Просмотрев удостоверение, комиссар сказал уж менее резко:
— Вы свободны, сестра, но, собственно говоря, зачем вам на Дон?
— Мне вовсе не на Дон. Я — в Кисловодск лечиться. — Тут я прибегла к обычному моему средству: — Вот видите, что со мной? — И я вынула из кармана окровавленный платок. — Эта дама меня сопровождает, а это мой отчим…
— Вы свободны, но я не советую ехать. Всюду бои. Не доберетесь до Кисловодска.
Прикидываясь наивной, я спросила:
— А если — на Царицын?
— Тоже вряд ли…
— Как быть? — опять спросила я комиссара, уж очень мне хотелось узнать, что там, в Новочеркасске. — Неужели у добровольцев такие силы?
— Много собралось этой сволочи… Да ничего, всех прикончим, — ответил комиссар.
Мы вышли из «комнаты смерти» будто с того света. Комиссар предложил нам сесть в обратный поезд на Москву, состоявший из одних международных вагонов. Другого выхода не было. Мы устроились в купе 1–го класса. Комиссар совсем расчувствовался, провожал нас, поцеловал мне на прощанье руку и пожелал благополучно доехать…
— Может быть, напишете бумажку, чтобы нас в пути не трогали? — спросила я из вагона.
— С удовольствием, сейчас. Заодно и поесть пришлю чего‑нибудь.
— Пожалуйста!
Не прошло и двадцати минут, как двое вооруженных рабочих принесли нам какое‑то жаркое с картошкой и хлеба. А на бумажке комиссара значилось: «Революционный казачий трибунал Миллерова просит оказывать помощь по пути следования в Москву вернувшейся из плена сестре милосердия М. А. Нестерович и ее семье. Сестра Нестерович революционному комитету хорошо известна». Подпись была неразборчива. Я дала рабочим по 50 рублей. Мы съели жаркое и стали терпеливо ждать отхода поезда.
— Вот как хорошо все кончилось, — сказала я своей спутнице.
Но та ничего не ответила, только непонятно дернулась руками: с ней сделался нервный припадок.
— Знаете что, — обратилась я к полковнику Кузьминскому, — пойду попрошу комиссара освободить и остальных арестованных.
— Вы с ума сошли! Благодарите Бога, что сами выскочили. Ведь у меня в подушках два браунинга зашито, — признался полковник.
Поезд тронулся. На этом страшном обратном пути — какой леденящий сердце ужас! — на наших глазах, на перронах, расстреляли восемь офицеров. Обыски происходили непрерывно. Особенной жестокостью отличался комендант станции Чертково, какой‑то 17— 20–летний мальчишка–изувер. В нашем вагоне ехал старый генерал с женою — их не только освободили, но и не отняли у старика золотого оружия. В Миллерове ему выдали бумагу, удостоверяющую его право на ношение оружия. Поезд остановился в Черткове, комендант, окруженный рабочими, подошел к генералу.
— Что это вы с оружием? — крикнул комендант.
— Это золотое оружие за японскую войну, у меня есть разрешение от комиссара Миллерова. — И генерал протянул бумажку коменданту.
— Можете ехать, но оружие мы заберем.
— Да как же так! Ведь мне разрешили, — не сдавался генерал.
— Молчать! — рявкнул комендант и схватился за генеральскую шашку.
— Нет, не отдам… Лучше меня заберите! — кричал генерал, вырывая шашку из рук комиссара.
— Расстрелять эту сволочь! — скомандовал комиссар.
— Расстреляйте и меня, — сорвалась с места генеральша и завопила истерически: — Наемники жидовские, убийцы!
— Выводи их, — распорядился комиссар. Стали выводить. Кто‑то спросил:
— А вещи ваши?
— А на что они нам? — ответил генерал. — На том свете не нужны.
Он пошел, прижимая к груди свое оружие. Я не стерпела и обратилась к комиссару:
— Зачем отнимать оружие, если у генерала разрешение от комиссара из Миллерова?
— Миллерово есть Миллерово, а здесь распоряжаюсь я! Вот и все, — ответил комиссар.
Мы видели затем, как вели пятнадцать офицеров, вместе с этим генералом и его женою, куда‑то по железнодорожному полотну. Не было сомнений, что их ведут на расстрел. И действительно, не прошло и четверти часа, как послышались ружейные залпы. Все перекрестились. Немного спустя вошли два красноармейца и стали забирать чемоданы генерала.
— Зачем берете? Это же не ваши, — заметила я.
— А чьи же? — ответил рабочий.
— Генерала. Он может вернуться…
— Не–ет! Его поминай как звали, — засмеялся рабочий, взял чемоданы и вышел из вагона.
— Расстреляли, — сказали хором находившиеся в вагоне.
Не стану описывать других кровавых сцен, чуть не на каждой станции…
Н. Львов[224]СВЕТ ВО ТЬМЕ[225]
Вооруженная толпа ворвалась в Зимний дворец. Министры схвачены и посажены в Петропавловскую крепость. Керенский бежал. Временное правительство пало.
Восемь месяцев шла игра в революцию. Комедия кончилась и началась трагедия — оргия дикая и кровавая.
Толпы хлынули с фронта. Дезертиры, бродяги, убийцы и среди них шпионы, провокаторы, уголовные, выпущенные из тюрем, наводнили поездные составы, вокзалы, улицы городов, площади, базары, села.
