Авторитета, которому все подчинились бы, не стало. Приказ, имевший такое решающее значение, вдруг потерял свою силу. И прежде крепкое, связанное войско рухнуло. Идея целого была потеряна, и каждый стал промышлять сам для себя.
Поднялась с низов глубокая старина, когда казачья голытьба с ворами и разбойниками шла грабить русскую землю, — смутное время, бунт Стеньки Разина, пугачевщина.
Устоять среди такого развала могли люди с исключительной силой воли. Среди них прежде всего генерал Назаров. Этот человек не знал страха. В противоположность многим другим военным он умел быть мужественным не только на поле битвы, но и среди мятежной толпы.
Нигде он не терял самообладания. Его не могли смутить ни угрозы, ни злобные крики. Благодаря его решимости был взят Ростов, когда из Таганрога с одной батареей он двинулся против пятнадцати тысяч мятежников, и ту же решимость проявил Назаров, когда выступил перед революционно настроенной ростовской думой и не поколебался взять на себя всю ответственность за стрельбу в рабочих на собрании в железнодорожных мастерских.
Мужественный вид, его спокойное, твердое слово приводило в смущение самых озлобленных противников и заставляло уважать его. Его ненавидели, но при нем смолкали.
Умер он так же, как и жил. Выбранный атаманом после смерти Каледина, он остался в Новочеркасске, откуда ушли последние верные казаки с генералом Поповым. Мужественно во главе войскового Круга встретил ворвавшихся в залу большевиков, зная, на что он идет, бесстрашно отвечал на дерзкие выходки Голубова, был схвачен и уведен на расстрел.
Другой был есаул Чернецов. Вся энергия умирающего Дона воплотилась в его лице. С отрядом в 100—200 партизан, набранных тут же в Новочеркасске, гимназистов, кадет, юнкеров бросился Чернецов в свой смелый набег.
Много раз приходилось мне видеть на маленькой станции Новочеркасска, как эти партизаны–подростки, тут же на платформе разобрав винтовки и патроны, садились в теплушки. При криках «ура» поезд отходил и скрывался вдали.
От них слышал я рассказ, как они врывались на занятые большевиками железнодорожные станции и прямо из вагонов бросались в штыки на захваченных врасплох красных, как Чернецов один с нагайкой в руке появлялся среди скопищ шахтеров и наводил страх на бушующую толпу. Отваге его не было пределов.
Среди общего морального паденья был и высокий подъем героизма на Дону. Немало жертв было принесено для спасения Дона. Из 60 учеников реального училища, ушедших в отряд Чернецова, осталось в живых не более 20. Чернецов погиб, изменнически преданный Голубовым.
* * *
Проходя как‑то по городу, я встретил коляску. На козлах рядом с кучером сидел кто‑то в необычной лохматой бараньей шапке. Несколько всадников в таких же текинских лохматых шапках ехали сзади. Мне показалось, что я узнал в сидевшем в открытой коляске генерала Корнилова.
О его прибытии говорили тайком. Его приезд скрывался. И хотя теперь, после взятия Ростова, генералу Корнилову разрешили остаться в Новочеркасске, тем не менее и он, и возвратившиеся на Дон генералы Деникин, Марков, Лукомский принуждены были проживать под чужими именами, прячась и скрываясь.
Но среди нас, которые знали, приезд генерала Корнилова вызвал самые бодрые настроения. Его ждали с нетерпением, и его приезд к нам из Быхова всеми был встречен как прибытие того, кто должен вести нас в трудный и опасный путь вооруженной борьбы против большевиков.
Я слыхал о генерале Корнилове, когда во время войны был в Галиции. Тогда уже говорили о нем с тем чувством восхищения, которое может внушить к себе только сильный человек. Говорили о его неустрашимости, говорили о звезде Корнилова.
«Корнилов заколдованный, его пуля не берет, — рассказывал мне один раненый офицер. — Разорвалась над его головой шрапнель, ранило и убило тех, кто был впереди и сзади него, а у Корнилова ни одной царапины. Он оказался как раз под воротами каменной стены, на шаг вперед, и он был бы убит».
Я был в Галиции и при наступлении Макензена. За сорок верст от места боя я слышал непрерывный протяжный гул орудий.
Лично я увидел Корнилова в первый раз, когда из австрийского плена он вернулся в Петербург; я встретился с ним у А. И. Гучкова. Небольшого роста, подвижный, с чертами лица киргизского типа, он как будто чувствовал себя не на своем месте в мягком кресле в петербургской гостиной.
Мне вспомнился этот гул орудий в Карпатах. Там, в этом огне, был Корнилов. Один за одним он вывел три полка своей дивизии из сплошного окружения, и сам остался, раненный, с такими же перераненными несколькими сотнями своих людей.
Корнилов подошел к столу, взял клочок бумаги и, быстро чертя карандашом, набросал весь план боя. Этот клочок я хранил у себя. Теперь он потерян, как все, что было у меня.
О его побеге из плена и переходе через румынскую границу, в горах Трансильвании, много говорили в Петербурге. Потом я видел Корнилова при его приезде в Москву, как Верховного Главнокомандующего, на государственное совещание.
