Зарубежная фантастическая проза прошлых веков — страница 64 из 70

Глава I. Ноттингхиллская империя

Вечером третьего октября, ровно через двадцать лет после великой победы, даровавшей Ноттинг-Хиллу власть над всем Лондоном, король Оберон, как встарь, вышел из Кенсингтонского дворца.

За исключением одной-двух прядей, серебрившихся в его волосах, он внешне изменился очень мало, ибо лицо его всегда было старообразным, а походка медлительной и как бы расслабленной.

Но если он и выглядел стариком, то отнюдь не по причине каких-либо физических или духовных немощей. Происходило это потому, что он с каким-то странным, настойчивым консерватизмом продолжал носить длинный сюртук и цилиндр довоенной эпохи. «Я пережил потоп, — говаривал он. — Я пирамида и соответственно с этим должен вести себя».

Он шел по улице, и кенсингтонцы в своих живописных синих туниках почтительно приветствовали его и провожали взглядами, полными любопытства; им казалось странным, что люди носили когда-то такое диковинное платье.

Король (или же, как его теперь называли близкие друзья, «дедушка Оберон») совершал свою ежедневную прогулку. Он остановился у Южных ноттингхиллских ворот — всего этих огромных сооружений из стали и бронзы было девять — и мечтательно посмотрел на украшавшие их барельефы с изображениями давно забытых битв, изваянные рукой самого Чиффи.

— Ах, — вздохнул он, качая головой и стараясь выглядеть старше, чем он был на самом деле. — Ах! Я помню те времена, когда здесь не было ворот.

Он прошел под Оксингтонскими воротами, украшенными огромным Красным Львом на желтом щите с девизом «Nothingyll». Стража в красных с золотом туниках отсалютовала ему алебардами.

Закат уже отгорел; на улицах мерцали фонари. Оберон остановился и долго смотрел на них, ибо его глаза — глаза художника и эстета — никогда не уставали любоваться этим гениальным произведением Чиффи. В память Великого боя фонарей каждый фонарь был увенчан фигурой, которая держала в одной руке меч, а в другой нечто вроде железного колпака или огнетушителя, словно готовясь опустить его на светильник при первой попытке армий Юга или Запада вторгнуться в пределы города. Фонари эти напоминали ноттингхиллским детям, играющим у их подножия, о грозных днях войны и чудесном спасении родины.

— В одном отношении старик Вэйн был прав, — промолвил король. — От прикосновения меча вещи становятся прекрасными. Весь мир стал благодаря ему романтичным. И подумать только, что когда-то меня считали шутом за то, что я твердил о романтике Ноттинг-Хилла! Охо-хо-хо (кажется, так это говорится), у меня такое чувство, словно все это происходило на какой-то другой планете.

Завернув за угол, он очутился на Пэмп-стрит, перед теми самыми четырьмя лавками, которые двадцать лет тому назад посещал Адам Вэйн. От нечего делать он зашел в бакалейную лавку м-ра Мида. Как и все на свете, м-р Мид заметно состарился; его длинная, пышная рыжая борода, дополнявшаяся ныне усами, сильно поседела и выцвела. Он был одет в длинную синюю хламиду, богато изукрашенную коричневыми и пурпурными восточными узорами и вышитую сложными рисунками, которые символизировали редкостные товары, прибывавшие к нему со всех концов земли. На шее его на золотой цепи висела бирюзовая звезда Голубого Руна, которую он носил в качестве гроссмейстера ордена бакалейщиков. Вся лавка отличалась той же мрачной пышностью красок, что и наружность ее владельца. Расстановка товаров была та же, что и встарь, но теперь в ней чувствовалась забота о гармонии красок и очертаний, которой так часто пренебрегали легкомысленные бакалейщики былых времен. Все товары были выставлены напоказ, но не так, как выставил бы их древний бакалейщик, а скорей, как утонченный коллекционер выставляет свои сокровища. Чай лежал в больших голубых и зеленых вазах, украшенных девятью великими речениями китайских мудрецов. В других вазах — более скромных и мечтательных, переливчато-оранжевого и лилового цвета — хранился индийский чай. В гладких серебряных ларцах лежали мясные консервы. На каждом из этих ларцев был выгравирован примитивный, но полный ритма барельеф — раковина, бычьи рога, яблоко, указывавший на его содержимое.

