Теперь этот Ворончук искал меня по деревне и, конечно, скоро явился в мою хату. Я дословно слышал его разговор с моим Яковом. «Ты чего сидишь с винтовкой?» — спросил его Ворончук. «Охраняю арестованного, — отвечал Яков, — комитет арестовал капитана, никого не велено пускать к нему». Ворончук был страшно возмущен: «Кто смел арестовать капитана!»
Он рассказал Якову, что, двигаясь от этапа к этапу за старшего в команде из 30 солдат, он пришел в эту деревню, где в это время какая‑то проходящая часть громила спиртной завод. Комендант этапа потерял голову, по деревне шла стрельба и безудержное пьянство. Ворончук предложил коменданту навести порядок, разогнал грабителей и очистил завод. Не обошлось без убитых и раненых, но еще больше оказалось мертвецки пьяных, и в огромном бассейне со спиртом плавали свалившиеся туда люди. Ворончук говорил, что хочет поблагодарить меня, что я знал, кого отправляю в тыл, что он бережет народное добро и будет здесь до конца войны.
Услышав все это, я вышел в прихожую, и Ворончук бросился ко мне с выражениями благодарности и обещал снабдить меня спиртом и салом, сколько я захочу. Он хотел сейчас же идти в полковой комитет и требовать моего освобождения, но Яков сказал, что сделает это сам и чтобы Ворончук туда не совался.
Это еще одна картинка положения, в котором были мы, офицеры, на фронте. Мой денщик оказался находчивым и вооружился, чтобы не допустить ко мне озлобленного человека. Несколько раз Ворончук приносил мне потом спирт и большие куски сала и очень удивлялся, когда я, поблагодарив его, от них отказывался.
Скоро в расположение полка приехал командующий армией генерал Селивачев [54]. Когда он обходил район моего батальона, и я ему представился, он немного задумался и потом сказал: «Погоди, погоди, дай подумать! Это который же Апухтин? Помню, были два мальчугана в Грузине». Генерал очень обрадовался тому, что узнал меня. Мне было 8—9 лет, когда отец командовал 88–м пехотным Петровским полком, стоявшим в селе Грузине, Новгородской губернии. Подполковник Селивачев командовал тогда в полку батальоном. Он отлично окончил Академию Генерального штаба, но не был зачислен в штаб, как тогда говорили, из‑за невероятно уродливой формы головы, торчащей у него высоким конусом. Во время японской войны он проявил себя отличным офицером, начал продвигаться по службе и во время германской войны также проявил большие способности, несмотря на форму головы.
Генерал Селивачев стал расспрашивать меня о положении офицеров и о возможности заставить солдат продолжать войну. Я рассказал генералу все, что наболело у меня на душе, рассказал и историю с Ворончуком. Генерал грустно меня слушал: «Эх, дорогой мой, какие там дисциплинарные батальоны! Хотел я это сделать, но увидел скоро, что сейчас нельзя и думать об этом». Потом он дал совет — выбрать от офицеров троих, которые поехали бы в Ставку и там так же откровенно, как я говорил ему, поговорили бы с высшим начальством. «Ведь знаешь, кто наш Верховный? Адвокат. Это племя любит поговорить и очень верит «ходокам с мест». Говорите, что вы, офицеры, можете и хотите воевать, пусть начальство издаст строгие законы, чтобы прибрать к рукам солдатню».
Я доложил командиру полка о разговоре с командующим армией. Чтобы не привлекать внимания подозрительного полкового комитета, офицеры не собирались, а переговорив друг с другом, решили отправить в Ставку, и если надо будет — в Петроград, троих из нас. В числе намеченных к поездке был и я.
В хмурый, дождливый день я покинул деревню Мытки. Прощаясь с друзьями, я не думал, что никогда больше не вернусь в свой полк и что полк прекратит свое 200–летнее славное существование. Эти три месяца пребывания на фронте были самыми трудными в моей жизни. Я часто вспоминал своих друзей по Сводному полку, уехавших во Францию. Может быть, они избрали более легкий путь — я их ни в чем не упрекал, но с чувством большого удовлетворения я думал, что путь, избранный мною, правильный: все мы, офицеры, должны были служить в своих полках до последней возможности.
С большими трудностями, массой пересадок, в переполненных поездах на забитых дезертирующими солдатами станциях мы все же добрались до Могилева. Полковник Федотов [55], ехавший за старшего, успел составить нечто вроде воззвания–обращения и к офицерам, и к общественному мнению, и главным образом к высшему начальству. В нем говорилось о верности союзникам, о необходимости продолжать войну до победного конца, о жертвенности офицерского состава и его готовности продолжать эту жертву, но просилось и требовалось понимание этой жертвы, поддержка ее. Мы требовали прекращения всех митингов в прифронтовой полосе, запрещения выступать совершенно неизвестно как попадавшим на фронт безответственным агитаторам, проповедующим братание, прекращение войны и уход с фронта. Федотов постарался: все им написанное было криком изболевшейся души русского офицера.
