Не долго нам пришлось пробыть в больнице. 9 февраля кто‑то из окна увидел, что едут верхом и на повозках, покидая город, казаки. Все, кто мог двигаться, повыскакивали и присоединились к уходившим, родные забрали своих по домам. Весь медицинский персонал разбежался, и остались одни сиделки–казачки и мы — тяжело раненные и бездомные.
К вечеру красные заняли Новочеркасск. Так кончила Морская рота свое существование.
В. Н. Потемкин остался в Ростове и был спрятан одной девушкой. Я и Тихомиров — в Новочеркасске. Два брата Ильвовы и лейтенант Басов присоединились к армии, ушедшей в 1–й Кубанский поход. Басов был убит в одной из первых атак, Сергей Ильвов прострелен в грудь навылет, а Борис ранен в руку. Потолов и Елачич не выдержали и ушли на Кавказ в Баку, где Потолов потом служил у англичан в Персии.
А. ВаксмутРУССКИМ ЖЕНЩИНАМ[373]
9 февраля 1918 года. День ухода Добровольческой армии в 1–й Кубанский поход. Весь этот день в нашей палате областной больницы Войска Донского в Новочеркасске, забитой до отказа ранеными, прошел очень шумно и в волнении. Сестричка наша Шура Л. выбилась совсем из сил, помогая и снаряжая тех, кто мог еще двигаться, и утешая остающихся. Шура не была сестрой милосердия, она была всего лишь гимназисткой местной гимназии и могла делать лишь то, что подсказывало ей ее любящее сердце.
К вечеру все стихло, как в палате, так и снаружи. Кто мог, сам ушел, кого взяли родственники, и только мы, два моряка — мичман Вася Тихомиров, еще совсем безусый мальчик, и я, — как две рыбы, выброшенные на берег, оказались в беспомощном положении. Весь медицинский персонал улетучился. Шура наша тоже ушла, и только рядом в комнате сиделки–казачки делились своими впечатлениями. Вася заметно волновался — у него нога была прострелена в двух местах, и он не мог ходить; мне же было как‑то безразлично: разрывная пуля, разбившая мое левое плечо, оставила много осколков; эти осколки вызывали нагноение, подымалась температура, и чувство опасности притуплялось. Снаружи был тихий зимний вечер, мороза почти не было, но снегу было много. Небо сверкало звездами, и только изредка раздававшиеся в разных концах города одиночные выстрелы напоминали всем о том ужасе, который вот–вот свалится на нас.
Стемнело. Неожиданно подходит к нам сиделка, здоровенная казачка, хватает меня в охапку и, говоря: «За вами пришли!» — несет меня вниз по лестнице на улицу. Вася прыгает за нами на одной ноге. У крыльца стоит ослик, запряженный в санки, а на санях — большой мусорный ящик, какой‑то мальчик лет пятнадцати держит ослика за уздцы. Сиделка кладет меня в ящик, сверху залезает Вася, и мы двигаемся. Откуда‑то из‑за угла появляется наша Шура и говорит: «Я решила взять вас к себе».
Все это произошло так неожиданно и быстро, что ни у меня, ни у Васи не было тогда никаких тревожных мыслей, а когда Шура привезла нас к себе в дом, где мы нашли чистенькие, приготовленные для нас кровати, уютную обстановку, пианино, на котором Шура что‑то нам сыграла, то мы почувствовали себя, наконец, дома, забыв ибо всем на свете.
Потом мы узнали, что у Шуры были отец — больной, разбитый параличом, — и мать, запретившая ей привозить нас к ним в дом, да еще мальчик–сирота, живший у них и помогавший им по хозяйству.
Наутро действительность встала перед нами в полной своей безнадежности: рана моя насквозь промокла, некому и нечем было ее перевязать. Что могла сделать молоденькая Шура без опыта? Мать же ее отказалась чем‑либо нам помочь; за два месяца, что я пробыл у них, я ее так и не видел.
Через два–три дня вбежала встревоженная Шура и предложила нам переселиться в подвал, куда мы с трудом и перебрались. Оказалось, чекисты ходят по домам и вытаскивают нашего брата. Однако, дойдя до нашего дома, они повернули обратно. Все это мы узнали позже, так как Шура сама нам ничего не рассказывала.
В то время в Новочеркасске находился Смольный институт, перевезенный из Петрограда из‑за голода. В этом институте училась моя младшая сестра Оля. Шура рассказала моей сестре Оле о нас, и одна из классных дам, бывшая сестрой милосердия на фронте, согласилась нас навещать и делать перевязки. Не помню ее имени, но своими заботами о нас она стала для нас матерью, и мы поняли тогда, на какой риск пошли эти совершенно чужие для нас люди. Она вовремя заметила, что у меня начинается заражение крови. Все свое свободное время она бегала по городу в поисках доктора, но почти всегда получала отказ. Наконец один врач, доктор Д., согласился, пришел без всяких инструментов и просто пальцами вытащил из моей раны несколько осколков; после этого я начал поправляться.
Стали появляться к нам гимназистки из Ростова. Помню, были Женя, Таня и еще некоторые, имен которых я, к сожалению, не помню. Как они нас находили, я не знаю, но они привозили нам белье, медикаменты, деньги и даже вино. Вася скоро поправился, ему раздобыли документы ученика коммерческого училища, и вскоре он уехал к себе домой на Волгу. Я остался один, но не надолго, так как вскоре красные разогнали институт, и сестра моя переехала ко мне и заняла место Васи.
Я также уже стал сельским учителем Проскурняковым, страдающим от туберкулеза кости левого плеча. Оставаясь вдвоем с сестрой, мы все время гадали, куда бы нам уйти от Шуры и освободить ее от той тяжести, что она приняла на себя. Мы видели, как ей было тяжело, но ничего не могли придумать, так как я еще не мог двигаться. К апрелю месяцу в Новочеркасске начались, после месячного затишья, снова расстрелы и притеснения.
Неожиданно из Ростова приехала Таня Е. и предложила нам переехать к ней, на что мы с радостью согласились. За время моей болезни у меня выросла довольно внушительная борода, и я действительно стал похож на сельского учителя. Переезд в Ростов был без всяких приключений, пришлось только выйти из поезда за станцию до Ростова — в Нахичевани, так как в Ростове усиленно всех обыскивали.
Из Нахичевани прошли пешком до окраины Ростова, где сели на трамвай и вскоре очутились в большом трехэтажном доме, принадлежавшем отцу Тани. На следующий день пришла ее подруга Галя со своим отцом–доктором, который продолжал оказывать мне медицинскую помощь.
В начале мая Ростов был занят немцами, и мы были освобождены.
Так вот эти молоденькие девушки, еще совсем дети, но с большим русским сердцем, спасли меня и Васю и, конечно, еще других, оказавшихся в подобном положении.
Когда уже в 1920 году я встретил Таню и спросил ее, будет ли она со всеми эвакуироваться, она отказалась и осталась в Ростове, потому что ведь наших много будет по тюрьмам, кто же будет им помогать? И она выполнила свое обещание. В 1950 году, находясь в Австралии, я получил письмо из Парижа от некоей госпожи Вишневской. Это была Таня, вышедшая замуж и каким‑то образом уже в 1924 году бежавшая из СССР.
В то время другие нахлынувшие события закрыли собой этот маленький период жизни, и мне не удалось ничем отблагодарить за те жертвы, которые были принесены Шурой, Таней и другими. Теперь же вспоминается прошедшее, многое улетучилось, и осталось лишь это короткое время, когда я был свидетелем таких высоких переживаний. Я надеюсь, что, может быть, эти скромные строки принесут удовлетворение тем, кто тогда, рискуя своей жизнью, так беззаветно служил Белой Идее.
Б. Турчанинов[374]ТЕРНОВЫЙ ВЕНЕЦ[375]
Гробокопатели
На огромном Нахичеванском кладбище в склепах (и не только там) скрывались застигнутые врасплох в чужом городе во время большевистского восстания и грянувшего за ним террора «солдатских и рабочих депутатов» офицеры, юнкера, кадеты. Сколько их было — не знаю. Где, в каких склепах и зарослях прилегающей к кладбищу Балабановской рощи — тоже не знаю. Но что они там были, я знал. Я знал одну группу, которую навещал, приносил продукты, записки и еще кое‑что. Смотритель этого кладбища был старик, отставной солдат. Имени его не помню — что‑то вроде Митрофаныча.
Вот он‑то, по просьбе священника Покровской церкви отца Иоанна К. приютил у себя двух братьев — Ваню и Колю Г., кадетов, кажется, Полтавского корпуса — в качестве гробокопателей (как они себя потом называли). Причем приказал им быть «внуками». Они его так и звали «дедушка», а он их — Ванюшка и Колюшка.
К ним на ту же «должность» и по той же «протекции» присоединился и третий — прапорщик. Фамилии и даже имени его я не помню, так как все его звали «Стуконожка». Так его прозвали наши многочисленные барышни в доме. Очень милый, застенчивый, слегка заикающийся, бывший студент. После развала армии он приехал в Ростов и жил у нас. После полученной на Германском фронте контузии он стал заикаться, и когда говорил, то пристукивал правой ногой. Отсюда и пошло — Стуконожка. Девицы звали его «милый Стуконожечка», а он их — «милые душегубочки».
Из подслушанных мною девичьих секретов я установил, что они до сих пор не могут понять, в кого же он влюблен и кому из четырех «бабарих», как я их звал, отдает предпочтение.
В один тревожный день оба кадета и Стуконожка из нашего дома исчезли. Как в воду канули. А обнаружил их я — и совершенно случайно.
Похороны «ероев за слободу»
Потащился я как‑то на кладбище за похоронной процессией с музыкой, с «колонной» красногвардейцев и матросов, хоронивших кого‑то в нескольких гробах, выкрашенных в красную краску. На кладбище у вырытых могил стояли смотритель и… наши как в воду канувшие, с лопатами в руках, «гробокопатели». Сбоку, в стороне, лежали ломы.
Кадеты выглядели сущими поденщиками, в каких‑то кацавейках, в замусоленных кепках, надвинутых на уши, и с самыми глупыми выражениями на лицах. Стуконожка, небритый с тех пор, как он потом говорил, как окопался на кладбище, был в рваных валенках и в таком же полушубке.
По словам одного кричавшего «орателя», хоронили «ероев за слободу мирового пролетарьята», причем он так сильно со свирепым видом кричал и грозил кулаками «буржуям, попам и офицерью», что можно было подумать, что все стоящие вокруг и есть самые настоящие убийцы вот этих самых «ероев».
А я стоял и злорадно думал: а закопают‑то их наши кадеты и офицер, а у него совсем недавно золотые погоны на плечах были, и сейчас они, и не только его, и еще кое‑что в саду зарыто под родовым многопудовым камнем, а вас, вот рвань эдакую, скоро наши погонят, и вас, банду вонючую, еще как щелкать будут!
Тогда я не ошибся. Погнали. И щелкали. Но… потом уже Стуконожку нашего убили при штурме Екатеринодара, уже подпоручиком. Ваню и Колю, по возвращении из Корниловского похода, так же как и Петю Кобыщанова, с которым мы вместе росли (он старше был на шесть лет) произвели в корнеты. Колю убили в походе на Москву. От Вани после смерти брата не было больше никаких писем. Верно, погиб тоже.
Вот и закопали «ероев» под ревущие звуки «Интернационала», нестройные залпы красногвардейцев и под несколько очередей из матросского пулемета Кольта. Выпили водку из нескольких бутылей, поднесли и «гробокопателям», и под звуки развеселой «Марсельезы» отправились на новые грабительские подвиги в беззащитном богатом городе. Разошлись и «глазельщики». Я подошел к молча работавшим лопатами.
Прапорщик, не глядя на меня, тихо сказал:
— Иди, Боря, в сторожку, что у ворот, и подожди. Я сейчас приду. В просторной сторожке было тепло, стояло два топчана, большой простой стол, две длинные скамьи, несколько табуреток. Рядом со сторожкой был сарай, в его открытые ворота виднелись лопаты, тачка, поливалка, какие‑то бочки и другие инструменты.
