных деятелей и практика союзной дипломатии подняться не могли.

* * *

Итак, мы остались одни.

В середине января штаб и все добровольческие части перешли из Новочеркасска в Ростов (штаб расположился в Парамоновском доме. После нашего ухода из Ростова в нем поселилась чрезвычайка. Подвалы его были залиты кровью. Дом вскоре сгорел. — А.Д.). Корнилов руководствовался при этом решении следующими мотивами: важное харьковско–ростовское направление было брошено донцами и принято всецело добровольцами; переезд создавал некоторую оторванность от донского правительства и «Совета», возбуждавших в командующем армией чувство раздражения; наконец, Ростовский и Таганрогский округа были не казачьими, что облегчало до некоторой степени взаимоотношения добровольческого командования и областной власти.

В Таганроге был расположен офицерский батальон полковника Кутепова и юнкерская школа [183]; у Батайска — дивизион полковника Ширяева, позднее усиленный Морской ротой с выдвинутой вперед к станции Степной заставой.

Города Таганрог и Ростов с их многочисленным рабочим населением, враждебным Добровольческой армии, поглощали много сил на внутреннюю охрану. Буржуазия и в этом вопросе проявила полнейшее равнодушие, ограничившись взносом некоторой суммы денег на организацию охраны и длительными спорами, в результате которых городская дума и Совет рабочих и солдатских депутатов потребовали формирования охраны из… безработных–большевиков. В конце концов в армию пошли только дети. В батальоне генерала Боровского можно было наблюдать комические и вместе с тем глубоко трогательные сцены, как юный воин с громким плачем доказывал, что ему уже 16 лет (минимальный возраст для приема), или как другой прятался под кровать от являвшихся на розыски родителей, от имени которых было им представлено подложное разрешение на поступление в батальон. На этот батальон предполагалось возложить несение более легкой службы по охране города, но судьба распорядилась иначе: через несколько недель юные добровольцы ушли в далекий, тяжкий поход, из которого многие не вернулись. Поход был не худший выход, ибо оставшихся в Ростове в течение многих дней большевики ловили, мучили и убивали. «Бессильные иными путями предотвратить продолжающиеся убийства… мы заявляем о нашей полной готовности быть расстрелянными в любой момент и в очереди, какую будет угодно установить военно–революционному комитету, взамен детей, предназначенных к расстрелу…» С таким полным отчаяния и бессилия криком обратились тогда вожди ростовской революционной демократии (Васильев, Петренко, Мельситов, Смирнов. — А.Д.) к тем злым духам, которых они же вызвали.

В десятых числах января обозначилось наступление советских войск на Ростов и Новочеркасск, и с этого времени работа по организации фактически прекратилась. Все кадры были двинуты на фронт. 2–й офицерский батальон по просьбе Каледина был послан на новочеркасское направление, где, ввиду отказа казаков от борьбы, создавалось трагическое положение.

Началась агония Донского фронта.

Полковник Кутепов выступил из Таганрога и, усиленный частями Георгиевского полка и донского партизанского отряда Семилетова, дважды разбил отряд Сиверса у Матвеева Кургана. Это был первый серьезный бой, в котором яростному напору неорганизованных и дурно управляемых большевиков, преимущественно матросов, противопоставлено было искусство и воодушевление офицерских отрядов. Последние победили легко. Среди офицеров я видел высокий подъем и стоическое отношение ко всем жизненным невзгодам, вызывавшимся вопиющим неустройством хозяйственной части. Но их была горсть против тысяч. Разбитые советские отряды разбегались или после бурных митингов брали с бою вагоны и требовали обратного своего отправления. Но на смену им приходили другие, и бои шли изо дня в день — нудно, томительно, вызывая среди бессменно стоявших на позиции добровольцев смертельную нравственную усталость.

