Стали появляться к нам гимназистки из Ростова. Помню, были Женя, Таня и еще некоторые, имен которых я, к сожалению, не помню. Как они нас находили, я не знаю, но они привозили нам белье, медикаменты, деньги и даже вино. Вася скоро поправился, ему раздобыли документы ученика коммерческого училища, и вскоре он уехал к себе домой на Волгу. Я остался один, но не надолго, так как вскоре красные разогнали институт, и сестра моя переехала ко мне и заняла место Васи.
Я также уже стал сельским учителем Проскурняковым, страдающим от туберкулеза кости левого плеча. Оставаясь вдвоем с сестрой, мы все время гадали, куда бы нам уйти от Шуры и освободить ее от той тяжести, что она приняла на себя. Мы видели, как ей было тяжело, но ничего не могли придумать, так как я еще не мог двигаться. К апрелю месяцу в Новочеркасске начались, после месячного затишья, снова расстрелы и притеснения.
Неожиданно из Ростова приехала Таня Е. и предложила нам переехать к ней, на что мы с радостью согласились. За время моей болезни у меня выросла довольно внушительная борода, и я действительно стал похож на сельского учителя. Переезд в Ростов был без всяких приключений, пришлось только выйти из поезда за станцию до Ростова – в Нахичевани, так как в Ростове усиленно всех обыскивали.
Из Нахичевани прошли пешком до окраины Ростова, где сели на трамвай и вскоре очутились в большом трехэтажном доме, принадлежавшем отцу Тани. На следующий день пришла ее подруга Галя со своим отцом-доктором, который продолжал оказывать мне медицинскую помощь.
В начале мая Ростов был занят немцами, и мы были освобождены.
Так вот эти молоденькие девушки, еще совсем дети, но с большим русским сердцем, спасли меня и Васю и, конечно, еще других, оказавшихся в подобном положении.
Когда уже в 1920 году я встретил Таню и спросил ее, будет ли она со всеми эвакуироваться, она отказалась и осталась в Ростове, потому что ведь наших много будет по тюрьмам, кто же будет им помогать? И она выполнила свое обещание. В 1950 году, находясь в Австралии, я получил письмо из Парижа от некоей госпожи Вишневской. Это была Таня, вышедшая замуж и каким-то образом уже в 1924 году бежавшая из СССР.
В то время другие нахлынувшие события закрыли собой этот маленький период жизни, и мне не удалось ничем отблагодарить за те жертвы, которые были принесены Шурой, Таней и другими. Теперь же вспоминается прошедшее, многое улетучилось, и осталось лишь это короткое время, когда я был свидетелем таких высоких переживаний. Я надеюсь, что, может быть, эти скромные строки принесут удовлетворение тем, кто тогда, рискуя своей жизнью, так беззаветно служил Белой Идее.
Б. Турчанинов[374]Терновый венец[375]
На огромном Нахичеванском кладбище в склепах (и не только там) скрывались застигнутые врасплох в чужом городе во время большевистского восстания и грянувшего за ним террора «солдатских и рабочих депутатов» офицеры, юнкера, кадеты. Сколько их было – не знаю. Где, в каких склепах и зарослях прилегающей к кладбищу Балабановской рощи – тоже не знаю. Но что они там были, я знал. Я знал одну группу, которую навещал, приносил продукты, записки и еще кое-что. Смотритель этого кладбища был старик, отставной солдат. Имени его не помню – что-то вроде Митрофаныча.
Вот он-то, по просьбе священника Покровской церкви отца Иоанна К. приютил у себя двух братьев – Ваню и Колю Г., кадетов, кажется, Полтавского корпуса – в качестве гробокопателей (как они себя потом называли). Причем приказал им быть «внуками». Они его так и звали «дедушка», а он их – Ванюшка и Колюшка.
К ним на ту же «должность» и по той же «протекции» присоединился и третий – прапорщик. Фамилии и даже имени его я не помню, так как все его звали «Стуконожка». Так его прозвали наши многочисленные барышни в доме. Очень милый, застенчивый, слегка заикающийся, бывший студент. После развала армии он приехал в Ростов и жил у нас. После полученной на Германском фронте контузии он стал заикаться, и когда говорил, то пристукивал правой ногой. Отсюда и пошло – Стуконожка. Девицы звали его «милый Стуконожечка», а он их – «милые душегубочки».
Из подслушанных мною девичьих секретов я установил, что они до сих пор не могут понять, в кого же он влюблен и кому из четырех «бабарих», как я их звал, отдает предпочтение.
В один тревожный день оба кадета и Стуконожка из нашего дома исчезли. Как в воду канули. А обнаружил их я – и совершенно случайно.
Потащился я как-то на кладбище за похоронной процессией с музыкой, с «колонной» красногвардейцев и матросов, хоронивших кого-то в нескольких гробах, выкрашенных в красную краску. На кладбище у вырытых могил стояли смотритель и… наши как в воду канувшие, с лопатами в руках, «гробокопатели». Сбоку, в стороне, лежали ломы.
Кадеты выглядели сущими поденщиками, в каких-то кацавейках, в замусоленных кепках, надвинутых на уши, и с самыми глупыми выражениями на лицах. Стуконожка, небритый с тех пор, как он потом говорил, как окопался на кладбище, был в рваных валенках и в таком же полушубке.