— Ваше величество, — сказал м-р Мид, отвешивая глубокий поклон на восточный лад, — вы оказали мне великую честь, но еще большую — моему городу.

Оберон снял шляпу.

— М-р Мид, — ответил он, — все, что связано с Ноттинг-Хиллом, преисполнено чести. Нет ли у вас случайно солодкового корня?

— Солодковый корень, сир, не последняя из пряностей, добываемых нами из темных недр Аравии, — ответил м-р Мид.

И, торжественно подойдя к зеленому с серебром ящику в виде арабской мечети, он достал из него солодковый корень.

— А я вот о чем все время думаю, м-р Мид… — медленно сказал король. — Не знаю, с чего это мне приходят подобные мысли, но я думаю о том, что было двадцать лет тому назад. Помните довоенные времена?

Бакалейщик завернул покупку в кусок бумаги (снабженный соответствующей сентенцией), мечтательно поднял свои большие серые глаза и посмотрел на темное небо.

— О да, ваше величество, — сказал он. — Я помню, как выглядели эти улицы до того, как лорд Правитель принял власть над нами. Я не понимаю, как мы могли жить в них! Все эти великие битвы и песни так меняют человеческую душу! По-моему, мы никогда не можем как следует оценить все то, чем мы обязаны Правителю. Одно я помню ясно: как он пришел в эту лавку двадцать два года тому назад и что он говорил тогда. Удивительней всего то, что, насколько я помню, все его слова показались мне тогда необычайно дикими. А теперь мне кажется диким все, что говорил я, диким, как бред сумасшедшего.

— А! — сказал король, с неизмеримым спокойствием взглянув на него.

— В те времена я не задумывался над тем, что значит быть бакалейщиком, — продолжал м-р Мид. — Не странно ли это? Я понятия не имел о дивных странах, откуда прибывают мои товары, и о чудесных способах их изготовления. Я не знал, что фактически я король, рабы которого бьют острогами гигантских рыб у Северного полюса и собирают плоды на дальних островах тропических морей. Я был безумцем!

Король отвернулся к окну и уставился в непроглядную тьму, в которой вот-вот должны были вспыхнуть фонари, увековечивающие память великого боя.

— Не это ли конец бедняги Вэйна? — промолвил он как бы про себя. — Воспламенять каждого и всякого так, чтобы самому в конце концов раствориться в пожарище. В этом ли победа, что он, мой несравненный Вэйн, ныне всего лишь один из множества Вэйнов? Он победил и в силу победы своей стал общим местом. И м-р Мид, бакалейщик, говорит его языком. О боже! Что за странный мир, в котором человек не может остаться единственным в своем роде, даже взвалив на себя бремя сумасшествия.

И он вышел из лавки походкой сомнамбулы.

Он остановился перед дверью следующей лавки так же точно, как остановился перед ней двадцать лет тому назад Адам Вэйн.

— Как таинственно выглядит эта лавка, — сказал он, — и в то же время как завлекательна она, как гостеприимна! Она напоминает какую-то старую-престарую нянину сказку — слушая ее, вы трясетесь от страха и все-таки знаете, что все кончится благополучно. Эти низкие жесткие своды, сникающие, словно вялые крылья гигантской летучей мыши, эти странные цветные груши, сияющие, словно глаза сказочного великана! Как все это похоже на пещеру доброго волшебника! По-видимому, это аптека.