С горечью подходил я к губернаторскому дому в Могилеве. Только год прошел с тех пор, как я охранял здесь Государя Императора! Как мало надо времени для того, чтобы опоганить все, что веками было свято! Как только Император покинул Могилев, в его дом водворились чужие люди; внизу, где жили чины Двора, суетились какие‑то генералы, офицеры и солдаты, хлопали двери, раздавались возгласы и телефонные звонки, какой‑то хаос, неразбериха, но не серьезная работа штаба многомиллионной армии!
В управлении дежурного генерала, куда мы должны были явиться, чтобы получить прием у начальника штаба, нас принял какой‑то полковник. Выслушав нас и быстро пробежав глазами текст обращения, он сказал нам: «Начальник штаба и все мы здесь прекрасно знаем положение на фронте и ваше, господа офицеры. Но вы знаете тоже, что сейчас нами командуют адвокаты и бывшие террористы. Что можем мы сделать, чтобы улучшить ваше положение? Начальник штаба завален работой выше головы — спасает то, что можно еще спасти. Не мешайте ему. Не теряя времени, поезжайте в Петроград, явитесь к этим новым «светилам», пусть они послушают вас и узнают, что творится на фронте».
Полковник был совершенно прав: разруха и попустительство шли главным образом от безграмотных, обуреваемых честолюбием новоявленных «главковерхов».
И мы решили скорее двигаться в Петроград. Тот же полковник выдал нам командировочное свидетельство. С ним мы смогли получить место в штабном вагоне и, довольно удобно разместившись и даже поспав, благополучно добрались до столицы.
Хмурый, дождливый октябрьский день встретил нас в Петрограде. Было 15 октября. В нашем запасном полку настроение было унылое. Офицеры не сомневались в неизбежности выступления большевиков для захвата власти, ненавидели Керенского и всю банду, ставшую правительством. Главнокомандующий округом, какой‑то полковник Полковников, никаким авторитетом не пользовался. Да и кто он был, этот полковник? Почему он вознесся на столь высокий пост, какие были у него заслуги и отличия, чтобы быть авторитетом?
Среди солдат шла безудержная агитация большевиков. Ежедневные митинги, выслушивание предложений немедленного заключения мира, возвращения домой и раздела помещичьей земли не Могли не соблазнять уставшую от войны солдатскую массу. И не было никакой агитации в противовес, хорошей, организованной агитации, которая велась бы людьми, преданными патриотической идее…
Когда я явился в свой запасный полк, сразу же встретил много солдат, знавших меня по фронту. Они приветливо здоровались со мной, спрашивали о положении на фронте и просили прийти на митинг, где должен был решаться вопрос, поддержать ли большевиков в случае их выступления или сохранять верность Временному правительству. Я обещал прийти. Я не сомневался, что решение будет в пользу большевиков. Что мы, офицеры, могли сделать? Керенский и его друзья сделали все, чтобы нас унизить и лишить доверия солдат. Но я не хотел и плыть по течению. Надо было что‑то делать.
Я отправился к Бурцеву. Это был всем известный революционер, разоблачитель Азефа, прекрасный журналист и редактор газеты «Общее Дело». Энергичный старик, он боролся с растущим влиянием большевиков, насколько это позволяли его силы. Я рассказал Бурцеву о предстоящем митинге и просил его приехать или прислать хорошего оратора, который мог бы противостоять ораторам из Смольного. Бурцев был, видимо, очень взволнован моим рассказом, обещал сейчас же принять меры, сообщить куда надо и т. д. Он совершенно меня успокоил, сказав, что митинг будет провален.
С горечью слушал я на митинге выступления большевиков. В их речах было столько лжи, столько явной нелепости, что думалось: «За каких же дураков считают они слушателей, если решаются преподносить нам такой набор слов?» Какой‑то бородатый прапорщик говорил о захвате немцами острова Даго. Этот остров в Финском заливе был важным пунктом в обороне Петрограда, был укреплен, снабжен сильной артиллерией и большим гарнизоном. Захват этого острова вызвал большой переполох в военных кругах и был предметом разговоров в Петрограде.
Прапорщик говорил: «Когда немцы подошли и артиллерия должна была стрелять, оказалось, что пушки поставили без дырок. А ставил пушки полковник Иванов. Пушки сделали без дырок, чтобы нельзя было стрелять. А кто изменник? Полковник Иванов и его офицеры!»
Стоявший около меня солдат, знавший меня, сказал мне: «Ведь вот мелет вздор! Как могут быть пушки без дырок? Просто чехлы не сняли, наверное». А солдатня гоготала и аплодировала оратору, крича: «Давай сюда полковника Иванова! Мы ему провертим дырку!»
Но где же был Бурцев или кто‑либо из партии Керенского? Кто возразит на эти нелепости? Никто не пришел, никто не возразил… Митинг постановил поддержать большевиков в случае их выступления.
Тем временем полковник Федотов съездил в Зимний дворец и устроил нам прием у главы правительства и Верховного Главнокомандующего Керенского. Прием должен был состояться 20 октября ровно в 12 часов дня. «Ни одной минутой позже! — предупредили Федотова в канцелярии. — У главы правительства время расписано по минутам, и он пунктуален».