Я тогда направился к нему и сказал, что прошу его идти рядом со мной.
– Александр Сергеевич, неужели это вы? Как вы изменились!
– Отец Георгий, мы должны сейчас же разойтись, и прошу вас на меня не обращать внимания и ко мне не подходить. Если меня здесь кто-нибудь узнает, то я погибну.
Отец Шавельский отошел.
Немного спустя я наткнулся на моего вестового, которого я просил из Быхова убрать за явно большевистские наклонности, которые он стал проявлять.
Солдат остановился, посмотрел на хорошо знакомый ему полушубок, потом на мое лицо…
Я был в темных очках, бритый, и еще сделал гримасу, чтобы меня трудней было узнать.
Узнал ли меня мой прежний вестовой или нет – не знаю, но он как-то странно свистнул и затем вскочил на площадку вагона подходившего поезда.
Поезд был переполнен, и мне удалось пристроиться на ступеньках одной из площадок вагона 3-го класса.
Мороз был более 10 градусов, и я после первого же перегона промерз. На первой же станции я соскочил на перрон и побежал вдоль поезда, чтобы устроиться где-нибудь лучше.
Только площадка вагона 1-го класса оказалась свободной. Я взошел на нее. Но когда поезд отошел, я понял, почему эта площадка пуста: впереди вагона была открытая платформа, и сильный ветер стал пронизывать меня насквозь. Я решил войти в вагон 1-го класса, чтобы в коридоре немного согреться, но вагон оказался переполненным пассажирами. Я приоткрыл дверь в уборную и увидел там двух дам: одна сидела на главном месте, а другая на ящике с углем.
Увидя меня и думая, что я хочу воспользоваться уборной согласно ее назначению, они хотели выйти. Я им сказал, что хочу только согреться, и мы втроем остались в уборной, в которой я и доехал до Смоленска.
Пересев в Смоленске в другой поезд, я утром 21 ноября (4 декабря) приехал в Москву.
По дороге до Москвы какие-то солдаты два раза проверяли у пассажиров паспорта, причем мои документы не вызвали никаких сомнений.
В Москве я взял у вокзала извозчика и проехал шагом мимо квартиры, которую занимала моя семья.
Квартира показалась мне пустой, и я решил, что жене удалось уже выехать из Москвы.
Вечером в этот же день я поехал через Рязань и Воронеж в Новочеркасск.
Этот переезд был для меня очень тяжелым. Вагон был страшно переполнен, и я от Москвы до станции Лисок, то есть более 36 часов, принужден был стоять, не имея возможности ни разу присесть.
В вагоне, в котором я помещался, ехало человек 10 молодежи в солдатской форме. Всю дорогу они держали себя довольно разнузданно, но манера себя держать не соответствовала их физиономиям, и мне казалось, что они умышленно себя держат как распущенные солдаты и явно шаржируют.
Так как в Лисках (на границе Донской области) они остались в вагоне, то для меня стало ясно, что это юнкера какого-нибудь военного училища или молодые офицеры, пробирающиеся на Дон.
После отхода поезда со станции Лиски эта молодежь стала устраиваться на освободившихся местах. Я подошел к одной из групп и попросил уступить мне верхнее место.
– А ты кто такой? – услышал я от одного из них ответ на мою просьбу.
Я тогда сказал:
– Ну вот что, господа, теперь вы можете уже смело перейти на настоящий тон и перестать разыгрывать из себя дезертиров с фронта. Последняя категория и та сбавляет тон на донской территории. Я – генерал, очень устал и прошу мне уступить место.
Картина сразу изменилась. Они помогли мне устроиться на верхнем месте, и я с удовольствием улегся. Ноги мои от продолжительного стояния опухли и были как колоды.
Из воспоминаний корниловца[138]
При подавлении первого восстания большевиков в начале июля 1917 года в Петрограде, Кронштадте и Финляндии я был в составе 178-го пехотного Венденского полка, принимавшего участие в подавлении, и видел разрушительную силу агента Вильгельма, подкрепленную золотом и бездарностью Временного правительства. И теперь, когда я добровольно ехал в конце ноября на сборное место сил генерала Корнилова, не раз и мою голову сверлила мысль о безнадежности положения при сравнении сил врага с нашей, представлявшей из себя жидкую цепь зайцев, проскакивавших через заставы безжалостных охотников за нашими черепами. На станции Зверево и я был пойман и приговорен к расстрелу, и так как у палачей было много работы, то меня под конвоем двух представителей «красы и гордости революции» поздно вечером погнали, без ботинок, за полотно, куда-то на свалку. Но здесь Бог был милостив, – молодость и озлобление взяли свое, – и на свалке очутился не я, а мои конвоиры. Ночь покрыла мое бегство, и через короткое время я был в Новочеркасске. Прибыл я на сборное место не только побывавшим в Гражданской войне, но и спасенный волею судьбы. Таковыми были почти все собравшиеся там. Всем было ясно, что не мы начали братоубийственную войну, а разрушители России и ее армии с их небывалым террором. Выхода для всех нас не было, «смерть или победа» – вот первоначальный девиз добровольцев. Нейтралитет многих тысяч (17 тысяч) офицерства в Ростове и Донской области лег на нас большой тяжестью.