Не успел он договорить, как на пороге лавки показался аптекарь, м-р Боулс. На нем была длинная ряса из черного бархата, напоминавшая монашескую, но в то же время имевшая в себе что-то дьявольское. Ни одной серебряной нити не было в его волосах, а лицо его даже казалось бледнее, чем раньше. Единственным красочным пятном в мрачном его одеянии была красная звезда из какого-то драгоценного камня, висевшая на его груди. Он был кавалером Красной Звезды Милосердия — ордена врачей и аптекарей.

— Добрый вечер, сэр, — сказал м-р Боулс. — Виноват, если не ошибаюсь, я имею счастье лицезреть короля. Войдите, ваше величество, и распейте бутылочку летучей соли — она разгонит ваши мрачные думы. Кстати, в моей келье в данный момент находится один старый знакомый вашего величества, распивающий прохладительные напитки.

Король вошел в аптеку. Яркостью красок и оттенков она показалась ему садом Аладдина. Аптекарь, по-видимому, обладал большим вкусом, чем бакалейщик, ибо краски на палитре его товаров были не только ярче, чем у того, но и подобраны с большим чутьем и фантазией. Но при всей своей радужности, при всей своей пышности этот вечерний interieur тускнел перед фигурой, стоявшей у прилавка. То был высокий, статный мужчина в ярко-синем бархатном костюме в стиле Ренессанс с лимонно-желтыми и палевыми брыжами. На шее его висело несколько цепей, а берет был украшен множеством перьев золотого и бронзового оттенка, ниспадавших до золотой рукоятки его огромного меча. Он держал в руках стакан летучей соли и любовался ее опаловыми переливами. Король нерешительно подошел к высокому незнакомцу, лицо которого находилось в тени, и вдруг воскликнул:

— Боже ты мой, да ведь это же Баркер!

Тот снял берет, и король увидел знакомое продолговатое, слегка лошадиное лицо, которое в былые годы так часто улыбалось ему над крахмальным воротничком. Баркер нисколько не изменился, за исключением припудренных сединой висков.

— Ваше величество, — молвил он, — эта встреча овеяна великими воспоминаниями — октябрь позолотил ее. Я пью за былые дни. — И он с чувством осушил свой стакан.

— Рад видеть вас, Баркер, — сказал король. — Давненько мы с вами не встречались. Едва ли больше двух раз со времен Великой войны.

— Я хотел бы знать, — задумчиво сказал Баркер, — могу ли я говорить с вашим величеством вполне откровенно.

— Конечно! — ответил Оберон. — Теперь уже так поздно, что вам не стоит говорить со мной почтительно. Ну, пой, моя вольная птичка!

— Так вот, ваше величество, — сказал Баркер, понижая голос, — кажется, мы на пороге новой войны.

— Что вы этим хотите сказать? — спросил Оберон.

— Мы больше не в силах терпеть! — страстно крикнул Баркер. — Мы еще не стали рабами, оттого что Адам Вэйн двадцать лет тому назад одурачил нас пожарной кишкой. Ноттинг-Хилл еще не весь мир! У нас, кенсингтонцев, тоже есть кое-какие традиции — и надежды тоже. Если они могли сражаться за свои дрянные лавчонки и несколько штук фонарей, почему бы нам не сразиться за великую Хай-стрит и Музей естественной истории?

— Боже великий! — воскликнул потрясенный Оберон. — Неужели чудесам не будет конца? Неужели случилось еще и это величайшее чудо — вы стали альтруистом, а Вэйн эгоистом? Неужели вы патриот, а он тиран?

