же низких инстинктах, бросали те же лозунги.
И сколько лживого было в этих лозунгах: «Земля ничья», «Земля Божья». На Дону, на Кубани, на Тереке – земля была отбита казачьей саблей у кочующих калмыков, ногайцев, черкесов или была пожалована за верную службу, и для несения службы, а вовсе не была даром Божьим, как воздух и вода.
«Земля и воля» – эти лозунги натравливали одних на других, приводили к свалке, где хватали землю у тех, кто не мог ее защищать силой, а воля превратилась в дикий разгул первобытной вольницы.
На стороне большевиков появились грубые, наглые типы. Войсковой старшина Голубов, когда-то отличавшийся своим черносотенством, неудачник по службе, превратился в вождя революционного казачества. Такие превращения были нередки. Психология черносотенства весьма недалека от большевизма. Зычный голос, здоровенная ручища, склонность к кулачной расправе заставляли толпу ему повиноваться. В революционном угаре он нашел выход своему дикому нраву.
Другой – Подтелков, донской урядник, грубый, дерзкий на язык и буйный во хмелю. Для него революция была та же пьяная гульба. На службе угрожала тюрьма за растрату казенного имущества, в революции «море по колено». Подтелков встал во главе революционного комитета в станице Каменской, и началась дикая оргия – становище Пугачева с его пьяными безобразиями, распутством и зверствами. От большевиков Подтелков получил 2 миллиона рублей. Это было установлено по перехваченным письмам. Вот какими деньгами сорила революция.
Казачество, как войско, было крепко своею службою Государю и русскому государству. Казак знал, что он должен служить. Его отцы, деды и прадеды служили. Турецкие войны, двенадцатый год, оборона Севастополя, покорение Кавказа – все было связано с историей казачества.
Походы, подвиги, победы – слава русского оружия была славой казачества. Сложилась казачья честь, понимание долга службы. Все держалось на духе повиновения.
Революция сразу одним ударом разрушила самую основу всего строя казачьей жизни. Пала царская власть. И люди не знали, кому они обязаны повиновением, – своему выборному атаману, но он мог быть смещен, его власть оспаривалась; войсковому Кругу, но там шумела разноголосица; Донскому правительству, но оно, составленное наполовину из иногородних, не внушало к себе никакого доверия.
Авторитета, которому все подчинились бы, не стало. Приказ, имевший такое решающее значение, вдруг потерял свою силу. И прежде крепкое, связанное войско рухнуло. Идея целого была потеряна, и каждый стал промышлять сам для себя.
Поднялась с низов глубокая старина, когда казачья голытьба с ворами и разбойниками шла грабить русскую землю, – смутное время, бунт Стеньки Разина, пугачевщина.
Устоять среди такого развала могли люди с исключительной силой воли. Среди них прежде всего генерал Назаров. Этот человек не знал страха. В противоположность многим другим военным он умел быть мужественным не только на поле битвы, но и среди мятежной толпы.
Нигде он не терял самообладания. Его не могли смутить ни угрозы, ни злобные крики. Благодаря его решимости был взят Ростов, когда из Таганрога с одной батареей он двинулся против пятнадцати тысяч мятежников, и ту же решимость проявил Назаров, когда выступил перед революционно настроенной ростовской думой и не поколебался взять на себя всю ответственность за стрельбу в рабочих на собрании в железнодорожных мастерских.
Мужественный вид, его спокойное, твердое слово приводило в смущение самых озлобленных противников и заставляло уважать его. Его ненавидели, но при нем смолкали.
Умер он так же, как и жил. Выбранный атаманом после смерти Каледина, он остался в Новочеркасске, откуда ушли последние верные казаки с генералом Поповым. Мужественно во главе войскового Круга встретил ворвавшихся в залу большевиков, зная, на что он идет, бесстрашно отвечал на дерзкие выходки Голубова, был схвачен и уведен на расстрел.
Другой был есаул Чернецов. Вся энергия умирающего Дона воплотилась в его лице. С отрядом в 100–200 партизан, набранных тут же в Новочеркасске, гимназистов, кадет, юнкеров бросился Чернецов в свой смелый набег.
Много раз приходилось мне видеть на маленькой станции Новочеркасска, как эти партизаны-подростки, тут же на платформе разобрав винтовки и патроны, садились в теплушки. При криках «ура» поезд отходил и скрывался вдали.
От них слышал я рассказ, как они врывались на занятые большевиками железнодорожные станции и прямо из вагонов бросались в штыки на захваченных врасплох красных, как Чернецов один с нагайкой в руке появлялся среди скопищ шахтеров и наводил страх на бушующую толпу. Отваге его не было пределов.
Среди общего морального паденья был и высокий подъем героизма на Дону. Немало жертв было принесено для спасения Дона. Из 60 учеников реального училища, ушедших в отряд Чернецова, осталось в живых не более 20. Чернецов погиб, изменнически преданный Голубовым.
Проходя как-то по городу, я встретил коляску. На козлах рядом с кучером сидел кто-то в необычной лохматой бараньей шапке. Несколько всадников в таких же текинских лохматых шапках ехали сзади. Мне показалось, что я узнал в сидевшем в открытой коляске генерала Корнилова.