Между тем после ухода войск из Таганрога среди рабочего населения города, составлявшего более 40 тысяч, начались волнения. Непонимание совершающихся событий было настолько велико, что городская дума послала на фронт делегацию для переговоров о «примирении сторон»; ее через добровольческие линии не пропустили. 14 января в городе вспыхнуло восстание. Красногвардейцы в течение двух дней громили город и выбивали слабые, разбросанные юнкерские караулы. Собрав, что было возможно, начальник училища полковник Мостенко [184] выступил на соединение с Кутеповым. Юнкера, пробиваясь по улицам под сильным обстрелом, понесли вновь тяжелые потери; раненый Мостенко, которого пытались вынести, приказал бросить себя и застрелился; только небольшая часть юнкеров пробилась к станции Марцево на соединение с добровольческими войсками.

Сильный напор с севера и потеря Таганрога, красная гвардия которого угрожала тылу и сообщениям отряда Кутепова, заставили меня в двадцатых числах отвести его в район станции Синявской, всего в одном переходе от Ростова. Здесь под начальством генерала Черепо–ва отряд, усиленный всем, что можно было выделить из Ростова, в том числе и Корниловским полком, продолжал сдерживать большевиков. Особенно давало себя чувствовать отсутствие конницы (в конном дивизионе полковника Гершельмана было не более 50—60 шашек. — А.Д.), в то время как на открытом фланге с севера у селения Салы появилась большевистская бригада 4–й кавалерийской дивизии с конной артиллерией. Поступили сведения, что командует ею вахмистр, а помощник у него… офицер Генерального штаба. Удалось было нам поднять несколько сот казаков Гниловской станицы, появился донской партизанский отряд Назарова [185], но после неудачной атаки селения Салы, во время которой начальники сборного отряда проявили чрезмерную самостоятельность, все это донское ополчение рассыпалось и исчезло.

Держался сильнейший мороз и стужа. Добровольческие части, плохо одетые, стояли бессменно на позиции и с каждым днем таяли.

* * *

На Новочеркасском направлении было еще хуже. Каледин приступил к переформированию казачьих полков, оставляя на службе лишь четыре младших возраста, к мобилизации офицеров и к организации партизанских и добровольческих казачьих частей.

Но Дон не откликнулся.

Прикрытие Новочеркасска лежало всецело на состоявшем по преимуществу из учащейся молодежи партизанском отряде есаула Черне–цова. В личности этого храброго офицера сосредоточился как будто весь угасающий дух донского казачества. Его имя повторяется с гордостью и надеждой. Чернецов работает на всех направлениях: то разгоняет совет в Александровске–Грушевском, то усмиряет Макеевский рудничный район, то захватывает станцию Дебальцево, разбив несколько эшелонов красногвардейцев и захватив всех комиссаров. Успех сопутствует ему везде, о нем говорят и свои, и советские сводки, вокруг его имени родятся легенды, и большевики дорого оценивают его голову.

Между тем 11 января большевики берут станицу Каменскую, создают военно–революционный комитет и объявляют его правительством Донской области. Через несколько дней председатель комитета донской урядник Подтелков — будущий «президент Донской республики» — едет в Новочеркасск предъявлять ультимативное требование донскому правительству: передать ему власть… Правительство колеблется, но Каледин посылает в ответ Чернецова. Три донских полка, вернувшихся с фронта, под начальством демагога, войскового старшины Голубова [186], идут с большевиками «за трудовой народ» против «калединцев»…

Чернецов легко взял Зверево — Лихую — Каменскую, но 20–го в бою с Голубовым попал в плен. На другой день Подтелков после диких надругательств зверски зарубил Чернецова.

Со смертью Чернецова как будто ушла душа от всего дела обороны Дона. Все окончательно развалилось. Донское правительство вновь вступило в переговоры с Подтелковым, а генерал Каледин обратился к Дону с последним своим призывом — посылать казаков–добровольцев в партизанские отряды. В этом обращении 28 января Каледин поведал Дону скорбную повесть его падения:

«…Наши казачьи полки, расположенные в Донецком округе, подняли мятеж и в союзе со вторгнувшимися в Донецкий округ бандами красной гвардии и солдатами напали на отряд полковника Чернецова, направленный против красногвардейцев, и частью его уничтожили, после чего большинство полков — участников этого подлого и гнусного дела — рассеялись по хуторам, бросив свою артиллерию и разграбив полковые денежные суммы, лошадей и имущество…