Марковцы на пути в Добровольческую армию[139]
На фронте захват власти большевиками прошел без всяких препятствий. Всю власть по всем инстанциям взяли в свои руки комитеты, очищенные от сторонников продолжения войны и действующие под руководством военно-революционных комитетов.
Через 4 дня Совнарком уже объявил о прекращении войны и о скорой демобилизации армии. Армейская масса стала жить одним: скорее бы по домам.
«Домой» – было и страстной мечтой офицерства. Для него уже не стало цели и смысла оставаться на фронте: его роль низведена была почти к нулю. И, кроме того, оно продолжало испытывать тяжелый моральный гнет со стороны солдатской массы.
Мечта «быть дома» таила в себе некоторую надежду на долю «свободы», хотя и там, в городах и селах, у власти находились те же комитеты и совдепы. Но использование этой доли свободы офицерами понималось по-разному: для одних – как-нибудь устроить свою личную жизнь, все равно в каких условиях и что бы ни стало с Родиной; для других – как возможность быть более осведомленным о судьбе Родины, которая, по их мнению, по их глубокому внутреннему чувству, не может зависеть всецело от большевиков; по их разумению, она зависит и от каждого из них.
Разъединившееся раньше в своих отношениях к Временному правительству офицерство теперь раздробилось и во взгляде и отношениях к власти большевиков: одна часть его примирилась с нею, другая – не примирилась; одна потеряла дух, другая – его сохранила.
Но и сохранившая дух непримиримости часть офицерства не имела полного единодушия: она разделилась на пассивных и активных. Пассивные скрывали свою непримиримость в себе, ничем, разве только в осторожных словах, ее не проявляя, тогда как другие, активные, искали «выхода», искали возможностей спасения Родины, путей к этому. Одни говорили: «Так долго продолжаться не может» – и бездействовали; другие, говоря то же, – действовали. Выступала на сцену жизни, как никогда до этого, роль воли, воли каждого в отдельности и воли многих, до воли всего народа включительно, в судьбе Родины.
И – в жизненном, огромного значения вопросе о роли воли не нашлось единства ее выявления: одни были ущемленной воли, другие – непреклонной, доброй. Все события, деяния протекают во времени, и вот когда для людей ущемленной воли – «время терпит», для людей доброй воли – «потеря времени смерти безвозвратной подобно». И это различие отразилось на судьбе родины.
В результате оставалась какая-то незначительная часть, как среди офицерства, так и среди всего русского народа, которая судьбу родины не только связывала со своей, но и ставила ее выше своей. Эта часть, сохранив в себе заговор в непримиримости к красной власти, отдала «приказ себе» немедленно, твердо и решительно встать на борьбу для спасения России.
Те офицеры и русские люди, которые любили родину горячей и жертвенной любовью, были непримиримы с захватом ее красной властью, ввергнувшей ее в бездну падения, люди доброй воли, пошедшие на борьбу, и стали РУССКИМИ ДОБРОВОЛЬЦАМИ.
Устремление добровольцев на Дон затянулось на много месяцев. Для одних началось в ноябре, для других позднее, до середины 1918 года. Столь длительный период объяснялся задержкой демобилизации армии на фронте Великой войны; для немалого числа их – поздно полученными сведениями о формировании армии на Дону, дальности расстояния и встретившимися на пути препятствиями. Главнейшим препятствием был «красный барьер», сначала проходивший непосредственно у места ее формирования, а с апреля 1918 года на границе советской и германской зон оккупации.
На Дон вело 6 железнодорожных линий. С севера: Москва – Воронеж – Новочеркасск; с запада: Харьков – Лихая – Новочеркасск и Синельниково— Ростов; с юга – Владикавказская и с востока две линии от Царицына, с пересадками на станции Лихая и на станции Тихорецкая. Продвижение по ним неизбежно должно было встретить неоднократный контроль революционной власти.
Контроль был вначале слабый, неорганизованный, поверхностный, но затем ставший серьезным и даже психологическим: контролю мог броситься в глаза «офицерский» вид, несмотря на внешнее одеяние; культурная речь; случайные, не «пролетарские» манеры… Могло быть и недоверие к представленным документам, если они не подтверждены убедительными объяснениями. Едущим нужно было быть готовыми ко всему, даже быть поставленным «к стенке», но в какой-то момент суметь убежать, скрыться и продолжать свой путь пешком, незаметно, может быть, даже только ночами, не страшась зимы, голода…
30 октября, убедившись, что в Петрограде «все потеряно», генерал Алексеев изменив свой внешний вид на штатского человека, с небольшим чемоданчиком, в сопровождении своего адъютанта, ротмистра Шапрона, выехал на Дон. Последнее его распоряжение было: начать отправку добровольцев немедленно, как только от него будет получена условная телеграмма.