Всюду насилия, грабежи, убийства и погромы.
И в эти дни ужаса и крови на маленькой станции Новочеркасск высаживается генерал Алексеев.
Я видел его. Он жил в вагоне на запасных путях. В штатском платье, один, без всяких средств, но, как всегда, спокойный… Все тот же глубокий, вдумчивый взгляд из‑под нависших бровей.
Не для того, чтобы найти себе убежище, приехал генерал Алексеев в Новочеркасск, а для того, чтобы упорно продолжать свое дело, а делом его была русская армия.
Генералы Корнилов, Деникин, Лукомский, Марков заключены в Быховской тюрьме. Вскоре зверски убит генерал Духонин. Крыленко с шайкой убийц разгромил Ставку.
Ни следа не осталось от того, что несколько месяцев назад бы могучей русской армией.
Русского офицера не стало: кто убит, кто выгнан, кто скрылся.
Не стало и русского солдата. Был дезертир–предатель, вооруженная толпа бродяг и громил.
Натиск германских армий, вся сила германской техники не могли сломить русской мощи; подточила ее моральная ржавчина.
Армия пережила постыдные дни керенщины, наступали дни Брест–Литовска.
Но ничто не в силах поколебать генерала Алексеева. Шульгин [226] вспоминает, что приехавший с ним из Киева Лопуховский [227] был четырнадцатым, записавшимся в отряд Алексеева. Четырнадцатый доброволец из 13–миллионной русской армии. Нелегка была задача!
На Дону к генералу Алексееву относились с подозрением. Только что минуло тревожное время борьбы Керенского с атаманом Калединым. Боязнь быть заподозренными в контрреволюции заставляла сторониться от генерала Алексеева. Приходилось вести дело скрытно. Под видом выздоравливающих раненых были размещены первые добровольцы в лазарете на Барочной улице. Не было оружия, не было теплой одежды, не было денег. Донское правительство отказывало. Из Москвы не присылали. Нестерпимую муку переживал генерал Алексеев в вечной заботе, откуда добыть денег для оплаты счетов по произведенным расходам.
Добровольцы кормились и одевались на случайные пожертвования добрых людей, и во время боев под Ростовом им отвозили на позиции сапоги и теплую одежду, собранные у жителей Новочеркасска, кто что даст. Орудия добывали сами. Первые два орудия были выкрадены в Лежанке у красных, и во всей упряжке доставлены в Новочеркасск. Вторые тайком куплены у казачьей батареи. За орудиями были посланы юнкера в Екатеринодар, но были схвачены и отправлены в Новороссийскую тюрьму. Вот как начиналась Добровольческая армия.
И в эти дни, когда приходилось видеть генерала Алексеева, нагнувшегося над столом, в очках, старательно записывающего своим четким почерком в маленькую тетрадь каждую истраченную копейку, я проникался чувством преклонения перед ним, старым Верховным Главнокомандующим русской армией в этой убогой обстановке.
Для многих казалось непонятным и странным, как мог генерал Алексеев отдавать все свои силы заботам о каких‑нибудь двух–трех–стах добровольцах. Он, руководивший всеми русскими армиями, распоряжавшийся миллиардным бюджетом, теперь был поглощен хлопотами о добывании нескольких железных кроватей, о починке дюжины старых сапог, о вооружении своих людей несколькими стами ружей, двумя–тремя пулеметами. Изыскивая средства, он писал письма к богатым ростовским благотворителям, прося их пожертвовать на нужды своих добровольцев.
Он весь ушел в то, что он называл своим последним делом на земле, а это было не только последнее, но и самое большое дело его жизни, ибо и многолетние труды его для русской армии, и все то, что совершил Алексеев в руководстве русскими войсками в мировой войне, — все это меньше того, что сделал больной старик, уже близкий к смерти, в своих заботах о четырехстах добровольцах.
В Новочеркасске Алексеев рассчитывал найти точку опоры для борьбы с большевизмом. На Дону атаманом был Каледин. Только на Дону офицеры продолжали носить золотые погоны, только здесь отдавалась воинская честь и уважалось звание офицера. Маленький незатопленный островок среди разбушевавшейся стихии.
Надежды генерала Алексеева не оправдались. Власть на Дону была организована революционным порядком. Высший орган в крае, войсковой Круг, состоял из выборных от казачьих станиц и от войсковых частей.
Атаман и его помощник избирались Кругом. Но атаман не имел единоличной власти, а был лишь председателем правительственной коллегии из 14 старшин, избранных каждый Кругом в отдельности. В то время как требовалось сосредоточение всех сил, не было правительственного центра; отсюда разброд и вырывание власти из слабых рук. Правительство вместо того, чтобы представлять из себя силу, само искало опоры и шло на соглашения то с иногородними, то с крестьянами, то с революционной демократией, то, наконец, и с большевиками.
На Кругу, как и на всяком собрании, вдруг оказавшемся наверху власти без сдержек, без понимания своей ответственности и пределов своих полномочий, стала господствовать все та же низкая демагогия. И так же, как в Петрограде, натравливали толпу на министров–капиталистов, так и на Дону поднялась травля на атамана Каледина и его помощника Богаевского. Их точно так же обвиняли, что «они держат руку помещиков и заключили соглашение с кадетской партией против народа».