— Не в Вэйне корень зла, ваше величество, — ответил Баркер. — Вэйн окончательно ушел в грезы и сны и целый день сидит со своим мечом у камина. Ноттинг-Хилл — вот кто тиранит нас, ваше величество! Успех Вэйновых людей и методов до такой степени опьянил ноттингхиллский совет и ноттингхиллских обывателей, что они считают долгом повсюду совать свой нос, всех учить уму-раз-уму, всех воспитывать, надо всеми командовать. Я не спорю— война за Пэмп-стрит, как это ни странно, сыграла большую роль в развитии современной городской жизни. Когда она разразилась, я был еще относительно молод, и благодаря ей мой кругозор очень расширился. Но мы больше не желаем терпеть постоянных глумлений и издевательств над нашими городами за то немногое, что Вэйн сделал для нас около четверти века тому назад. Я как раз жду решительных вестей. Ходят слухи, что Нот-тинг-Хилл наложил запрет на статую генерала Вилсона, которую бейзуотерцы воздвигли на Чепстоу-плейс. Если это так, то это постыднейшее нарушение условий, на которых мы сдались двадцать лет тому назад генералу Тэрн-буллу. Нам была обещана полная неприкосновенность наших традиций. Нам было обещано самоуправление. Если это так…

— Это так! — раздался громкий возглас. Король и Баркер обернулись.

На пороге стояла тучная фигура в лиловом одеянии, с серебряным орлом на шее и с усами не менее пушистыми, чем перья ее берета.

— Да, — сказал вошедший, кланяясь королю. — Я — правитель Бэк, и то, что я говорю, — святая правда. Люди с Холма забыли, что мы сражались у Башни не хуже их и что нет большего безумия, а также и низости, чем презирать побежденного врага.

— Выйдем на улицу, — с мрачной решимостью сказал Баркер.

Бэк последовал за ним, остановился перед аптекой и обвел взглядом залитую светом улицу.

— Я готов взяться за оружие и разнести все это вдребезги, — пробормотал он. — Хоть мне и за шестьдесят…

Вдруг он вскрикнул и отшатнулся, закрыв лицо руками — тем самым жестом, которым он закрыл его двадцать лет тому назад.

— Тьма! — крикнул он. — Снова тьма! Что это?

И действительно, все фонари внезапно потухли; собеседники перестали видеть друг Друга. Вдруг из мрака раздался приветливый голос аптекаря

— Разве вы не знаете? — произнес он. — Разве вам не говорили, что сегодня — Праздник Фонарей, годовщина великой битвы, чуть не погубившей, но в конце концов спасшей Ноттинг-Хилл. Разве вы не знаете, ваше величество, что ровно двадцать один год тому назад мы увидели на нашей улице зеленые туники Вилсоновых солдат, которые гнали Вэйна и Тэрнбулла на газовый завод, крича и дерясь, как черти? Тогда-то, в грозный час, Вэйн вскочил в окно газового завода, ударом кулака погрузил весь город во мрак, с мечом в руках и львиным криком, разнесшимся за пять улиц, ринулся на бейзуотерцев и вытеснил их, растерявшихся и незнакомых с местностью, из священного города. Разве вы не знаете, что с той ночи каждый год фонари тушатся на полчаса, пока мы поем во мраке гимн Ноттинг-Хилла? Тише! Вот он!

Рокот барабанов раздался в ночи, а за ним послышалось пение тысяч голосов;


  Звезды тихие сияли, ночь над городом плыла,

  (Ночь над городом плыла):

  Лучше дня она была.

  Вдруг на Ноттинг-Хилл, где свет был фонарей и очагов,

  От пустынь, от океанов пал неведомый покров —

  Тьма спустилась, тьма спустилась, тьма спустилась на врагов!

  И старая гвардия ринулась в бой,

  Ибо гвардия господа ринулась в бой, ринулась в бой!