Большой Московский Театр, там, где ставилась опера «Жизнь за Царя», представлял из себя совсем другое зрелище.
Партер переполнен. Ложи битком набиты. С левой стороны до самого райка все делегаты, присланные войсковыми частями, в солдатской форме, еще с не сорванными погонами, но с таким разнузданным, наглым видом, с всклокоченными волосами и с таким ревом, когда им не нравилась речь, и с громом рукоплесканий, когда выходил левый оратор, что становилось жутко, как среди пьяной толпы.
На сцене, ярко освещенной электричеством, театральная бутафория. Широкий, покрытый красным сукном стол. Огромные канделябры. Кресла с высокими спинками из какой‑то сцены средневекового замка. И Керенский во френче. Два офицера сзади за его спиной. В креслах министры: Чернов, Прокопович, Терещенко и другие — все знакомые лица.
На трибуне выступают ораторы. Брешко–Брешковская, бабушка русской революции. Лицо не то бабье, обрюзгшее, не то бритое мужское. Голос грубый. Читает наставление буржуазии, обращаясь к правым рядам, как должна буржуазия воспринять революцию. Прочла наставление и сошла, переваливаясь грузным телом.
Говорит Милюков, скрипит своим гортанным выговором Чхеидзе, Бубликов протягивает ему демонстративно руку в знак примирения буржуазии с революцией и с пролетариатом.
Удачные и неудачные речи. Отличаются одним: не имеют никакого отношения к тому, что совершается в России. К чему весь этот фарс?
Выступает Керенский. Театральная поза. Скрещивание рук на груди, то упавший, то вновь повышенный голос. Трагические ноты. В нужный момент угрожающий жест. Заученная роль. Говорит, как актер на сцене… Вдруг сорвался… надрыв… бессвязные выкрики и конец: «Пусть увянут цветы. Под колесницу Великой России я брошу свое истерзанное сердце».
Сверху из ложи: «Керенский, не делайте этого», — пронзительный крик какой‑то девицы. О, как я помню и Керенского во френче, и вздутый пафос, и цветы его красноречия, и этот истерический визг на весь театр.
А в театральном зале, где шло представление, невидимо витали тени замученных в Кронштадте морских офицеров, тени всех тех, кто был убит, утоплен, погиб так же, как и они, от руки натравленного на них и озверелого солдата. Большевизм уже торжествовал в театре, когда Керенский упивался своими речами. Россия погибала, выданная с головой шайке негодяев, каких мир еще не видывал. Наступили тяжелые дни.
Утром по городу расклеено воззвание правительства: «Всем… всем… всем». Генерал Корнилов схвачен. Корнилов заключен в Быховскую тюрьму. А через месяц — бои на улицах Москвы. Мой старший сын в рядах юнкеров Александровского училища. Корнилов был тот, кто первый поднял руку на всю эту ложь революции. Вся окружающая обстановка, малочисленность добровольцев, полное отсутствие средств на их содержание не внушали доверия генералу Корнилову. Ходили слухи, что он не хочет связывать себя с Алексеевской организацией, думает бросить Дон и пробраться в Сибирь.
К тому же между Корниловым и Алексеевым были предубеждения. Личные отношения их были натянутыми. Этим пользовались как с той, так и с другой стороны, услужливые приближенные обоих генералов, стараясь раздуть их взаимную неприязнь. Не раз грозил полный разрыв. Но оба они — и Алексеев, и Корнилов — были равно необходимы для армии. Только Корнилов мог вести в бой эту отважную молодежь, но и уход Алексеева был бы роковым для
Белого движения. Эта необходимость наперекор личным отношениям, раздражению и интригам заставила их обоих остаться и разделить между собою управление и руководство армией.
В декабре месяце между атаманом Калединым и генералом Алексеевым состоялось соглашение. Добровольческая армия взяла на себя задачу защиты подступов к Ростову, оставив казакам охрану Донской области и Новочеркасска с севера и с востока.
Штаб добровольцев перешел в Ростов и занял дом Парамонова на Пушкинском бульваре.
Ростовская городская дума, избранная по всеобщему избирательному праву, вся сплошь из социалистов всех оттенков, народников, революционеров, меньшевиков, большевиков, рабочих, студентов и евреев. Газеты, все левые, выслеживали контрреволюцию и обличали нашу молодежь в монархических замыслах. На улице рабочие демонстрации, похороны жерв революции с красными флагами, с призывами к отомщению. «Пусть армия существует, но, если она пойдет против революции, она должна быть реформирована». Вот господствующие настроения. Враждебное отношение к армии проявлялось на собраниях, на митингах, на сводах.
«Добровольческая армия должна быть под контролем объединенного правительства и в случае установления в ней элементов контрреволюционных, таковые элементы должны быть удалены немедленно за пределы области». Таково постановление крестьянского съезда иногородних.
Донское правительство решило пригласить генерала Алексеева, чтобы он лично мог дать исчерпывающий ответ для успокоения общественного мнения.
На этом совещании, происходившем в Новочеркасске, присутствовали члены донского правительства, в том числе и от крестьянства. Здесь находился также и эмиссар ростовской думы, один из наиболее подозрительно относившихся к добровольцам.