В Усть–Медведицком округе вернувшиеся с фронта полки в союзе с бандой красноармейцев из Царицына произвели полный разгром на линии железной дороги Царицын — Себряково, прекратив всякую возможность снабжения хлебом и продовольствием Хоперского и Усть–Медведицкого округов…

В слободе Михайловке, при станции Себряково, произвели избиение офицеров и администрации, причем погибло, по слухам, до 80 одних офицеров. Развал строевых частей достиг последнего предела, и, например, в некоторых полках Донецкого округа удостоверены факты продажи казаками своих офицеров большевикам за денежное вознаграждение…»

В конце января генерал Корнилов, придя к окончательному убеждению о невозможности дальнейшего пребывания Добровольческой армии на Дону, где ей при полном отсутствии помощи со стороны казачества грозила гибель, решил уходить на Кубань. В штабе разработан был план захвата станции Тихорецкой, подготовлялись поезда, и 28–го послана об этом решении телеграмма генералу Каледину.

29–го Каледин собрал правительство, прочитал телеграммы, полученные от генералов Алексеева и Корнилова, сообщил, что для защиты Донской области нашлось на фронте всего лишь 147 штыков, и предложил правительству уйти.

— Положение наше безнадежно. Население не только нас не поддерживает, но настроено нам враждебно. Сил у нас нет, и сопротивление бесполезно. Я не хочу лишних жертв, лишнего кровопролития; предлагаю сложить свои полномочия и передать власть в другие руки. Свои полномочия войскового атамана я с себя слагаю.

И во время обсуждения вопроса добавил:

— Господа, короче говорите. Время не ждет. Ведь от болтовни Россия погибла! (Из рассказа М. Богаевского. — А.Д.)

В тот же день генерал Каледин выстрелом в сердце покончил жизнь.

* * *

Калединский выстрел произвел потрясающее впечатление на всех. Явилась надежда, что Дон опомнится после такой тяжелой искупительной жертвы…

Из Новочеркасска поступали к нам сведения, что на Дону объявлен «сполох», подъем растет, собравшийся Крут избрал атаманом генерала Назарова [187] и призвал к оружию всех казаков от 17 до 55 лет.

В Парамоновском доме настроение вновь поднялось. Приходившие к нам постоянно ростовские и пришлые общественные деятели, в том числе Милюков, Струве, князь Гр. Трубецкой, забыв вопросы широкой политики, сосредоточили свое внимание исключительно на Донском фронте, жили его судьбою, сильно тяготели к Ростову и в каждом малейшем просвете военного положения жадно искали симптомов перелома. Так же относился к вопросу ростовский градоначальник кадет Зеелер [188], который служил добросовестным и деятельным посредником между Добровольческой армией — с одной стороны, скаредной ростовской плутократией и враждебной нам революционной демократией — с другой. Точка зрения этих лиц, телеграммы Назарова и надежда на «сполох» изменили планы Корнилова.

Мы остались.

На совещании с политическими деятелями возник вопрос о своевременности передачи Ростовского округа в подчинение Добровольческой армии и назначении командованием ее генерал–губернатора. До сих пор военная власть в городе номинально находилась в руках командующего войсками донского генерала А. Богаевского. Богаевский шел во всем навстречу армии, но, не имея в подчинении никакой вооруженной силы, находясь всецело в зависимости от донского правительства, ничего существенного сделать не мог. Этим актом положен был бы конец безначалию и тому нелепому и унизительному положению армии, при котором она, защищал Ростов, не могла извлечь из него никаких средств для борьбы и своего существования. Этого хотели и ростовские финансисты, боявшиеся репрессий со стороны большевиков и предпочитавшие, чтобы добровольческое командование обложило их «насильно»…