  Звезды ясные склонились перед нею чередой,

  Ибо в час, когда смыкались клещи вражеской орды,

  В час, когда мечи ломались, в час смятенья и беды,

  Пала тьма драконом божьим на насильников ряды,

  Когда старая гвардия ринулась в бой…


Невидимые голоса уже затянули второй куплет, как вдруг произошло нечто неожиданное. С криком «Южный Кенсингтон!» Баркер выхватил кинжал и бросился вперед. В следующее же мгновение вся улица наполнилась дикими проклятиями и шумом свалки. Баркер был отброшен к витрине аптеки; он воспользовался секундой передышки, чтобы обнажить меч, и с криком «Не в первый раз проливаю я вашу кровь!» ринулся в гущу врагов. По-видимому, ему удалось ранить кого-то, потому что вопли усилились и в слабом свете окон замерцали мечи и кинжалы. И в тот момент, когда Баркер, казалось, окончательно выбился из сил, на арену боя выступил Бэк. Он был безоружен, ибо предпочитал мирное великолепие важного сеньора воинственному дэндизму, заменившему былой, штатский дэндизм Баркера. Но он одним ударом кулака разбил витрину соседней лавки — лавки древностей, — выхватил оттуда нечто вроде ятагана и с криком «Кенсингтон! Кенсингтон!» устремился на помощь Баркеру.

Меч последнего сломался, но он работал кинжалом. В тот момент, когда Бэк пробился к Баркеру, какой-то ноттингхиллец опрокинул последнего наземь, но тотчас же свалился сам под ударами Бэка. Баркер вскочил на ноги — лицо его было залито кровью.

Внезапно чей-то мощный голос покрыл шум и крик. Бэк, Баркер и король содрогнулись — им показалось, что голос этот звучит с неба; но самое жуткое в нем было то, что он был знаком им и в то же время бесконечно чужд и далек.

— Зажгите фонари, — произнес он. Смутный ропот был ему ответом.

— Именем Ноттинг-Хилла и Великого городского совета— зажгите фонари!

Снова раздался ропот. Толпа мгновение колебалась, а мотом яркий свет внезапно залил улицу, гоня тьму Подняв головы, они увидели на балконе под крышей одного из самых высоких домов Адама Вэйна; его красные волосы, кое-где прорезанные серебряными нитями, развевались по ветру.

— Что это такое, народ мой? — заговорил он, — Неужели же нельзя создать ничего хорошего, ничего великого, чтобы вы не захотели тотчас же опошлить, загадить его. Я долгие годы сидел у камина, грезя о лучезарной славе Ноттинг-Хилла, добывшего себе независимость, и все не мог упиться ею. Неужели же вам ее недостаточно — вам, у кого есть такое множество иных поводов для радости и скорби? Ноттинг-Хилл стал нацией. К чему ему огтускаться до уровня простой империи? Вы хотите свергнуть памятник генералу Вилсону, который бейзуотерцы по заслугам воздвигли ему на Вестбоурн-гров? Безумцы!

Кто воздвиг этот памятник? Бейзуотерцы? О нет! Ноттинг-Хилл воздвиг его! Неужели вы не понимаете, в чем величайшее наше достижение? Не в том ли, что мы заразили все города идеализмом Ноттинг-Хилла? Мы создали не только одну сторону медали, мы создали обе стороны ее. О вы, безумные рабы! Для чего хотите вы уничтожить ваших врагов? Вы сделали нечто значительно большее. Вы создали наших врагов! Вы хотите свергнуть гигантский серебряный молот, возвышающийся подобно обелиску в центре Хэммерсмита? Безумцы! До того, как возник Ноттинг-Хилл, разве думал кто-нибудь, что в центре Хэммерсмита будет возвышаться гигантский серебряный молот? Вы хотите уничтожить исполинскую бронзовую фигуру рыцаря, венчающую Нейтбридж? Безумцы! Кто думал о ней до того, как возник Ноттинг-Хилл? Более того, я слышал — о, с какой глубокой болью душевной! — что завистливые очи вашего империализма обратились на запад — туда, в далекую даль, где вздымается огромный черный ворон, увенчанный короной, ворон, свидетельствующий о достопамятной стычке в Рэвенскоурт-парке. Кто создал все эти памятники? Где они были до нас? Неужели вы не хотите удовольствоваться уделом, которым удовольствовались Афины и Назарет? Неужели вам недостаточно быть создателями нового мира? Разве были Афины недовольны тем, что римляне и флорентийцы заимствовали их фразеологию для выражения собственных своих патриотических чувств? Разве был Назарет недоволен тем, что он — ничтожная деревушка — стал прообразом всех ничтожных деревушек, из которых, как утверждают снобы, не может быть ничего хорошего? Разве Афины приставали к кому-нибудь с просьбой носить хламиду? Разве последователям назареянина было предписано носить тюрбаны? Нет! Но душа Афин распространилась по миру и научила людей пить цикуту, а душа Назарета распространилась по миру и научила людей безропотно идти на Голгофу. И так же распространилась по миру душа Ноттинг-Хилла и научила людей понимать, что значит «жить в городе». Ноттинг-Хилл научил мир чтить древние символы, обряды и традиции. А вы — не сошли ли вы с ума, что ополчаетесь на них? Ноттинг-Хилл прав. Он всегда был прав. Он сам вылепил, он сам создал себя. Он собственное свое sine qua non. Он создал себя, потому что он нация; и потому, что он нация, он может уничтожить себя. Ноттинг-Хилл всегда будет сам себе судьей. И если вы хотите объявить войну Бейзуотеру…