Через несколько минут пришли Митрофаныч (буду его так звать) и прапорщик. Митрофаныч, улыбаясь, поздоровался со мной, потрепал по голове, спросил, похоронен ли кто из моих родственников здесь. Я ответил — бабушка и старший брат. Он спросил мою фамилию и сказал:
— Знаю, знаю, на втором участке справа от главной дороги. Я ответил утвердительно.
Старик взял метлу, стоявшую в углу, и вышел. Через окно я видел, как он стал подметать снег у сторожки.
Стуконожка сел на табурет, положил свою ушанку на скамью и посмотрел на меня так, что я этого взгляда до сих пор не забыл.
— Слушай, Боря. Я тебя знаю как хорошего, все понимающего мальчика. Я знаю всю твою семью, которая к нам так хорошо от–неслась. Мы этого не забудем. Но мы не хотели всех вас подвести и потому ушли Пока мы здесь. Теперь от тебя очень много зависит. Ты никому не должен говорить, что видел нас тут. Обещаешь?
Я только и мог сказать: «Да». Глядя на него, я чувствовал страшную неловкость и даже какую‑то виновность в том, что вот, совершенно случайно, из‑за этих паршивых «ероев», я обнаружил их здесь. В то же время в глубине моей души я чувствовал какую‑то маленькую обиду — ну зачем он мне это говорит? Ведь я и сам знаю, что это военная тайна.
И видно, зная и помня мою страсть ко всему военному, он вдруг сказал то, о чем я только сейчас подумал:
— Это военная тайна…
Я оторопел. Видно, вид у меня был здорово нуждающийся в снисхождении, потому что он, улыбаясь, взяв мои руки в свои, сказал:
— Ну, ну, я знаю, ты ведь сам совсем военный, я тебе верю. Ну давай вот перекрестимся перед образом в знак нашей дружбы.
Мы оба встали лицом к потемневшему лику Николая Чудотворца и стали креститься. Крестясь, я думал, что никогда никому, даже если меня будут мучить, не скажу… и вспомнил. Как‑то, еще до семнадцатого года, я видел кинокартину, называлась она, кажется, «Гусары смерти». Там был кадр. «Гусары смерти» по одному входят в очень мрачное помещение. На стене черное знамя с изображением черепа с костями, под ним стол, за которым сидело несколько офицеров в черных мундирах. Надпись гласила, что входящий, поднимая руку, давал клятву, что‑то вроде — умереть, но не отступить и не покрыть бесчестием мундир своего полка гусаров смерти. Затем целовал клинок сабли, целовал край знамени и уходил. Тогда на меня это произвело сильное впечатление, и, конечно, я мечтал быть гусаром смерти. А сейчас, со слезами умиления на глазах, я, повернувшись к Стуко–ножке, был готов дать любую клятву верности. Но у меня вдруг мелькнула мысль — никому‑то никому, но папе‑то ведь надо сказать. И я спросил:
— А папе можно? Он рассмеялся:
— Не только можно, а даже надо. Папа твой знает, где мы. Кланяйся ему и передай ему все, что видел здесь.
Уходя с кладбища, я зашел в нашу ограду, где были могилки бабушки и старшего брата. Смел снег с крестов, со скамейки, постоял несколько минут. Трудно сейчас передать те чувства, которые обуревали меня тогда. Но помню, что они были торжественны. По–моему, тогда я стал законченным белогвардейцем.
В этот же день я с папой пилил дрова на козлах во дворе и все ему рассказал — как хоронили «ероев» и что я случайно увидел там Колю, Ваню и Стуконожку. Отец, не переставая пилить, совершенно спокойно сказал:
— Об этом никому говорить не надо, а то их могут убить.
А на другой день утром, после тщательного краткого инструктажа, я отправился в сторожку.
Отправлялся я в эту экспедицию с чувством глубокого понимания ответственности. Не так, как обычно. А обычно я иногда ходил в те места ловить певчих птиц. На этот раз в подпоротой подкладке моих на этот случай ветхих брюк была записка, в карманах — плоская банка какао «Эйнем», несколько плиток такого же шоколада, четыре пачки махорки. В руках у меня была двойная клетка с двумя зябликами и длинный шнур. Все это я доставил в сторожку после того, как некоторое время поколесил по кладбищенским дорогам и оградам. Ответную записку я таким же способом принес отцу. С тех пор я был несколько раз в сторожке и всегда с грузом, записками и… со своими птичками. Это было совершенно безопасно для бедно одетого мальчика, любителя половить зимних голодающих птичек. Не то что для моего отца, который, как бы ни одевался, но своей далеко не «пролетарской» физиономией всегда мог возбудить подозрение у шляющихся иногда без толку в тех районах красногвардейских патрулей. Время было окаянное.
На улице все меня знали как «охотника» и птицелова. В доме у нас всегда было несколько клеток с разными чижами, щеглами, дубоносами и разными другими птичками, которых я сам ловил, наученный этой премудрости дедушкой, на окраинах кладбищенских зарослей и Балабановской рощи.
Из женского персонала наших домов знали об этом только моя мама и бабушка. Много времени спустя я узнал, что других не посвящали, так как боялись, что начнут проведывать с благими намерениями и все испортят. Незадолго до 1 декабря я отнес уже «огневой» груз — 14 нагановских патронов в… своих кальсонах.
Красные и белые
1 декабря 1917 года. Ростов–на–Дону. Между Ростовом и Нахичеванью — так называемая степь, примерно в километр длины, от трамвайной остановки «Граница» до 1–й линии. В ширину она уходила от Большой Садовой к Нахичеванскому кладбищу и дальше — к Балабановской роще. На 1–й линии Нахичевани, фасадом в степь, стоял наш маленький домик. Дни стояли морозные. Город под снегом, который беспрерывно падал с низко нависших облаков то мелкими, то крупными хлопьями. То вдруг останавливался, и тогда опускался туман. Со стороны Ростова не было видно Нахичевани. Со стороны Нахичевани не было видно Ростова. Не было видно и огромного здания Управления Владикавказской железной дороги. Лишь высился перед нами в начале степи Софиевский храм — старый и новый, еще недостроенный.
Глухо отдавались, как сейчас слышу, хриплые, грубые голоса красногвардейцев, толпами идущих от Ростова через Нахичевань «бить кадетов», которые, оказывается, подошли от Новочеркасска к окраинам Нахичевани со стороны Аксая. Левый их фланг — по берегу Дона, правое крыло приблизилось где‑то в районе начала Балабановской рощи, и их «видимо–невидимо». Так примерно галдели до зубов вооруженные, вразношерст одетые «ерои за слободу», останавливающиеся «оправиться» у нашего углового забора. Были слышны выстрелы, более оживленные, чем раньше.
Наблюдая эту картину и все слыша из слухового окна чердака нашего дома, где уже давно была моя «штаб–квартира», я не мог понять, чего эта рвань так обозлилась на кадет и в такой массе идет их бить. И откуда взялось видимо–невидимо кадет — таких же мальчиков, как я, Петя, Коля, Ваня и другие. Тогда я не разбирался в конституциях и демократиях. Я понимал буквально и был уверен, что кадеты вот им покажут.
Все новые и новые толпы шли и шли мимо. На выходящих и просто смотревших в окна жителей орали: «Не выходи!», «Тикай внутро!», «Закрой окна!», «Стрелять будем!». И стреляли по стенам, по заборам, а то и по дверям. «Сарынь на кичку!..» Это были красные.
За несколько недель большевистской власти жители недавно свободной России быстро научились «дисциплине» повиновения грубой силе — и не выходили, и «внутро тикали», и окна закрывали. На улицах невооруженных мужчин почти не было, не было видно женщин, не было даже собак, так как они безжалостно расстреливались вооруженным «народом». Но в щели чуть приоткрытых дверей, из‑за гардин окон сотни глаз наблюдали движения буйной «рати».
Примерно в полдень раздались артиллерийские выстрелы, и над нашим домом, мягко шурша, понеслись снаряды в направлении Балабановской рощи. Стреляла «Колхида» по наступающим «кадетам». Со стороны Кизитеринки была отчетливо слышна стрельба, все учащающаяся. Треск винтовочной стрельбы перемежался с длинными и короткими очередями пулеметного огня. В домах прятали, сжигали все, что могло послужить причиной зверств буйной, пьяной, вооруженной до зубов толпы красных, мотающихся по городу на грузовиках, двуколках и далее на извозчичьих экипажах, орущих, ругающихся и без всякой причины стреляющих во все стороны.
К вечеру не миновала беда и нашего дома. На улице остановилась конная батарея. По виду — все бывшие фронтовики–солдаты. Потолкавшись по соседним домам и на дворе гужевого транспорта, где была кузня, один батареец с решительным видом подошел к парадному крыльцу нашего дома и стал кнутовищем бить в дверь. Дверь открыли (что было делать?).
Солдат вошел через коридор прямо в гостиную и сразу оробел, увидав детей, четырех довольно хорошеньких барышень, родителей моих, моей мамы. Потоптался, посмотрел на свои грязные сапоги и, обведя всех недоуменным и совсем не злым взглядом, как‑то просто спросил:
— Что, кадетов ждете?
Никто ничего ему не ответил, и только Аничка Чубарина, подруга моей молоденькой тети, смело и звонко сказала:
— Никого мы не ждем, а вот чего вы пришли с кнутом детей пугать? Мы мирные жители, вы себе можете воевать, а людей трогать не надо. Вот вы уходите и уходите.
Последнее было лишнее. Солдат рассердился:
— Мы не уходим, а меняем позицию.
Но тут вмешалась бабушка. Подошла к нему и так мило проговорила:
— Ну что вы, солдатик, сердитесь? Христос с вами. Может, хотите чайку попить? Тоже ведь и вам не легко, может, мать‑то ждет где‑нибудь, а вы вот горе мыкаете где‑то далеко от родного дома.
Солдат стал пятиться к двери и как‑то обиженно сказал:
— Ничего мне от вас не надо, а с кнутом пришел, потому я ездовой.
Повернулся и вышел на улицу. И вовремя. Батарея уже двинулась и скоро исчезла в сумерках степи в направлении Ростова.
В доме почувствовалось приподнятое настроение. Уходят! Перед бабушкиным киотом затеплилась лампада.
* * *
Ночью раздался осторожный, с незапамятных времен установленный охотничий свист. Все в семье его знали и пользовались им на охоте, на прогулках в роще, в камышах на Дону и т. д. Пришли Петя, мамин брат, мой дядя, старше меня на шесть лет, и его товарищ–студент. Оба в 1916 году отправились на Германский фронт, провоевали в рядах Староскольского пехотного полка, но через год были возвращены домой по розыскам родителей, как несовершеннолетние.
С начала большевистского восстания дома не ночевали. Как‑то попали в Новочеркасск. И вот появились.
Войдя в дом, Петя и студент, его тезка (звали его все Петрусь, фамилии не помню), сказали, что из Новочеркасска наступают казаки, юнкера и офицерские части. Большевики из Ростова бегут, на окраинах Нахичевани еще держатся красногвардейцы и солдатские части, но наши их выбьют. В Новочеркасске им сказали, что такой приказ атамана Донского войска, генерала Каледина.
Ночь прошла тревожно. Никто, конечно, не спал, кроме детей, да и те спали тревожным, прерывающимся сном.
На рассвете послышалась все учащающаяся винтовочная и пулеметная стрельба, по звуку — приближающаяся. К утру мимо нас по улице опять бежали толпы уже не буйной, а трусливой, растерянной рати, и уже в обратном направлении — на Ростов. Бегущих становилось все меньше. Какой‑то парнишка добежал до угла и, видно испугавшись спустившегося в степи тумана, перекинул винтовку, как какую‑то палку, через забор на наш двор и, не долго думая, перемахнул и сам к нам, подбежал к сараю и стал дергать дверь.
Мой отец вышел во двор и спросил:
— Ты что тут делаешь? Парнишка спросил:
— Дяденька, где можно тут спрятаться? Кадеты идуть. Всех убивають.