По словам одного кричавшего «орателя», хоронили «ероев за слободу мирового пролетарьята», причем он так сильно со свирепым видом кричал и грозил кулаками «буржуям, попам и офицерью», что можно было подумать, что все стоящие вокруг и есть самые настоящие убийцы вот этих самых «ероев».
А я стоял и злорадно думал: а закопают-то их наши кадеты и офицер, а у него совсем недавно золотые погоны на плечах были, и сейчас они, и не только его, и еще кое-что в саду зарыто под родовым многопудовым камнем, а вас, вот рвань эдакую, скоро наши погонят, и вас, банду вонючую, еще как щелкать будут!
Тогда я не ошибся. Погнали. И щелкали. Но… потом уже Стуконожку нашего убили при штурме Екатеринодара, уже подпоручиком. Ваню и Колю, по возвращении из Корниловского похода, так же как и Петю Кобыщанова, с которым мы вместе росли (он старше был на шесть лет) произвели в корнеты. Колю убили в походе на Москву. От Вани после смерти брата не было больше никаких писем. Верно, погиб тоже.
Вот и закопали «ероев» под ревущие звуки «Интернационала», нестройные залпы красногвардейцев и под несколько очередей из матросского пулемета Кольта. Выпили водку из нескольких бутылей, поднесли и «гробокопателям», и под звуки развеселой «Марсельезы» отправились на новые грабительские подвиги в беззащитном богатом городе. Разошлись и «глазельщики». Я подошел к молча работавшим лопатами.
Прапорщик, не глядя на меня, тихо сказал:
– Иди, Боря, в сторожку, что у ворот, и подожди. Я сейчас приду.
В просторной сторожке было тепло, стояло два топчана, большой простой стол, две длинные скамьи, несколько табуреток. Рядом со сторожкой был сарай, в его открытые ворота виднелись лопаты, тачка, поливалка, какие-то бочки и другие инструменты.
Через несколько минут пришли Митрофаныч (буду его так звать) и прапорщик. Митрофаныч, улыбаясь, поздоровался со мной, потрепал по голове, спросил, похоронен ли кто из моих родственников здесь. Я ответил – бабушка и старший брат. Он спросил мою фамилию и сказал:
– Знаю, знаю, на втором участке справа от главной дороги.
Я ответил утвердительно.
Старик взял метлу, стоявшую в углу, и вышел. Через окно я видел, как он стал подметать снег у сторожки.
Стуконожка сел на табурет, положил свою ушанку на скамью и посмотрел на меня так, что я этого взгляда до сих пор не забыл.
– Слушай, Боря. Я тебя знаю как хорошего, все понимающего мальчика. Я знаю всю твою семью, которая к нам так хорошо отнеслась. Мы этого не забудем. Но мы не хотели всех вас подвести и потому ушли. Пока мы здесь. Теперь от тебя очень много зависит. Ты никому не должен говорить, что видел нас тут. Обещаешь?
Я только и мог сказать: «Да». Глядя на него, я чувствовал страшную неловкость и даже какую-то виновность в том, что вот, совершенно случайно, из-за этих паршивых «ероев», я обнаружил их здесь. В то же время в глубине моей души я чувствовал какую-то маленькую обиду – ну зачем он мне это говорит? Ведь я и сам знаю, что это военная тайна.
И видно, зная и помня мою страсть ко всему военному, он вдруг сказал то, о чем я только сейчас подумал:
– Это военная тайна…
Я оторопел. Видно, вид у меня был здорово нуждающийся в снисхождении, потому что он, улыбаясь, взяв мои руки в свои, сказал:
– Ну, ну, я знаю, ты ведь сам совсем военный, я тебе верю. Ну давай вот перекрестимся перед образом в знак нашей дружбы.
Мы оба встали лицом к потемневшему лику Николая Чудотворца и стали креститься. Крестясь, я думал, что никогда никому, даже если меня будут мучить, не скажу… и вспомнил. Как-то, еще до семнадцатого года, я видел кинокартину, называлась она, кажется, «Гусары смерти». Там был кадр. «Гусары смерти» по одному входят в очень мрачное помещение. На стене черное знамя с изображением черепа с костями, под ним стол, за которым сидело несколько офицеров в черных мундирах. Надпись гласила, что входящий, поднимая руку, давал клятву, что-то вроде – умереть, но не отступить и не покрыть бесчестием мундир своего полка гусаров смерти. Затем целовал клинок сабли, целовал край знамени и уходил. Тогда на меня это произвело сильное впечатление, и, конечно, я мечтал быть гусаром смерти. А сейчас, со слезами умиления на глазах, я, повернувшись к Стуконожке, был готов дать любую клятву верности. Но у меня вдруг мелькнула мысль – никому-то никому, но папе-то ведь надо сказать. И я спросил:
– А папе можно?
Он рассмеялся:
– Не только можно, а даже надо. Папа твой знает, где мы. Кланяйся ему и передай ему все, что видел здесь.
Уходя с кладбища, я зашел в нашу ограду, где были могилки бабушки и старшего брата. Смел снег с крестов, со скамейки, постоял несколько минут. Трудно сейчас передать те чувства, которые обуревали меня тогда. Но помню, что они были торжественны. По-моему, тогда я стал законченным белогвардейцем.