Бешеный рев прервал его — говорить дальше было немыслимо. Побелев как полотно, великий патриот тщетно пытался продолжать свою речь. Но даже его незыблемый дотоле авторитет не мог утихомирить темную толпу, бушевавшую у его ног. Он сказал еще что-то, но никто не услышал его. Тогда он скорбно спустился со своей мансарды на улицу и смешался с толпой, неистовствовавшей у подножия домов. Он отыскал генерала Тэрнбулла, с какой-то странной нежностью положил ему руку на плечо и торжественно промолвил:

— Старик, завтра нам с вами предстоит испытать нечто новое, нечто девственно-новое, как весенние цветы. Завтра мы будем разбиты. Мы с вами побывали в трех сражениях и ни разу не испытали этого странного наслаждения. К сожалению, мы едва ли сможем поделиться впечатлениями, потому что, по всей вероятности, оба умрем.

Тэрнбулл удивленно посмотрел на него.

— Я не так уж боюсь смерти, — сказал он, — но почему вы думаете, что мы будем разбиты?

— Ответ очень прост, — спокойно ответил Вэйн. — Потому что мы_должны_быть разбиты. Нам приходилось бывать в самых ужасных передрягах. Но я всегда был уверен, что звезды на нашей стороне и что мы_должны_благополучно выбраться. А теперь я знаю, что рок не судил нам выбраться. И это-то лишает меня всего того, что дарует мне победу.

Вэйн резко оборвал свою речь, ибо он увидел, что кто-то третий прислушивается к их разговору — невысокий человечек с круглыми глазами.

— Вы действительно уверены, дорогой мой Вэйн, что завтра вы будете разбиты? — спросил король.

— В этом не может быть сомнения, — ответил Адам Вэйн. — И я только что сказал, почему. Другой причины нет и быть не может. Но в виде уступки вашему материализму я готов прибавить, что на их стороне сто городов, что у них сто организованных армий против нашей одной. Однако само по себе это обстоятельство не играло бы никакой роли…

Глаза Квина все больше округлялись.

— Итак, вы действительно уверены, что будете разбиты? — говорил он со странной настойчивостью.

— Боюсь, что так оно и будет, — мрачно заметил Тэрнбулл.

— В таком случае, — воскликнул король, простирая к ним руки, — в таком случае дайте мне алебарду. О, дайте мне алебарду кто-нибудь! Да будет весь мир свидетелем, что я, Оберон, английский король, отрекаюсь от престола и молю правителя Ноттинг-Хилла позволить мне вступить в ряды его армии. Дайте мне алебарду!

Он вырвал из рук проходящего гвардейца алебарду и с торжественным видом зашагал в хвосте колонны нот-тингхиллских солдат, с пением маршировавшей по улице. В свержении статуи генерала Вилсона, имевшем место в ту же ночь, он, однако, не принял участия.