Отец открыл калитку и сказал ему:
— Слушай, ты, воин, винтовки у тебя нет, так тебя не за что и убивать. Патроны в карманах есть?
— Нету, я их повыкидывал, как биг…
— Ну, так теперь беги домой и больше не лезь в это дело. Где живешь?
— Темерницкий я.
— Ну, так дуй на свой Темерник, да поскорее, а то здесь‑то как раз и убьют.
Парнишка озирнулся по сторонам и с места рванул галопом и скоро исчез в степном тумане.
Спустя полчаса мимо прошли еще красногвардейцы и солдатье без погон, с красными бантами на папахах. Тащили с собой два пулемета «максим».
А через несколько минут разыгралась трагедия. На другом, по диагонали, углу нашей улицы был дом семьи Поповых. Один из сыновей — офицер — незадолго до 25 октября приехал с фронта домой. После выступления большевиков его никто больше не видел. Оказалось, скрывался‑то он все же дома. И вот в это утро, по общей обстановке поняв, что большевики бегут и белые вот–вот войдут, он надел свою полную офицерскую форму, конечно с золотыми погонами, и, видя на улице пустоту, отпер дверь и стал в одном шаге от нее у парадного входа, оглядывая перспективу улицы. Но видно, не судьба была ему встретить белых воинов. За другим углом, напротив, стояла группа уже не красногвардейцев, а солдат. Около них — станковый пулемет. Видно, большевистский арьергард. Сестра офицера Попова в это время подошла к крайнему окну у угла и в ужасе увидела, как один солдат, прижавшись к углу, прицеливается из винтовки в направлении их парадного. Другие стояли, тесно прижавшись к сараю извозчичьего двора. С ними стоял молодой конюх этого двора.
Сестра Попова, зная, что брат надел форму и стоит в коридоре за парадной дверью, наблюдая в щель за улицей, сразу сообразила, что он допустил неосторожность. Она бросилась через комнаты к парадному, но уже на бегу услыхала резкий удар выстрела. Вбежав в коридор, она увидела лежащего у порога брата — убитого наповал.
Все мы слыхали этот выстрел, слыхали вопль сестры, слыхали вслед за этим пулеметную очередь. Мимо наших окон пробежали солдаты, таща станковый пулемет, останавливаясь и стреляя назад из винтовок. Туман поглотил и этих последних… красных…
* * *
Опять наступила тишина на заснеженных улицах. Снег не падал. Висел густой, молочный туман, лишь виднелись контуры Софиевского собора — старого и недостроенного нового.
Минут через десять, а может быть и больше, я первый увидел из окна сквозь чуть отодвинутую гардину, как из‑за утла дома Поповых, что был наискось от нас на другой стороне улицы, показалась типично военная фигура в длинной шинели. На плечах погоны, под ними крест–накрест башлык, чуть мятая, слегка набок цветная фуражка, два подсумка, сбоку сумка, в руках на изготовку винтовка со штыком. С минуту постоял, вглядываясь во все стороны улицы, затем поднял левую руку, махнул ею, а сам вдоль стены быстро перебежал к крыльцу парадного и стал с колена, изготовившись к стрельбе. Это был Володя Посохин, юнкер Донского военного училища, а через два года — сотник и муж моей тети Гали.
Я был настолько заворожен и очарован этой картиной, что не мог даже сказать нашим ни слова со своего «наблюдательного пункта». А наши‑то были в двух шагах от меня.
И только когда из‑за угла быстро перебежали на другую сторону еще две точно такие же фигуры (это были юнкера того же училища — Рождественский и Шурупов), а за ними вышли и двинулись в направлении нас еще четыре, то я только тогда, как и сейчас помню, спокойно и внятно сказал:
— Наши пришли, вон идут, смотрите…
Тогда — нет, не заметил. А сейчас, вспоминая эту минуту, ясно помню, что лица всех членов нашей семьи выражали такое внутреннее волнение, какое может быть только у людей, увидевших ни с чем не сравнимую радость спасения.
Первая опомнилась и, оторвавшись от окна, бросилась через парадное навстречу юнкерам, пренебрегая всеми опасностями, Аничка Чубарина. Ее брат был офицер Корниловского ударного полка, и она и мы все знали, что он был уже в Новочеркасске. За ней устремились Петя и студент, захватившие с собой со двора винтовку, брошенную красногвардейцем. Вслед увязался и я. В этот момент все были предоставлены самим себе, и только младшего брата, Севу, которому было тогда семь лет, мама перехватила в коридоре и вручила на хранение бабушке.
На улице была следующая картина, запечатлевшаяся в моих глазах тогда и незабываемая до сегодняшнего дня.
Несколько дальше наших двух углов, у церковной ограды стояли готовые к стрельбе с колена две пары юнкеров. Левая пара — один влево, другой прямо. Правая пара — один вправо, другой прямо. Слева один офицер, тоже с винтовкой. У правой пары — бравый казак с усами и бакенбардами на грозном лице, с шевронами на рукаве. Насколько мне помнится, это был Атаманского военного училища вахмистр Сорока.
Около нашего парадного стояли вдоль стены дома человек восемь улыбающихся юнкеров и четыре офицера, уже разговаривающие с выскочившими из последнего дома «авангардом». На другом углу, у дома Поповых — группа больше, человек десять—двенадцать юнкеров и несколько офицеров. Это были БЕЛЫЕ!!!
Вскоре раздался короткий, сухой залп трех–четырех винтовок. Как оказалось, сестра убитого офицера Попова все рассказала, что видела из окна за несколько мгновений до убийства брата. Несколько юн–керов быстро разыскали конюха, спрятавшегося на чердаке, и тут же во дворе расстреляли предателя.
На кухне у нас беспрерывно доливался и кипел чайник. У плиты весело трещал и сыпал искры пузатый самовар. Второй дымил во дворе. Юнкера по два–три заходили в столовую и, не расставаясь с винтовками, лишь сняв фуражки, пили горячий чай с остатками всех варений, печений, сухарей и всем, что было в доме, учтиво благодарили бабушку и маму и уходили, оттеняя других, порядком уставших, продрогших мальчиков.
Тем временем я уже хорошо познакомился с вахмистром Сорокой и рассказал ему все данные степи, старой и новой церкви, церковной ограды, что была перед нами, и сказал ему, что я сбегаю в ограду… на разведку. Вахмистр, до того милый, улыбающийся, вдруг этак сурово на меня глянул и очень сердито попросил меня «отойти от греха». Но… у меня было столько восторга и столько желания тоже участвовать во всем этом — таком красивом, геройском, а главное — именно в своем, что остановить меня уже ничто не могло. Не успел он еще грозней нахмурить густые брови и открыть рот для нового рыка, как я, козырнув ему на бегу, крикнул: «Подождите, пока вернусь» — и, мигом перебежав дорогу, юркнул в ворота и очутился за забором ограды.
Подбежав к вновь строящемуся храму и зная всю его конфигурацию, я стал перебегать от угла к углу, от выступа к выступу, всматриваясь и разглядывая все деревья, кусты в снегу, скамьи, попутно заглядывая в оконные ниши внутрь. Было тихо, никого не было, было только слышно, как билось мое сердце да где‑то вдали одиночные выстрелы. По всему обширному церковному двору, и особенно у стен храма, валялись винтовки, подсумки, разбросанные обоймы с патронами, сумки и несколько солдатских шинелей. Одну шинель — первую — я принял за убитого, но разглядел, что нет ни ног, ни головы, и рукав откинутый — без руки, и лежала она уж очень плоско. Помню, что что‑то вроде разочарования промелькнуло в моей голове — как‑то без убитых не было полной картины моей первой разведки.
Соблазн был великий. Подхватив несколько обойм в карманы брюк, я поднял лежавшую у стены винтовку и собирался было, зарядив ее, двинуться дальше, как сквозь туман я увидел на другой стороне ограды сквозь решетчатый забор перебегающие, пригнувшиеся силуэты людей. Прижавшись к стене за выступом угла, я стал всматриваться — кто? И готов был уже мчаться назад с «особо важным донесением» и уже рисовал себе картину, как я доложу о результате разведки с винтовкой в руках — непременно старшему офицеру — и что все наши это будут видеть, как сзади я расслышал скрип снега и, обернувшись, увидел двух юнкеров, идущих вдоль стены. Я им махнул рукой, показывая вперед. Оба подошли к моему выступу. Я уже предвкушал всю прелесть открытия огня по врагу, причем, конечно, я тоже буду стрелять вместе с юнкерами, и это будет мой первый настоящий бой. Совсем не было страшно, было даже приятно весело, что я с юнкерами, я вооружен и нахожусь на настоящей войне.
Как вдруг один из них взял меня за руку и тихо сказал: «Положите винтовку здесь и вдоль стены бегите назад, скажите первому, кого встретите из наших, что за оградой есть люди и что мы здесь наблюдаем. Бегите!» Для меня это было обидой. Как же так — с поля боя и бегом! Но делать было нечего, кроме того, я осознал, что все‑таки это боевое поручение и не юнкеру же бежать назад. Я только ему сказал, что побегу с винтовкой. Он улыбнулся. «Нет, — говорит, — не надо, наши могут в тумане принять за мальчишку–красногвардейца и могут, чего доброго, подстрелить. Ну, скорей!» С сожалением я положил винтовку и со всех ног подался назад. Через минуту, около улыбающихся юнкеров, я стоял перед усатым офицером и, заикаясь и запыхавшись, «рапортовал», что за оградой неизвестные люди перебегают, «наши» юнкера ведут наблюдение и что в ограде и в новой церкви много винтовок, патронов и разного снаряжения.
Офицер, улыбаясь, сказал:
— Спасибо, гимназист. Идите скорее домой, там вас все ждут.
Обернувшись, он подал команду. Юнкера короткими цепочками побежали вдоль забора, огибая церковную ограду справа и слева, исчезая в тумане.
На нашем углу стоял уже пулемет, около два юнкера и все тот вахмистр, который строго махнул рукой, чтобы я шел домой. Делать нечего, прошел я мимо него с гордым видом и через парадное очутился дома.
Милый вахмистр Сорока, где сложил ты свою геройскую казачью голову? Где лежишь ты, всей своей фигурой олицетворявший воинскую доблесть Императорской конницы — донских полков? Суровый, беззаветно преданный присяге, храбрый воин. Про него офицеры и юнкера рассказывали чудеса его умения владеть конем и шашкой в атаках, удивительного чутья, смекалки и находчивости в боевой обстановке. Он прошел весь 1–й Кубанский и 2–й Кубанский походы, он прошел рейд в конном корпусе генерала Мамонтова, был много раз ранен и… где‑то исчез. Связь прервалась. Пал смертью храбрых где‑то у Орла, а с ним и многие его питомцы — юнкера и казаки… «Спите, орлы боевые»…
Моего отсутствия, видно, и не заметили. Вся моя «боевая» эпопея произошла чрезвычайно быстро. Это было хорошо в смысле спасения от нагоняя. А с другой стороны — обидно, что никто из наших не видал, как я рапортовал офицеру о результатах моей разведки. Только через несколько дней я был вознагражден. Посетившие нас юнкера и офицеры рассказали об этом эпизоде во всех подробностях и даже с приукрашением.
В гостиной, у кафельной теплой стены, сидели два офицера. Один был плотный, высокий, с черными небольшими усами. В столовой несколько юнкеров стоя пили чай. Тут же снаряжались наши Петя и студент. Петя был в серой шинели, привезенной им еще с Германского (или Австрийского) фронта, к которой прилаживали погоны. Это перемежалось шутками юнкера и помогавших им наших оставшихся барышень. «Оставшихся» потому, что Аничка Чубарина и Нюся уже были в каких‑то наглухо застегнутых жакетах, с повязками Красного Креста на рукавах, и в наши охотничьи сумки укладывали всю имеющуюся в доме медицину. Наш студент стоял в своей студенческой шинели с поясным ремнем поверх нее, в руках держал винтовку.