Чтобы придать предстоящей реформе легальный характер, генерал Корнилов предложил атаману Назарову объявить о ней атаманским приказом. Назаров не пожелал взять на себя ответственности и предоставил инициативу добровольческому командованию. Вопрос осложнился еще натянутыми отношениями между генералами Алексеевым и Корниловым, невыясненным после распадения «триумвирата» разделением ролей между ними, вызвал размолвку и заглох. Этот эпизод интересен для характеристики того удивительного стремления всех главных деятелей противобольшевистского движения к легальным выходам — стремления, которое среди развалин государственного строя и общих анархических тенденций приобретало характер совершенно не жизненный. Был еще один случай подобного рода: решив в первый раз уходить из Ростова, генерал Корнилов распорядился взять с армией ценности ростовского отделения Государственного банка. Генералы Алексеев, Романовский и я резко высказались против этой меры, считая, что она набросит тень на доброе имя Добровольческой армии. В результате ценности мы отправили в Новочеркасск в распоряжение донского правительства, и там в день спешной эвакуации города они были оставлены большевикам…

Скоро все надежды рассеялись.

Донской Круг, принимая смелые решения, вместе с тем не оставлял надежд на соглашательство и послал депутацию к советским властям в Каменскую. Большевистский командующий Саблин ответил делегации с исчерпывающей ясностью: «Казачество как таковое должно быть уничтожено с его сословностью и привилегиями». Это заявление не усилило на Круге решимости бороться, напротив, внесло уныние и подавленность. Поднявшиеся в довольно большом количестве казаки, преимущественно старших возрастов, стекались к Новочеркасску вместо нормального сосредоточения в разгромленных уже полковых штабах. Там, не находя ни подготовленных приемников, ни организованного продовольствия, они принимались митинговать, буйствовать и расходились по станицам.

Подъема хватило лишь на несколько дней.

Между тем положение Ростовского фронта значительно ухудшилось. Большевистскому главковерху удалось заставить выступить против нас ставропольский гарнизон (112–й запасной полк), к которому примкнули по дороге части 39–й дивизии, составив отряд около 2 1/2 тысячи пехоты с артиллерией. Отряд этот, передвигаясь по железной дороге, 1 февраля неожиданно напал на наши части у Батайска; они, окруженные на вокзале вплотную со всех сторон, весь день отстреливались и, понеся значительные потери, ночью прорвались сквозь большевистское кольцо, отойдя окружным путем по еле державшемуся льду на Ростов. Ростовские переправы я наскоро закрыл юнкерским батальоном. Большевики остановились в Батайске и дня через два начали обстреливать город огнем тяжелой артиллерии, внося напряженное настроение и панику среди его населения.

На Таганрогском направлении бои продолжались. Добровольческие части таяли с каждым днем от боевых потерь, болезней, обмораживания и утечки более слабых, потерявших душевное равновесие в обстановке, казавшейся безвыходной.

Войска Сиверса овладели постепенно Морской, Синявской, Хопрами, и к 9 февраля отряд Черепова [189], сильно потрепанный — в особенности большие потери понес Корниловский полк, — под напором противника подходил уже к Ростову, обстреливаемый и с тыла… казаками Гниловской станицы, вторично бросившими обойденный правый фланг Неженцева. На Темернике — предместье Ростова — рабочие подняли восстание и начали обстреливать вокзал.

В этот день Корнилов отдал приказ отходить за Дон, в станицу Ольгинскую. Вопрос о дальнейшем направлении не был еще решен окончательно: на Кубань или в донские зимовники.

Хмурые, подавленные, собрались в вестибюле Парамоновского дома чины армейского штаба, вооруженные винтовками и карабинами, построились в колонну и в предшествии Корнилова двинулись пешком по пустым, словно вымершим, улицам на соединение с главными силами.

Мерцали огни брошенного негостеприимного города. Слышались одиночные выстрелы. Мы шли молча, каждый замкнувшись в свои тяжелые думы. Куда мы идем, что ждет нас впереди?

Корнилов как будто предвидел ожидавшую его участь. В письме, посланном друзьям накануне похода, он говорил с тревожным беспокойством о своей семье, оставленной без средств, на произвол судьбы среди чужих людей, и о том, что больше, вероятно, встретиться не придется…

Сохранились строки, написанные к близким рукой другого вождя, генерала Алексеева, которые как будто служили ответом на мучивший многих тревожный вопрос:

«…Мы уходим в степи. Можем вернуться, только если будет милость Божья. Но нужно зажечь светоч, чтобы была хоть одна светлая точка среди охватившей Россию тьмы…»

А. Богаевский