О его прибытии говорили тайком. Его приезд скрывался. И хотя теперь, после взятия Ростова, генералу Корнилову разрешили остаться в Новочеркасске, тем не менее и он, и возвратившиеся на Дон генералы Деникин, Марков, Лукомский принуждены были проживать под чужими именами, прячась и скрываясь.
Но среди нас, которые знали, приезд генерала Корнилова вызвал самые бодрые настроения. Его ждали с нетерпением, и его приезд к нам из Быхова всеми был встречен как прибытие того, кто должен вести нас в трудный и опасный путь вооруженной борьбы против большевиков.
Я слыхал о генерале Корнилове, когда во время войны был в Галиции. Тогда уже говорили о нем с тем чувством восхищения, которое может внушить к себе только сильный человек. Говорили о его неустрашимости, говорили о звезде Корнилова.
«Корнилов заколдованный, его пуля не берет, – рассказывал мне один раненый офицер. – Разорвалась над его головой шрапнель, ранило и убило тех, кто был впереди и сзади него, а у Корнилова ни одной царапины. Он оказался как раз под воротами каменной стены, на шаг вперед, и он был бы убит».
Я был в Галиции и при наступлении Макензена. За сорок верст от места боя я слышал непрерывный протяжный гул орудий.
Лично я увидел Корнилова в первый раз, когда из австрийского плена он вернулся в Петербург; я встретился с ним у А.И. Гучкова. Небольшого роста, подвижный, с чертами лица киргизского типа, он как будто чувствовал себя не на своем месте в мягком кресле в петербургской гостиной.
Мне вспомнился этот гул орудий в Карпатах. Там, в этом огне, был Корнилов. Один за одним он вывел три полка своей дивизии из сплошного окружения, и сам остался, раненный, с такими же перераненными несколькими сотнями своих людей.
Корнилов подошел к столу, взял клочок бумаги и, быстро чертя карандашом, набросал весь план боя. Этот клочок я хранил у себя. Теперь он потерян, как все, что было у меня.
О его побеге из плена и переходе через румынскую границу, в горах Трансильвании, много говорили в Петербурге. Потом я видел Корнилова при его приезде в Москву, как Верховного Главнокомандующего, на государственное совещание.
Большой Московский Театр, там, где ставилась опера «Жизнь за Царя», представлял из себя совсем другое зрелище.
Партер переполнен. Ложи битком набиты. С левой стороны до самого райка все делегаты, присланные войсковыми частями, в солдатской форме, еще с не сорванными погонами, но с таким разнузданным, наглым видом, с всклокоченными волосами и с таким ревом, когда им не нравилась речь, и с громом рукоплесканий, когда выходил левый оратор, что становилось жутко, как среди пьяной толпы.
На сцене, ярко освещенной электричеством, театральная бутафория. Широкий, покрытый красным сукном стол. Огромные канделябры. Кресла с высокими спинками из какой-то сцены средневекового замка. И Керенский во френче. Два офицера сзади за его спиной. В креслах министры: Чернов, Прокопович, Терещенко и другие – все знакомые лица.
На трибуне выступают ораторы. Брешко-Брешковская, бабушка русской революции. Лицо не то бабье, обрюзгшее, не то бритое мужское. Голос грубый. Читает наставление буржуазии, обращаясь к правым рядам, как должна буржуазия воспринять революцию. Прочла наставление и сошла, переваливаясь грузным телом.
Говорит Милюков, скрипит своим гортанным выговором Чхеидзе, Бубликов протягивает ему демонстративно руку в знак примирения буржуазии с революцией и с пролетариатом.
Удачные и неудачные речи. Отличаются одним: не имеют никакого отношения к тому, что совершается в России. К чему весь этот фарс?
Выступает Керенский. Театральная поза. Скрещивание рук на груди, то упавший, то вновь повышенный голос. Трагические ноты. В нужный момент угрожающий жест. Заученная роль. Говорит, как актер на сцене… Вдруг сорвался… надрыв… бессвязные выкрики и конец: «Пусть увянут цветы. Под колесницу Великой России я брошу свое истерзанное сердце».
Сверху из ложи: «Керенский, не делайте этого», – пронзительный крик какой-то девицы. О, как я помню и Керенского во френче, и вздутый пафос, и цветы его красноречия, и этот истерический визг на весь театр.
А в театральном зале, где шло представление, невидимо витали тени замученных в Кронштадте морских офицеров, тени всех тех, кто был убит, утоплен, погиб так же, как и они, от руки натравленного на них и озверелого солдата. Большевизм уже торжествовал в театре, когда Керенский упивался своими речами. Россия погибала, выданная с головой шайке негодяев, каких мир еще не видывал. Наступили тяжелые дни.
Утром по городу расклеено воззвание правительства: «Всем… всем… всем». Генерал Корнилов схвачен. Корнилов заключен в Быховскую тюрьму. А через месяц – бои на улицах Москвы. Мой старший сын в рядах юнкеров Александровского училища. Корнилов был тот, кто первый поднял руку на всю эту ложь революции. Вся окружающая обстановка, малочисленность добровольцев, полное отсутствие средств на их содержание не внушали доверия генералу Корнилову. Ходили слухи, что он не хочет связывать себя с Алексеевской организацией, думает бросить Дон и пробраться в Сибирь.