Через несколько минут из нашего дома ушли в туман с отрядом юнкеров наши первые четверо.
А еще через полчаса к нашему дому подошел «отряд» из 12 или 14 разношерстно, но по–военному одетых, с винтовками, с револьверами на поясах. Это были наши «гробокопатели» во главе с прапорщиком Стуконожкой и другие. Они тоже, оказывается, скрывались на огромном Нахичеванском кладбище в старых склепах, наглухо запертых огромными, заржавленными висячими и внутренними замками. Но входы в них знал смотритель Митрофаныч. Он, именно он, с помощью старенького священника Покровской церкви, отца Иоанна К., спасли тогда много военной молодежи, попавшей в беду. Эти два старика, оказывается, помимо нас, полностью снабжали их одеждой, питанием и многим другим необходимым.
Оказалось, что этот‑то «отряд» я первый и увидел перебегающим вдоль решетчатого забора церковной ограды.
Ранним утром, слыша приближающуюся стрельбу, все собрались в кладбищенском сарае и быстро переобмундировались по своим возможностям, имея на плечах погоны. Они ударили с фланга по бегущим красногвардейцам, чем еще более ускорили их бег и обеспечили степной плацдарм перед Ростовской границей подходящим юнкерам. Два юнкера, оставшиеся у храма в ограде, разглядели у перебегающих погоны. Один вышел из‑за угла, окликнув их. Те, увидав, остановились. Первым к юнкерам подошел прапорщик. Он по–просил вести их к командиру. После выяснения обстановки подошел и «отряд». Радость в доме была неописуемая. Я же установил, что наш‑то Стуконожка, оказывается, был влюблен в Веру, так как она просто бросилась ему на шею со слезами, а он ее нежно поцеловал. Глядя на них, я решил: «жених и невеста».
Здорово лестно было мне, даже покраснел как рак, когда он как‑то при нескольких офицерах и при всех наших, а главное — при вахмистре Сороке, который после легкого ранения в Ростове был несколько дней у нас и с которым я очень подружился, крепко обнял меня, поцеловал и сказал:
— Спасибо, дружок, за все, — и, обращаясь ко всем, добавил: — Он нам много помог в нашем гробокопательском положении. Спасибо, Боря.
Помню, у меня от этих слов навернулись слезы.
Через три года только один из них, будучи корнетом, Петя Кобыщанов, уходил в Крым через Новороссийск — в неизвестное. Где пал ты, мой дядя, а вернее — мой названный старший брат, друг моего детства, с малых лет мой охранитель и яркий пример моей жизни, каким надо быть? Пал ли у Днепра, у Каховки, в степях Таврии или на Перекопе? За рубежом его не оказалось, найти его я так и не мог.
Нюся… убита в 1–м Кубанском походе. Аничка Чубарина была ранена в грудь в этом же походе, бросившись в атаку на красных, увлекая за собой юнкеров. Выздоровела и была убита уже под Новороссийском в марте 1920 года. Об этом расскажу как‑нибудь позже. Студент, вернувшись из Корниловского похода, стал подпоручиком, часто к нам заезжал, а потом… потом — короткая записка: «Подпоручик X. в бою с красными курсантами был смертельно ранен и умер на поле боя. В его блокноте был ваш адрес и прилагаемая фотография».
Фотография была Нюси. На обороте карандашом нарисован крест и дата, очевидно день ее смерти.
* * *
Период после взятия Ростова добровольцами и до ухода их в Ледяной поход я помню плохо. Осталось в памяти — это была морозная зима, снежная, с большими сугробами на степи, на улицах, в садах. Помню, как приезжали с фронта на очень короткие побывки легко раненные, заболевшие. Как в тихие вечера выходили на улицу и с волнением вслушивались в доносившиеся с севера пулеметные очереди, винтовочное стрекотание, ухающие орудийные удары. Днем с холмов у Дона наблюдали южную сторону фронта. Разрывы шрапнельных снарядов в воздухе в районе станции Заречная, что за Доном, — там были белые. Такие же светлячки–искорки появлялись с комочками дыма над Батайском. Там были красные.
Как‑то вечером с ветром и с метелицей пришел озябший мой дедуган, которого я очень любил. Дедуганом я его звал потому, что настоящий мой дед умер давно, а это был брат бабушки — матери моего отца. По какой‑то своей фантазии я решил, что раз настоящего с этой стороны дедушки нет, то он мне его заменит (и заменил). Но звать его буду дедуганом. Полковник Николай Николаевич Турчанинов. Когда‑то, в молодости, нижегородский драгун. Участник какой‑то Турецкой кампании. Японской войны, но уже в составе Донского Казачьего войска, Сербско–турецкой войны, где получил орден от Сербского короля и чин поручика сербской армии. Много раз ранен. Начало Первой мировой войны застало его воинским начальником Х–района у Таганрога. В начале большевистского бунта из жидких остатков «гарнизона» (была сотня казаков) и приставших нескольких юнкеров, кадет и офицеров, что приблудились с севера, образовался «отряд», что‑то человек 30—40. Дедуган‑то их и возглавлял. Несколько недель на конях блуждали по степям, хуторам между Таганрогом и Ростовом, а затем соединились с частями Добровольческой армии, но уже с поредевшими после стычек с бандами Донбасса рядами. Дедугану было тогда уже за шестьдесят лет. Побыл он у нас сутки и поехал в Новочеркасск с частью своего отряда.
В другой раз, тоже почти ночью, пришел Леся, кузен моей мамы, морской офицер Черноморского флота. В эту же ночь и ушел. Он был в каком‑то морском отряде и спешил побывать у своих стариков, так как отпуск был до утра.
И еще в памяти остался курьезный визит. Примчался, и тоже на ночь глядя, «первый юнкер» — Володя Посохин. Так я его звал. Это он тогда утром первый появился из‑за угла в тумане. Пошептался о чем‑то с моей мамой и отправился в большой дом к бабушке (мы жили во флигеле). Оказалось, примчался он делать формальное предложение моей тете Гале. А ее‑то дома и не было. Она и Вера работали сестрами в клинике Николаевской больницы, что на границе Ростова. Раненых и больных там было полно, и домой они являлись редко.
Володя решил — раз ее нет, то он будет просить ее руки у бабушки. Как потом рассказывали, картина выглядела так: появившись перед бабушкой, бряцнул шпорами, откозырял по уставу и сразу, довольно невнятно и путано, признался в своей горячей юнкерской любви и, вообще, просил не отказать и т. д. Бабушка его молча выслушала и, когда он выдохся, спросила, когда он должен отправиться в обратный путь. Он ответил — к пяти утра, так как его небольшая группа командирована с позиции в Ростов по делам. Все, что надо, уже сделали и в пять выступают обратно на позиции.
Бабушка буквально приказала ему отправиться в комнату к дедушке, который всегда был чем‑то занят и в семейные дела вмешивался мало. Там, с помощью дедушки, раздеться (на нем была масса оружия и снаряжения), а она тем временем наполнит ванну теплой водой, чтобы он «в кои‑то веки» хорошо помылся. Ванна у бабушки в доме была добротная, наполнялась горячей водой из огромного котла, вмурованного в плите на кухне, что была рядом. А поскольку плита всегда топилась, то и горячая вода всегда была в избытке. Пока Володя, во исполнение приказа, «с истинным наслаждением», как он уже много времени спустя рассказывал, фыркал и плескался в ванне, бабушка приготовила ему чистую теплую смену белья из мужских запасов. Явившаяся из флигеля мама принялась за труску и чистку с легкой починкой всего юнкерского обмундирования, с проездкой каленым утюгом по всем швам. Дедушка, отбросив свои труды, отскоблил, просушил и вычистил сапоги. Когда Володя стал вопить, что он уже готов, ему протянули огромный бабушкин теплый капот и пригласили пожаловать к столу поужинать и выпить чаю с вишневым вареньем. После недолгих пререканий делать было нечего, и он появился в капоте — красный как рак. Увидав, что творилось в большой кухне, он, уже смеясь, уверял, что во всем его обмундировании живой пока только он сам, «других там нет никого и ничего». И, уже совсем развеселившись, утоляя голод за столом, просил только не гладить утюгами его самого, шашку и винтовку.
По окончании всех этих для него неожиданностей бабушка в присутствии дедушки и моей мамы дала ему примерно такой ответ:
— Вы, Володенька, сейчас засните на Петиной кровати часика на два–три, а потом с Богом идите, чтобы не опоздать к войску. По дороге зайдите на полчасика в больницу — это вам по пути. Там повидаете Галочку и расскажите ей, зачем вы тут прохлаждаетесь. Что она вам скажет, так и будет. Кстати, она о вас тут нам уж очень что‑то часто турусы на колесах разводит. А затем имейте в виду, что если она согласится быть вашей женой, то до конца всего этого безобразия свадьбы не будет. А когда все утихомирится, вы свое училище закончите, тогда и я, и Иван Григорьевич, и ваши родители — дадим свое благословение.
В общем, я на другой день сделал заключение: у нас появилась вторая пара — «жених и невеста».
Много времени спустя мой отец, вспоминая как‑то этот период, сделал интересное, характерное открытие. Это — чуткость и доверчивость этих самоотверженных людей. Старых и молодых — от кадет, юнкеров до генералов включительно, родных и знакомых и просто случайно к нам попавших по адресу тех, кто знал наши дома, кто всегда находил приют, уход, порой по нескольку дней. Это — глубокое понимание ими тогдашней окаянной обстановки и нашего положения.
Никто из них никогда не приходил днем, а всегда в глубокие сумерки, когда было уже совсем темно, или самым ранним утром, то есть тогда, когда на улицах еще не было видно людей. Эта чуткость и понимание, возможно, и спасли — и не только наши семьи — от жестоких возмездий того безвременья. Хотя все же отдельные неприятности, конечно, были, но без чекистских последствий.
И еще вот что вспоминается так ярко сейчас. В течение того периода днем я часто бывал в Ростове, живя в Нахичевани. Вечером несколько раз бывал в кинематографе. И вот сейчас, как тогда, вижу Большую Садовую (главная улица, несколько километров длиной). Помню идущих по ней, куда‑то спешащих с покупками, стоящих у кинематографа, в кондитерских, мчащихся на экипажах — буквально великое множество молодых, здоровых, если часто не с иголочки одетых, то опрятно и хорошо обмундированных, при оружии военных людей. Не говоря уже о невоенных. На каждом уличном пролете, от угла до угла, их можно было видеть сотнями. А пролетов Большой Садовой было свыше ста. Вечером количество людей увеличивалось. И это только на Большой Садовой.
В то же время раненые в Николаевской больнице и те, кто были командированы в Ростов по делам фронта на несколько часов, рассказывали, что «отряды» добровольцев на позициях за Ростовом в направлении Малых Салов, Таганрога, Батайска и других районов состоят из каких‑нибудь сотен штыков, а то и десятков, при нехватке оружия. О чем думали праздно шатающиеся люди? И думали ли вообще? Мне их жаль. Жаль потому, что все они, потом уже и в разное время, безусловно погибли. Об этом уже много писалось в более авторитетных воспоминаниях, но я не могу не сказать, не подтвердить тоже то, чему я был свидетелем в дни своей ранней юности и что послужило одной из немаловажных причин неудачи Белого Дела. Кисмет!
Грустные, тревожные дни…
В конце января заболел сыпным тифом мой отец. Меня и брата перевели в большой дом к бабушке. Мама осталась во флигеле, с которым связь была прервана. По нескольку раз в день я подходил к окну и смотрел внутрь так, чтобы меня не было видно. Папа лежал на кровати с компрессом на голове, жутко исхудавший. Эти дни он был почти без сознания, сильно бредил. Мама всегда замечала меня, делала какие‑то успокаивающие знаки руками, жалко улыбалась. Иногда открывала форточку в столовой и всегда говорила, что папе лучше. Просила меня много не быть на морозе, чтобы не простудиться. Позже я узнал, что в эти дни, предшествовавшие дню выхода Добровольческой армии в Ледяной поход, папе было настолько плохо, что даже домашний доктор, милый седенький старичок, Готфрид Федорович Квест, сказал маме, чтобы она крепилась и была бы готова ко всему. Сам он в дни кризиса и ночевал во флигеле. Ему мы обязаны спасением папы.
Не помню точно — за день или два до начала отхода — я пришел домой сильно уставший, так как побывал с двоюродным братом Митей К. на двух фронтах.
С утра были на берегу Дона, вниз от границы. На берегу были отдельные, очень малочисленные части добровольцев. Кое–где были расставлены пулеметы. У оврага, что идет от Александровского сада, стояло одно орудие. Какой‑то очень сердитый офицер на нас накричал, чтобы мы убирались отсюда. Но мы все же к нему подошли и, очень вежливо поздоровавшись, рассказали длинный перечень фамилий «наших» и сказали, что мы их ищем по поручению бабушки и дедушки. Мой папа болен тифом, а Митин с Германского фронта еще не вернулся, а от «наших» мы уже много дней не имеем вестей.
Офицер заметно смягчился, сказал, что никого из наших он не знает, кроме капитана Бориса Чубарина и его сестры Ани. Первый в Корниловском полку, а Аня, очевидно, в Николаевской больнице, так как там концентрируется медицинский персонал. Затем он все‑таки просил нас отсюда уходить, так как здесь опасно. Но мы все же поколесили по берегу. У одного амбара постояли около группы добровольцев и узнали, что Заречная нами оставлена и что отсюда тоже уже видать большевиков, которые в некоторых местах вышли к противоположному берегу Дона.
Как мы ни всматривались, так и не увидали тех, кто через несколько дней вполз в город.
Шел снег. Было как‑то тревожно, жутко чувствовать и знать, что безжалостный, грубый враг неумолимо приближается и остановить его нет возможности. Наши силы так очевидно слабы. Это чувство повторилось и в другие уже дни, и повторилось со всей своей неумолимостью совсем недавно.
С берега Дона мы подались в Николаевскую больницу. Передвигались быстро на коньках. В одном месте, уже близко от Большой Садовой, нам наперерез с боковой узкой дороги устремились тоже два «конькобежца» с криками: «Эй, г…чисты, заворачивай назад!» Так многие хулиганы предместий дразнили гимназистов. Мы были не в форме, и только гимназические фуражки с гербами привлекали внимание этих сорванцов, по виду несколько старше нас.
Деваться нам было некуда. Справа — продольная канава, полная снега; увязнешь в ней, забарахтаешься — и пропал. Слева — длинный дощатый высокий забор фабрики. Назад — просто и в голову не пришло, да и спешили мы очень. Оба мы поняли, что проскочить боковую, перпендикулярную нам дорогу, по которой неслись эти два головореза, нам не успеть. Мы замедлили наш бег, как‑то машинально соображая — пусть они вынесутся с боковой дороги и сделают крутой поворот на нас, чем со всего маху ударят нам в правый фланг, и… приготовились к бою. А оружие у нас было. Мы все это революционное время носили под куртками куски гибкого каната не очень тонкой медной проволоки, примерно с мизинец толщиной и с полметра длиной. Мы быстро высвободили их из‑под курток и намотали на правые руки так, что при сильном взмахе канат разматывался, оставаясь на руке, на ременной петле одного конца, и если попадал, то уж бил наповал. А защищаться тогда приходилось часто.
«Красно…ые» (как мы их звали) вылетели справа и, описав кривую, очутились перед нами с поднятыми грязными кулаками и со злыми, решительными мордами. Я почувствовал, как моя медянка, как змея размотавшись от приготовленного прицельного взмаха, плотно легла по подбородку и правому уху этого отпрыска какого‑то красноармейца. У Мити получилось лучше. Атакующий его от удара упал сразу навзничь. Со своим я еще столкнулся. Мы оба упали в разные стороны. Быстро подскочив, я устроился к Мите, который готовился к другому взмаху. Однако, окинув «поле боя» взглядом, мы поспешили дальше. Тот, который налетел на меня, сидел в снегу, уткнув голову в колени, и как‑то хлюпал. Митин лежал у канавы, закрыв физиономию руками; сквозь пальцы видна была кровь.
Пробежав с полквартала, мы оглянулись. Оба наших врага уже стояли, видно, рассматривали свои знаки препинания, которые, наверное, помнят и до сих пор… Если живы.
Прибежав в Николаевскую больницу, которая находилась на сравнительно большой площади среди большого парка, на самой границе, мы застали там картину, которая и до сих пор не забыта. Первое, что нас встретило, когда мы плавно подскользили к главному подъезду, это сплошной стон, чередующийся с криками страдающих от боли людей. У подъезда стояло больше десяти или двенадцати разных ти–пов повозок, военных санитарных двуколок на рессорах, просто полевых двуколок, четырехколесных армейских повозок, гражданских, казачьих, станичных. На них было умощено сено, лежали с чем‑то мешки, овчинные тулупы. Из‑под тулупов вытаскивали раненых стонущих добровольцев с погонами разных цветов, включая и золотые. Несли их через главный вестибюль на носилках санитары в белых халатах, по виду учащаяся молодежь — гимназисты, студенты и девушки. Бегали сестры — разно одетые, но все с косынкам и в белых фартуках с красными крестами на груди.
Несколько вдали, с левой стороны у деревьев были привязаны верховые лошади под седлами. Тут же стояла группа человек 15—16 добровольцев. Бросилось в глаза то, что все они тоже разных частей — разные погоны, разно обмундированы. Около них стояли молодой доктор и пожилая сестра, записывая что‑то в большой блокнот.
Несколько минут позже мы нашли Аничку Чубарину. Она, смеясь, сказала, что все наши «бабарихи» здесь, и все очень заняты. Что этот обоз с тяжело раненными и сопровождающая их конная группа, причем все они считаются легко раненными, а доктор за голову хватается, говорит: «Таких легко раненных надо сейчас же на носилки и нести в палату, а они верхами прибыли и согласны только на перевязки». Вот они там и спорят.
Опять смеясь, просила дома передать, что всех наших «женихов» видала вчера и позавчера в разных частях. Кое‑кто слегка поцарапан так, что до свадьбы заживет. Просила передать всем привет, не беспокоиться и обещала забежать с нашими домой. Улыбнулась своей милой улыбкой и поспешила к раненым.
Увидел я ее уже только через три месяца, когда она приехала к нам с братом, вернувшись из Ледяного похода, будучи раненной. Аня была самая жизнерадостная, веселая, энергичная и… самая красивая из наших «бабарих». Я всегда старался быть около нее, слушать, как она говорила, как играла на пианино, как тихо, но приятно пела, старался услужить ей. Все это не ускользнуло от внимания домашних. Наши и она с ними шутили, говоря: «Жаль, что Борька не дорос, а то, пожалуй, завелась бы третья пара «жених и невеста».
Потолкались по коридорам больницы, в которой чувствовалась напряженная занятость персонала и стоял удушливый запах йодоформа, карболки и еще чего‑то приторного, тошнотворного, бьющего в нос. А главное — стоны, стоны незабываемые. В одной палате сестра и какая‑то очень молодая женщина держали раненого, а он рвался из их рук на постели и кричал: «Довольно! Хватит! Пустите, да пустите же меня!» Мы посторонились. По коридору несли на носилках раненого, а сзади, обняв двух гимназисток за шеи, прыгал на одной ноге очень молодой поручик. В двери других палат были видны перевязанные головы, лежащие под одеялами тела, сидящие по два, по три с руками на перевязях, с забинтованными ногами, некоторые с палками в руках. Между кроватями сновали девичьи фигурки в косынках, просто в белых халатах. Что‑то приносили, что‑то уносили, кого‑то поили, кого‑то кормили, переодевали, тут же перевязывали. В другой палате, крайней у выхода, мы сквозь застекленную дверь присмотрелись к раненому, у которого обе руки были наглухо забинтованы. Потом уже мы с Митей гадали, как же он, бедный, обходится без рук — ни закурить, ни есть, ни одеться, ни раздеться, и вообще ничем сам себе помочь не может.
Уже выходя через боковой выход, я заметил Веру Она пересекла коридор слева от нас с тазом в руках. Выйдя на воздух, мы оба почувствовали большую разницу атмосферы там и тут и еще раз пожалели наших бедных раненых, не преминув ругнуть кого следует и пообещать «еще показать им».
После «военного совета» решили двинуться на другой «фронт» — за Балабановской рощей, откуда были слышны, правда, очень далекие, но редкие выстрелы. Было уже после полудня, хотелось есть. Но ведь «нашим там тяжелее. Мы домой вернемся, а они — Бог весть». Надели коньки и через боковые ворота, что выходили в степь, покатили, пересекая площадь, мимо кладбища. Пересекли дорогу перед Балабановской рощей, что вела на окраинах Нахичевани на Кизитеринку, дальше — на Аксай и влево — на станицу Александровскую
Сейчас вот вспомнил: выкатившись с территории Николаевской больницы, мы увидели у боковых ворот в ряд стоявшие повозки, двуколки. Вдоль кирпичного высокого забора был навес — частью дощатый, частью брезентовый. Под ним стояли лошади, покрытые попонами, старыми одеялами, бурками, жевали в торбах свой паек. На сложенных кирпичах что‑то варилось в котле. Ходили казаки, солдаты в серых шинелях с погонами. Это была часть обоза, на котором вывозили раненых 9 февраля. Часть раненых осталась в больнице под присмотром местного персонала… на съедение троглодитам XX века. Я видел только часть того, что с ними сделали. Ну, об этом как‑нибудь в другой раз.
Углубившись в рощу, мы покатились по гладкой снежной дороге, что вела на Армянский монастырь и дальше, кажется, на Малые Салы. Бежали между деревьев, украшенных снегом, звенящими сосульками, между причудливых, ветром уложенных сугробов — в царстве зимнего пейзажа. По дороге важно расхаживали вороны. При нашем приближении стаями с карканьем тяжело взлетали и, покружившись черными пятнами, садились на деревья. Под их тяжестью снег сыпался с веток, создавая впечатление висящих кружев. Где‑то далеко тяжелыми выдохами ухали орудия. Со стороны станицы Гниловской была слышна пулеметная стрельба. Впереди нас было тихо. О чем мы с Митей тогда переговаривались — всего не помню. Помню только, что его отец был врач, был на Германском фронте и вот до сих пор не вернулся.
Мой папа был болен тифом, так что у обоих в этом отношении было неблагополучно. Митя был старше меня на один год и уже был влюблен в гимназистку, жившую в их доме, — намного старше его. К его неудовольствию, там появились юнкера, молодые офицеры — все приятели ее старшего брата. Я тайно вздыхал по предмету своего обожания — Аничке Чубариной. Эти секреты мы доверяли друг другу и, конечно, обсуждали вопросы войны, в которой мы рассчитывали участвовать в недалеком будущем.
Роща стала редеть. Впереди уже редкие деревья, а дальше степь с редкими перелесками, оврагами; справа, недалеко от дороги, знакомый домик. Там жила семья смотрителя этого района рощи, некоего Муха. Его два сына были одноклассниками Мити, и здесь мы бывали часто.
На неогороженном дворе мы увидали нескольких оседланных лошадей. Из‑за, угла сарая вышел солдат с винтовкой в руке, но, видно распознав нашу молодость, вскинул ее на ремень. Мы было замедлили ход, но, увидев на его плечах погоны, свернули прямо к домику. Солдат оказался совсем молоденький юнкер, небольшого роста. Улыбаясь, он спросил, куда мы держим наш путь. Мы откозыряли, поздоровались Рассказали, что ищем своих, называя имена и фамилии. Все так же мило улыбаясь, он попросил нас зайти в домик к начальнику разъезда. Мы сняли коньки, вошли, постучавши в дверь.
В знакомой комнате у стола сидел тоже очень молодой капитан, около — другой офицер, кажется поручик. Два юнкера сидели около плиты, на которой стояли две консервные банки и с шумом грелся чайник. Было слегка накурено. В комнате было холодно. В плите трещали дрова. Видно, плиту недавно растопили.
Вежливо поздоровавшись, приложив руки к козырькам фуражек, мы представились. Офицер, смеясь и шутя с нами, пригласил нас сесть. Помню, сказал: «Ну, раз гимназисты, значит, не большевики. Чем можем вам помочь, ребятки?»
Мы опять наперебой рассказали, где были, и кого видели, и, конечно, опять имена и фамилии наших, и что дом этот мы знаем. А вот куда Мухи делись — это для нас загадка. Совсем недавно они были здесь.
Наш рассказ их всех, видимо, развеселил. Поручик рассмеялся, говоря: «Ваши мухи, видно, улетели куда‑то». Капитан добавил: «Мы вот пообедаем чем Бог послал и тоже полетим из этого уютного домика». А нам сказал: «Своих» искать не надо. Фронт большой у нас. Большевики наседают, но наша армия их отбивает». За своих пусть ваши дома не беспокоятся. Вот станет тише, и они сами появятся, а вы, ребятки, посидите с нами, отдохните и жарьте домой, а то скоро стемнеет. А нам надо службу нести дальше».
Юнкер поставил на стол две подогретые банки мясных консервов, вкусно пахнувших, появился хлеб, кусок сала, заварили чай. Пригласили нас покушать с ними, но мы энергично стали отказываться, даже убедительно наврали, что совсем недавно мы очень сытно пообедали.
Не помню, как долго мы там были — полчаса или час — и о чем говорили, пока они «обедали». Помню только, что с незатейливой едой они справились быстро. Помню, как один юнкер встал из‑за стола и, обращаясь ко всем, сказал «спасибо». Взял винтовку и вышел во двор. Помню, как вошел встретивший нас. Войдя, стал смирно у дверей, с винтовкой у ноги. Капитан пригласил его сесть и обедать. И навсегда заполнились их неповторимые лица, лица императорских юнкеров, одухотворенных верой в правое дело служения Родине, верных своей присяге.
Тепло с нами попрощались, обещали, если встретят кого‑либо из наших, рассказать им, что видели нас. Адрес наш капитан не стал записывать, а сказал, что запомнит легко. Пристегнув коньки, мы покатили домой.
На другой день утром у папы был кризис. Накануне его причащали. К вечеру Готфрид Федорович уложил свои медицинские доспехи в чемоданчик и, уходя, уже при мне, сказал маме: «Зайду вечером». Мама мне тогда сказала, что папе всю ночь было плохо и утром она очень боялась за него. Сейчас он спит. Температура упала. Но он очень, очень слаб. «Сказал всего несколько слов. Спрашивал, как ты и Севочка».
Слава Богу, что эта чаша нас миновала, но другая опасность стояла уже у порога города.
Уходят в степи…
9 февраля по старому стилю. Проснулся я очень рано. Было темно. Сквозь дверную щель на кухне виден свет. Слышится говор, шум посуды. Я быстро оделся и вышел.
К неописуемой моей радости, за столом сидели мой дедуган и несколько добровольцев, некоторые с юнкерскими погонами. Всего человек 7—8. На рундуке лежали винтовки, папахи, фуражки, рукавицы. Пахло кожей, лошадьми, морозом. Дедуган обнял меня, крепко поцеловал, сказал: «Севочку будить не надо» — и что он уже был во флигеле, а папа спокойно спит. С вечера поел немного, разговаривал с мамой, температуры нет. Так что, слава Богу, дело идет на поправку. На мои многочисленные вопросы: где? что? как? — дедуган вкратце рассказал, что воевали эти дни у Хопра, а сейчас были у станицы Гниловской. Направляются в штаб генерала Корнилова, попутно доставили нескольких раненых в Николаевскую больницу. Видел там наших «бабарих», но не всех. И, остро прищуриваясь, улыбаясь, добавил, что Аничка сладко спала, утомилась она, бедняжка. Я смутился, стоя у пьющего чай дедугана. Я рассматривал его и весь его боевой вид. Мне стало жутко. Он страшно изменился. Когда‑то холеные большие усы и душистые знаменитые бакенбарды под Александра II превратились в сплошную заросль. Он, видно, давно не брился и не подстригался. Голова была вся седая. Исхудавшее лицо было загорелое, какое‑то коричневое, обветренное, испещренное невидимыми мною раньше морщинами. Руки какие‑то глянцевитые и страшно холодные. Шинель серая, мятая, торчащая своими полами каким‑то колом. Все они, несмотря на то что сидели в теплой кухне, были пропитаны морозом.
Допив чай, они поблагодарили наших стариков, попрощались и вышли один за другим во двор. Лошадей‑то своих они завели внутрь. Дедуган задержался на кухне, о чем‑то пошептался с бабушкой и другим моим дедом. Много времени спустя я узнал, о чем они шептались.
Дедуган им сказал, что не сегодня–завтра большевики город возьмут. Надолго ли — сказать трудно, но к этому надо сейчас уже приготовиться, спокойно все обдумав. Обещал еще заскочить или кого‑нибудь прислать за парой теплого белья, которое он как‑то неловко просил постирать и к вечеру высушить. Попутно посоветовал приготовить все необходимое для нашей молодежи, так как фронт стоит почти на окраине города и, возможно, они тоже вот–вот появятся.
После их ухода я сам закрыл ворота, калитку запер на засов. Была еще ночь. Шел мелкий снег. Я покормил Волчка в его будке, посмотрел в щель на ставень нашего флигеля, где виднелся свет притушенной керосиновой лампы. Было тихо. Откуда‑то издалека из‑за Ростова доносились редкие одиночные выстрелы.
После ухода дедугана и его «войска» в большом доме поднялась кутерьма, затянувшаяся на целый день. Кипела выварка, кипятилось белье, тут же над плитой сушилось, гладилось утюгами, что‑то штопалось, чинилось, отбиралось и т. д.
Днем пришла Галя из больницы с температурой, ужасным насморком, кашлем, с головной болью — в общем, больная вдребезги. По моему мнению, она принесла с собой какие‑то лекарства, свой «сидор» и сумку. Сказала, что главный врач выпроводил ее домой. Быстро разделась, легла на кровать в своей комнате и долго истерично плакала. Бабушка, отрываясь, ухаживала за ней, успокаивала, а та, всхлипывая, рассказывала ей ужасы о том, что «там» сейчас творится.
После половины дня на кухне на широком рундуке лежали отдельные стопки белья, носки, платки, найденные в старье варежки, два башлыка — все для всех, кто мог вот–вот появиться. На каждой стопке приколота записка с именем и фамилией. Сейчас не помню, который был час. Может быть, час, или два, или немного больше. Я одел брата, и мы вышли на улицу погулять. Постояли у флигеля. Мама открыла дверь, позвала нас внутрь. Стоя у дверей кухни, через открытые двери столовой в спальне мы увидели лежащего на кровати папу. Он, улыбаясь, что‑то сказал нам и перекрестил нас. Мы оба заплакали. Мама нас вывела на улицу и разрешила погулять, но не далеко. Успокоила меня, сказав, что папе гораздо лучше. По ее лицу я видел, что это правда. Я забыл слезы, стало спокойнее. Мы дошли до угла Большой Садовой. Тут я, держа брата за руку, остановился в беспокойном недоумении.
По дороге от Ростова двигались нагруженные разнотипные повозки. Темно–серые облака низко висели над городом. Была какая‑то туманная мгла. Глухо отдавались голоса людей, шумели по снегу колеса, скрипели телеги, фыркали лошади. Сбоку, держась за края, шли люди в гражданском платье, в шубах, в серых, черных шинелях, многие с винтовками. Было несколько саней. Брат спросил меня, куда они едут. Я боялся ответить куда. Но вот — интервал, и дальше я с ужасом увидел подходящую артиллерийскую упряжку, ездовых на конях, зарядный ящик, за ним орудие с лежащим на стволе инеем.
Это было уже слишком. У меня появилось чувство, как будто перед нами падает защищавшая нас от всех бед стена и рушится неумолимо, и нет сил, чтобы удержать ее падение. Но что‑то надо было делать (это чувство преследует меня всю жизнь). Я взял брата крепко за руку, и побежали домой. Я решил маме ничего не говорить. Бабушке сказал уже без брата, чтобы он не слыхал. Мои первые слова были: «Белые уходят…»
В поход
После обеда я сказал, бабушке, что выйду на угол постоять и посмотреть. Она просила выйти не надолго и далеко не отлучаться. Выходя из дверей, я увидел добровольца, соскакивающего с коня у нашегс парадного. Увидев меня, он быстро спросил: тут живут такие‑то? Говорю — тут. Спрашивает: можно видеть маму Пети Кобыщанова? «Конечно, — отвечаю, — она дома». Он быстро привязал повод к дереву и пошел за мной в комнаты. Идя через коридор, я все же спросил: «А где же Петя?»
«Петя жив и здоров, я от него».
Бабушка, видно услыхав голоса, вышла навстречу. Молодой человек поздоровался, снял фуражку, вошел с нами в гостиную. Глядя на бабушку, начал быстро говорить:
— Простите за беспокойство. Я на минутку заскочил, очень спешу с поручением обратно в Ростов. Я служу в одной части с Петей и Володей Посохиным. Мы уже прошли с полчаса тому назад эти места. Они побывать дома не смогли. Нашу конную группу направили в авангард армии в очень спешном порядке. Они просили завернуть по паре белья и сделать надписи их фамилий. Передать, если кто из других зайдет, или выйти на Садовую и попросить кого‑либо взять все для них и как‑нибудь на остановке разыскать их и вручить. Я бы лично взял с удовольствием, но сейчас не могу. Я буду отходить в арьергарде, и если смогу, то заеду и возьму, если так никто и не зайдет.
Весь этот монолог я воспроизвожу по памяти. В основном это было так. Доброволец заспешил, стал прощаться. Уже в дверях бабушка попросила его подождать минутку, метнулась в кухню и быстро вышла, заворачивая в салфетку кусок хлеба и две котлеты; сунула ему в руки, сказав: «Я сейчас», — и через полминуты вышла опять со стаканом вишневой наливки из бутыли, что стояла у нас в буфете, разбавив ее горячей водой.
— Вот, выпейте вишневочки тепленькой на дорогу! Доброволец быстро выпил. Бабушка взяла стакан из его рук, передала его мне, обняла добровольца, поцеловала и перекрестила его.
— Ну, с Богом, милый мальчик. Пусть вас Бог хранит. Увидите Петю и всех наших, передайте им мое благословение. Значит, уходите?
Уже беря повод, он как‑то грустно сказал:
— Да, уходим. Уж очень много их и напирают со всех сторон. Спасибо за все. До свидания. — И крупной рысью поскакал прямо через степь, исчезая в легком тумане.
Вернулись в гостиную.
Дедушка сидел с братом на диване. Бабушка села в кресло. Я подошел к окну. Все были под тяжелым впечатлением всего слышанного, всего надвигающегося. У Гали было тихо. Видно, спала. Ни к кому не обращаясь, бабушка проговорила:
— Что же делать? Дедушка ответил:
— Подождем. Может, кто зайдет.
За эти короткие минуты у меня в голове молниеносно рождались планы, один сменяя другой. Не скрою — фантазии было много. Я остановился на плане, который исходил от Пети. Твердо решил проявить инициативу. Дедушка выходить не мог, у него болели ноги. Поэтому я выйду на угол Садовой, что в одном квартале от нас, забрав все теплое белье и остальную мелочь, каждому в отдельном пакете, с надписью для кого. Все уложено в один вещевой мешок («сидор» такой у нас был). Я буду смотреть на проходящие части, обозы и, если кого из знакомых увижу, попрошу их взять. Если никого не увижу, попрошу просто кого‑либо взять для них. На этом и порешили.
Скоро я уже стоял на Большой Садовой. Проходили очень мелкие пехотные части, с большими интервалами. Опять проходили повозки. За всеми я шел рядом, примерно до 4–й линии, замедляя шаг, спрашивая у седоков, у идущих пеших, у редких конных, не знают ли они наших, называл фамилии. Потом шел в обратном направлении до нашего угла, не переставая спрашивать уже у встречных. Так я колесил часа два с промежутками, так как бывали моменты, когда вдруг становилось пусто на улице и никого не было.
Наступили сумерки. Мне было тепло от маршировки туда и обратно, я повторял это движение несколько раз. Закончив свое последнее «турне», стоя на углу, я уже подумывал вернуться домой, так как никого уже не было. Вдруг вдали показались конные — подходила группа, что‑то десяток всадников, по виду казаки. Выйдя на дорогу, ближе к ним, я повторил, уже как попугай, свои вопросы. Кто‑то из первых ответил: «Нету здесь таких». Я уже решил просить их взять наш «сидор», но почему‑то замялся. Группа прошла и стала удаляться. Сумерки стали гуще. Я повернул домой. Когда я уже подходил к дому, меня осенила мысль, которую я сразу определил как «гениальную». Я рассудил так: за все время моего пребывания на Большой Садовой я видел, что пехота шла мерным шагом, повозки шли шагом, и конные тоже шли шагом. Никто не бежал, никто не скакал даже рысью. Таким образом, если я сейчас надену коньки и побегу, то я всю армию перегоню. А бегал я на коньках тогда ветром.
С решительным видом я позвонил у парадного. Открыл дедушка.
— Ну, как?
Уже на кухне я все рассказал и для подкрепления своего плана сразу наврал, что мне сказали, что часть, где Петя и Володя, как будто на Екатерининской площади или где‑то в районе базара, и поэтому я сейчас надену коньки и все им передам. И еще приврал, что меня ждут Коля и Герман — мои приятели с нашей улицы. Их братья тоже добровольцы. Бабушка заохала, но, к моему удивлению, меня поддержал дедушка. Спасло меня то, что бабушка все время бегала к Гале, которой к вечеру стало хуже. Температура прыгнула вверх, и она начала бредить и опять плакать. Короче говоря, с расширяющимися планами я стал переодеваться в свой зимний охотничий костюм, подаренный мне папой к Рождеству. Теплые суконные брюки, крепкие высокие сапоги, которые я приспособил под коньки еще в начале января, катаясь по Дону. Надел фуфайку, теплую, на вате, короткую куртку, взял папаху, белый башлык, купленные мне в прошлом году в Кисловодске теплые варежки; рассовал по карманам перочинный нож, спички, медянку. Улучив момент, на всякий случай завернул тоже в салфетку ломоть хлеба и котлету. И был готов к путешествию хоть на край света.
Уложил в «сидор» все заново — более компактно. Захватил пакет с пиленым сахаром, отсыпал в пакетик чаю, взял несколько ломтей хлеба и еще какую‑то мелочь и стал стараться поскорее улизнуть, чтобы, чего доброго, кто не пришел и не сорвал моего плана.
Не знаю, было ли у меня тогда твердое намерение уйти с Добровольческой армией. Но у меня было горячее желание найти Петю и других и передать им теплые вещи, чтобы им не было холодно. И еще у меня было желание быть в походе, именно в походе. Все наши выходы на охоту, на прогулки я называл походами. Сейчас же я видел начало настоящего боевого похода и хотел быть в какой‑то мере его участником, к нему прикоснуться. Но хотеть — одно, а мочь — это другое. Как я сознавал и связывал эти два понятия тогда — сейчас не помню.
Помню, что, чувствуя себя соответственно удобно и подтянуто одетым, с чувством выполнения военной задачи я покатил на коньках сначала по параллельной Большой Садовой улице, а потом уже по самой Садовой, освещенной лишь только лежащим белым покровом снега. «Сидор» своими лямками удобно лежал на спине, был не тяжел. В руках была палка с гвоздем, вбитым в конец — новый тип «оружия», усовершенствованный в последние дни. Минут через 15 — 20 я был уже на Екатерининской площади. Перед Армянским собо–ром у памятника Императрице Екатерине II стояло много повозок, стояли отдельные группы пехотинцев, несколько оседланных лошадей. На углах улиц стояли группы жителей. Я стал опять расспрашивать. Один офицер с усами сказал мне, что впереди есть конная группа, но это уже далеко. Разговаривая с ним, я заметил, что повозки опять двинулись, сворачивая влево, то есть мимо Нахичеванского базара в направлении к железнодорожной станции и даже на Кизитеринку. Озадачило меня то, что несколько подвод повернули вправо. Эта дорога вела к 29–й линии, через Дон на Зеленый остров и дальше через Старый Дон на левый берег. Для меня это оказалось «на распутье». Куда пошли или поехали наши и где этот самый авангард? С таким вопросом я обратился к бородатому казаку, поправлявшему седловку. Казак, не глядя на меня, грубо ответил: «Много будешь знать, скоро состаришься». Постояв еще минут двадцать, я установил, что большинство сворачивает влево. Я решил догонять до Кизитеринки, а там видно будет. Места те и дорогу я знал хорошо.
По дороге катиться было неудобно, натыкался на подводы, надо было их огибать, а сбоку шли люди, держась руками за разные части этих колесниц. Да и снег был рыхлый. Катил по тротуарам сбоку. Это было не совсем удобно, так как я должен был задерживаться, чтобы рассматривать лица. В одном месте на меня из‑под ворот бросилась большая собака с бешеным лаем, норовя укусить за ногу, но помогла палка. Обернувшись, я несколько раз ткнул ее в морду. С диким воем пес подался назад, а я поспешил вперед — от греха подальше.
До самого завода, что на окраине города, я бежал, что называется, плавно, но как только кончились тротуары и мне пришлось выйти на дорогу, стало хуже. Скольжение мое замедлилось. Который был час — я не знаю, когда уже на дороге я ухватился за край брички, которая была запряжена парой лошадей и крупной рысью, обгоняя обоз, вынесла меня на улицы Кизитеринки. Сидевшие в ней четыре фигуры в шубах не обратили на меня внимания. Спасибо бричке и ее владельцам. Расстояние, которое я прокатил на коньках, держась за бричку, я уже не одолел бы на коньках. Пришлось бы их снять, и как бы сложился мой «поход», сказать трудно. Я выиграл время и не так устал, хотя на многих ухабах пришлось делать «гопки».
В Кизитеринке были знакомые, я думал зайти спросить, не заходил ли кто из наших, но мне не хотелось расставаться с бричкой. Ведь было сравнительно легко, удобно, а главное — быстро. Меня обуяло чувство движения вперед, и как можно скорее. Я все время вглядывался по сторонам. Мне очень хотелось увидеть кого‑нибудь из тех, кого я ищу.
Нагнали настоящие строевые части, идущую пехоту. Сбоку небольшие группы кавалерии, вереницы артиллерийских упряжек, орудия и все те же повозки, телеги, санки. Были пехотинцы, идущие цепочкой вдоль дороги. Дальше от дороги опять были видны всадники. Как были редки эти группы, и как мало было их! Я был уверен, что все главные силы были впереди, а это — так себе, обоз 2–го или 3–го разряда, за которым, конечно, должны быть крупные части, сдерживающие большевиков.
Не считаясь уже ни с пространством, ни со временем, я стремился вперед. По сути дела, это «вперед» была, конечно, дистанция не длинная. Но за Кизитеринкой я почувствовал, что ноги мои устали и «сидор» стал тяжелее. Впереди был какой‑то затор, и моя бричка шла уже шагом. Слева стояли вереницы повозок и людей.
И вдруг все разрешилось неожиданно и быстро. В одном месте у группы деревьев и каких‑то сложенных балок, сбоку дороги, пропуская всех, кто еще двигался мимо, стояло несколько военных повозок, две двуколки, оседланные лошади и довольно крупная группа солдат и офицеров. Офицеры стояли прямо у края дороги, разговаривая.
Поравнявшись с группой, в одном из них я сразу узнал офицера, бывшего у нас в большом доме и в нашем флигеле еще в декабре. Он и папа часто подолгу беседовали. Как‑то, уже после Рождества, он приезжал в экипаже, и папа с ним куда‑то ездил, потом ужинали у нас. Был и еще кто‑то. Тогда он был, кажется, подполковником. После Корниловского похода он был полковником. Если память мне не изменяет, его фамилия Сутоплатов.
Узнав его, я от радости бросил бричку с легким поворотом вправо, но пока я катил за бричкой, упор был на пятки. Как только я отцепился, мои снегурки носами попали в рыхлый снег и я с разгону клюнул. «Сидор» мотнулся по спине вниз и сбил мою папаху с головы. В общем, это была моя последняя точка движения вперед. От нее началось движение назад.
Кто‑то крикнул: «Эй, с повозки что‑то упало!» Другой голос, уже около меня, сказал: «Не что‑то, а кто‑то». И помог мне подняться, протягивая мне мою папаху. Было неловко. Сказав «спасибо», я, ковыляя на коньках, подошел к офицерам и, приложив ладонь к папахе, произнес:
— Здравствуйте!
Полковник Сутоплатов (буду его называть так) шагнул ко мне, положил левую руку на плечо, правой приподнял мою папаху. С полным удивлением в голосе он спросил:
— Боря, ты? Что ты тут делаешь?
Я стал рассказывать, что ищу своих, чтобы передать им теплое белье, башлыки, и что никого все еще не нашел.
— Да кто же тебя послал?
Я пояснил, что думал их найти на Екатерининской площади, с разрешения бабушки. Попутно рассказал обстановку дома и то, что, кроме меня, никто этого сделать не мог. И что без теплого им не обойтись. Он повел меня к сложенным бревнам. Подошли другие офицеры. Тут же стояло несколько юнкеров, кадеты. Сев на бревно, я стал снимать коньки с сапог. Сейчас они мне мешали. Снял «сидор» и держал его в руках. Сутоплатов (его имени отчетливо не помню) спросил: «Это все в мешке?» Я ему сказал, что там все в отдельных пакетах с надписями фамилий: моему дедушке Турчанинову, Пете Кобыщанову, Володе Посохину и студенту (его фамилию так и не могу вспомнить). Девочки наши свое забрали все, уходя в госпиталь в разное время. Он взял мешок, положил его на тут же стоявшую повозку. Рядом стоявший офицер сказал, что он знает всех и что они впереди. «Вещи им передадим, как только встретим».
Я поднялся с бревен, держа в руках свои коньки и палку, подошел ближе к полковнику и тихо спросил:
— Можно мне около вас остаться?
Он как‑то кашлянул, потом, глядя на меня, проговорил:
— Так, так. Посиди еще немного, отдохни. Мы сейчас будем двигаться.
Повернувшись, что‑то сказал. Несколько солдат или юнкеров с офицером подошли опять к дороге. Сам же полковник с офицером, который до того стоял рядом с ним, позвав его с собой, пошел к другим повозкам. Около меня стояли совсем молодые ребята — несколько юнкеров, солдат–добровольцев, кадеты, среди которых я заметил двоих. Когда я вставал, то обнаружил, что ростом эти двое далеко не выше меня, а один если не ниже, то такой же. Так что я не исключение и могу быть военным не хуже их. Я ведь верхом умею ездить, стреляю неплохо, все ружейные приемы знаю, плавать могу, и на коньках бегаю лучше многих, и ростом выше, чем другие шиб–зики в наши двенадцать лет, а на турнике десять раз самого себя выжимаю. Все это я прикинул, глядя на кадет и готовясь отстоять свое намерение усилить их войско своей персоной.
Окружившие меня расспрашивали, где я учусь, в каком классе, где живу, кто из родственников моих здесь в армии. На все вопросы я охотно и подробно отвечал. Один юнкер сказал: «А вы мой тезка». Тут подошел Сутоплатов, отозвал двух добровольцев, что‑то им сказал. Те ответили: «Слушаюсь», подошли к двуколке, сели на сиденье, поставили винтовки между ног и подъехали к дороге. Потом он подошел ко мне и при всех довольно громко сказал, насколько я помню, так:
— Вот что, Борис, я знаю, ты смелый и энергичный молодой человек, знаешь военное дело и понимаешь создавшуюся для нашей армии обстановку. Я тебе даю очень важное боевое поручение. Ты должен его выполнить с честью и немедленно. Возьми этот пакет, спрячь его хорошенько. Вернись домой и передай маме на хранение. Как только папа поправится, он должен его прочесть. Если тебя где задержат и этот пакет найдут, не бойся. Там написано просто и так, что никто ничего не поймет, кроме твоего папы. Если спросят, кто тебе его дал, скажи, что подобрал на улице. Обещаешь мне это выполнить? Это очень важно для всех нас.
Все это я выслушал со смешанными, охватывающими меня чувствами. До некоторой степени я был горд. Мне давалось «важное» задание. С другой стороны, я успел почувствовать себя здесь как‑то уютно, среди тех, к кому я стремился и с кем хотел быть, видя в них и во всей этой обстановке отражение того героического, красивого, о чем я так много успел прочесть, слышать и даже видеть. Кроме того, уже по здравом размышлении, мне не очень‑то улыбалось тащиться обратно в город, где уже не было белых, по ночным пустым улицам добираться домой, хотя я и сознавал, что там тепло, уютно, а главное, что мои волнуются. Возвращаться мне казалось все же страшным. Об этом я ничего не сказал. Взял тонкий конвертик, положил его за подкладку папахи и хотел уже сказать «до свидания» и уйти, проглотив какую‑то горечь и готовые слезы, набегавшие от какой‑то охватившей меня грусти, как Сутоплатов сказал, обняв меня за плечи и подводя к двуколке у дороги:
— Все будет хорошо. Садись, Боря, с ними. Они тебя, сколько можно, до самого Нахичеваня доставят. А может быть, и дальше, смотря, где наши последние части. А там уже, дружок, на своих коньках доберешься. — И, больше чувствуя, чем видя мое смущение, поцеловал меня в щеку, помог взобраться на двуколку и сказал: — С Богом!
Белый башлык
Усевшись между двумя добровольцами на поперечную перекладину, увидал на золотом погоне сидевшего справа одну звездочку. Он помог мне поудобнее устроиться. Правой рукой держал винтовку, левой обнял меня и вдруг сказал: «Ну вот, господин скороход, пове–зем вас прямо в пасть большевикам, как пить дать» — и засмеялся. Доброволец, расправляя волоки, как‑то буркнул: «Никаких там большевиков нет». Раздался голос полковника, стоявшего около двуколки: «Прапорщик, ну что за шутки глупые! Большевики еще и в Ростов не входили. Войдут завтра, и днем; это ведь трусы препорядочные. Ты его, Боря, не слушай. Ему везде большевики мерещатся, не так, как тебе».
Прапорщик, видимо, понял, что шутка оказалась не ко времени и не к месту. Он быстро ответил: «Виноват. Я ведь пошутил. Там еще наши по улицам гуляют. Доставим скорохода с полным парадом».
Я, собственно, на шутку и внимания не обратил. Я увидал в нескольких шагах сзади полковника стоящих с винтовками в руках тех кадет, которые были ростом с меня. Быстро сняв с шеи свой белый башлык, я выхватил из кармана завернутые дома в салфетку ломоть хлеба и котлету и буквально сунул все это, перегнувшись с двуколки, Сутоплатову в руки, назвав его по имени и отчеству:
— Отдайте это, пожалуйста, тому маленькому кадету, ему в дороге пригодится.
Он машинально взял и только спросил, что это. Но двуколка уже двинулась, и я только успел крикнуть: «До свидания всем!» Начался обратный рейс.
Завершение 1/166–й по времени части похода
Лавируя между подводами, в иных местах съезжая с дороги, мы скоро миновали Кизитеринку. Как долго мы ехали, боюсь сказать. Мне казалось, что очень долго, так как большую часть дороги ехали шагом. Часто останавливались около небольших конных групп. Прапорщик всю дорогу со мной шутил, спрашивал обо мне, о нашей семье, о наших в армии, обещал их найти и рассказать, как вот мы ехали. Уже у самого предместья Нахичевани мы встретили большую конную группу. Прапорщик соскочил с двуколки, о чем‑то долго там разговаривал, потом вернулся и сказал, что повезут меня еще немного и что им надо уже возвращаться. Спросил, знаю ли я дорогу отсюда домой. Я спохватился, сказал, что дорогу знаю хорошо, что дальше меня везти не надо, а то лошадь устанет, а им надо двигаться вперед.
Все это я уже говорил при подъехавших к нашей двуколке нескольких конных. Один из них быстро проговорил: «Ничего, ничего. Сидите. Еще немного вас подвезут до начала улиц, а мы здесь подождем». Я рассмотрел золотые погоны.
Мы покатили дальше. Сзади двуколки рысью шли четыре конных с винтовками на седлах. Докатив до отдельно стоявших нескольких домиков, за которыми начинался угол завода и широкая улица, я увидел стоявших за углом двора с нашей стороны еще четырех конных. Наш ездовой, не проронивший ни одного слова за весь обратный путь, опять буркнул: «Это последние». Сдержал лошадь, круто повернул ее в обратное направление и остановился. Я заспешил. Взял коньки, палку, соскочил на снег. Сказал всем «спасибо» и «до свидания», даже пожал всем руки, в том числе и трем нашим конным, так как четвертый подъехал к стоявшим около угла. Один конный, пожимая мне руку, спросил: «А как же вы доберетесь домой, ведь до границы еще далеко? Если кого заметите на улице, то стучитесь в первый попавшийся дом, скажите, что, мол, заблудился». Я мог только ответить: «Ничего. До свидания».
Один
Я быстро зашагал прямо по улице и вышел к углу завода, идя вдоль его высокого забора и уже широкой в этом месте улицы. И вот тогда заплакал — наверное, из чувства жалости к самому себе или от подсознательного, интуитивного чувства, вернее, предчувствия, что с этого момента придется часто плакать и долгие годы, если не буквально, то в душе, и… не только мне.
Впереди был дом, где было тепло, какой‑то уют, где были самые близкие, родные мне люди, которых я очень любил и которые еще больше любили меня. Но до этого дома было еще сравнительно далеко, и путь до него — не скрою — казался мне жутким. Сзади то, что несколько часов тому назад для меня было «впереди», уходило — уходила НАША армия, где были тоже родные мне люди, которых я любил и которые любили меня. И многие чужие, ставшие для меня за это время такими родными — особенно среди юнкеров. Я еще расслышал еле уловимый шум удаляющейся двуколки и конных, а потом — тишина. Я брел, всхлипывая. Кругом пусто, и я как бы повис в пространстве; хотя мне иногда казалось, что кто‑то где‑то вблизи есть и меня кто‑то видит, и я ускорял шаг.
Где‑то очень далеко в стороне Ростова слышались далекие редкие выстрелы, где‑то сбоку завыла собака. Дойдя до другого угла, в стороне от каких‑то ворот увидел скамейку. Решил сесть и надеть коньки. Мне захотелось скорей домой. Перейдя дорогу, я сел на скамейку и хотел надеть коньки, но не тут‑то было. Под пластинки на каблу–ках, куда вставляется выступ коньков, набился спрессованный замерзший снег. Снимать сапоги я опасался. Подвернув ногу, стал перочинным ножом выковыривать снег. Это отняло много времени, так как снег, набившийся под пластинки, плохо поддавался моему маленькому лезвию и было очень неудобно им манипулировать. У меня была коробка спичек, но я боялся зажигать, чтобы растопить снег, опасаясь, что огонь будет виден далеко. Кое‑как отковырял, даже жарко стало.
Надел коньки, привинтил к подошвам сапог, затянул еще и ремнями, что делал всегда, надел рукавички, взял палку и заскользил по тротуару, держа направление на Екатерининскую площадь.
Который был час, я все еще не знал. Иногда мне казалось, что впереди какие‑то силуэты. Тогда я нырял в боковую улицу и, сделав круг, становился на прежний курс. Почти во всех домах было темно. В очень редких за ставнями виднелся свет. Недалеко от площади я вдали услышал голоса, свернул, немного вернувшись, в левую улицу, а там стояла группа людей около дома и громко разговаривала. Быстро повернул вдруг в сторону и, описав круг по нескольким улицам, выкатился к заднему приделу Армянского собора, который был уже на площади.
На площади у памятника стояла телега, совсем без колес. Рядом совсем открытый, пустой чемодан и еще что‑то разбросанное. У ограды стояла другая. Около нее лежала лошадь, но живая, так как я видел, что она держала голову. Пробежав мимо, я очутился на Большой Садовой. Отсюда было два пути. Один влево, к Дону, на 29–ю линию, к тете Ане, что было более безопасно. Другой — прямо домой, что было опаснее, так как мне все казалось, что именно там скорее всего можно попасть «в пасть большевикам», как пить дать. Да и вдруг большевики не завтра днем, а уже сегодня вслед за отошедшей Белой Армией втянулись в город. Значит — навстречу им? Стоя на перепутье и опять на том же самом месте, я все же решил двигаться домой. Это было все же ближе, и я очень уж хотел быть дома.
Дома
Пробежав несколько линий по Садовой, я опять увидал вдали идущих людей и голоса. Быстро свернул вправо, прокатил до параллельно идущей Садовой улице и что есть духу, наверное, уж из последних сил устремился вперед. Уже без всяких встреч скоро увидал очертания Софиевского храма, наш угол, наш дом.
Не буду распространяться, с какими оханьями и аханьями меня встретили. Это уже другая тема. Было начало четвертого часа утра. Мой «поход» был закончен. Пробыл я в нем в общей сложности двадцать часов. Конечно, никто не спал. Папе не говорили до его полного выздоровления. Поили меня горячим чаем с какими‑то травами. После рассказа, где был, кого видел, уже лежа в постели, я долго не мог согреться и заснуть. Перед глазами стояли эти два кадета, что ростом были с меня, лошади, повозки, много разных повозок, идущие, как тени, люди, кругом снег, пустые жуткие улицы, а по ним кто‑то крадется, где‑то зловещие одиночные выстрелы, собачий вой…
Проснувшись поздно утром, я не мог встать — болели ноги, и я сильно ослабел; да мне и не хотелось вставать. Из гостиной я услышал бабушкин голос, кому‑то говоривший: «Посмотри, какие красавцы ходят, смотреть противно, прости Господи. Да не подходи к окну…» Я понял, что пришли большевики.
Через восемьдесят с лишним дней вернулись наши. Не все. В разное время, в разных местах, при разных обстоятельствах получили все всё, с чем я их догонял.
Много времени спустя папа мне сказал, что в конверте, доставленном мною от полковника Сутоплатова, не было ничего — там был чистый, сложенный в два раза почтовый листок чистой бумаги…
* * *
Все это было почти сорок семь лет тому назад. Честь и слава павшим смертью храбрых за Русь Святую и кровь пролившим свою молодую.
Но где же вы, оставшиеся в живых, кто дороги и близки мне были? Где вы? Откликнитесь! Или… вы тоже… волею Божией, спите крепко под могильной плитой? Тогда… я, из большой семьи обреченных, самый маленький тогда по возрасту и по делам своим… остался один. Последний. И не устану поминать вас в своих молитвах и повторять: «Спите, орлы боевые, спите с спокойной душой. Вы заслужили, родные, славу и вечный покой».
В освобожденной же России вам будет воздвигнут памятник с лампадой неугасимой, по заветам вождей Белого движения».
Одинокая скала. На скале орлиное гнездо. А около гнезда разоренного убитые орлята. Нерукотворный же памятник вам уже воздвигнут словом и делом теми, кто остался верен светочу, зажженному во имя спасения Единой, Великой, Неделимой, Святой Руси.
© С.В. Волков, состав, предисловие, комментарии, 2001
© Художественное оформление серии, ЗАО «Издательство «Центрполиграф», 2001
© ЗАО «Издательство «Центрполиграф», 2001
Зарождение добровольческой армии / Составление, научная редакция, предисловие и комментарии д.и.н. С.В. Волкова. — М.: ЗАО Изд–во Центрполиграф, 2001. — 638 с.
ISBN 5–227–01023–4