Глава II. Последний бой

Небо было покрыто тучами в тот день, когда Вэйн со своей армией пошел умирать в Кенсингтон-Гарденс. Оно снова покрылось тучами в час, когда его полки были проглочены неисчислимыми войсками нового мира. Только на краткое сверхъестественное мгновение проглянуло солнце. Это было в тот миг, когда правитель Ноттинг-Хилла со спокойствием зрителя устремил взгляд на вражеские полчища, покрывавшие зеленую равнину у его ног. Огромные зеленые, синие и золотые квадраты и прямоугольники лежали вкруг парка, словно Евклидовы теоремы на пышной парче. Солнце улыбнулось — что-то болезненное и как бы влажное было в этой улыбке— и скрылось. Вэйн говорил с королем о военных операциях каким-то странным тоном, холодным и дремотным. Свершалось его ночное пророчество: лишившись уверенности в своей правоте, он лишился всего. Он был обломком старины, беспомощно барахтавшимся в океане нового мира — мира компромиссов и соревнования, мира восстающих друг на друга империй, мира относительной правды и относительной неправды. Но когда он посмотрел на короля, сосредоточенно маршировавшего вслед за остальными в черном своем цилиндре и с алебардой на плече, его лицо слегка прояснилось.

— Ну что ж, ваше величество, — сказал он, — сегодня вы должны гордиться. Кто бы ни победил, победителями будут ваши дети. Другие монархи создавали законы, вы же создали жизнь. Другие монархи правили нациями, вы же создали нации. Другие создавали царства, вы же родили их. Посмотри на своих детей, отец! — И он простер руку по направлению к неприятелю.

Оберон не поднимал глаз.

— Посмотрите, как они прекрасны! — воскликнул Вэйн. — Как они прекрасны — новые города на той стороне реки! Смотрите, вон идет Бэттерси — знамя Пса веет над ним. А Путней! — Вы видите всадника на белом вепре на стяге Путнея? Как он сияет в лучах солнца! Это грядет новое поколение, ваше величество! Ноттинг-Хилл не просто империя. Ноттинг-Хилл, как Афины, — колыбель новой жизни, колыбель нового modus‘a vivendi, который вернет миру его юность. Ноттинг-Хилл — Назарет. Помню, в былые, трудные дни, когда я был молод, ученые тупицы писали книги о том, как весь мир станет одним государством, а с Луной будет установлено трамвайное сообщение. Еще ребенком говорил я себе: «Гораздо вероятней, что мы вернемся к крестовым походам или будем поклоняться городским богам». Так и вышло! И я счастлив, хоть это и последний мой бой!

Не успел он договорить, как слева раздался стальной лязг и грохот оружия.

— Вилсон! — каким-то радостным голосом воскликнул он, поворачивая голову. — Рыжий Вилсон ударил на нас с левого фланга! Никто не может устоять против него — он презирает смерть! Он такой же храбрый воин, как Тэрнбулл, только он менее терпелив — в нем нет истинного величия! Ха! И Баркер двинулся. Как он шагнул вперед! Как красиво он выглядит! И дело не только в перьях! Он обрел душу — раз в жизни обрел душу! Ха!

Снова раздался лязг оружия, на этот раз справа — то Баркер сошелся с ноттингхиллцами.

— Вот и Тэрнбулл! — воскликнул Вэйн. — Смотрите, он отбросил их! Баркер поддается! Тэрнбулл наступает — победа! Но наше левое крыло разбито! Вилсон смял Боулса и Мида — они пятятся! Гвардия Правителя, вперед!

И центр ноттингхиллской армии двинулся в бой — туда, где пылали кудри, лицо и меч Адама Вэйна.

Король ринулся вперед,

В следующее же мгновенье по всему отряду пробежала дрожь — он соприкоснулся с неприятелем. И Оберон увидел справа, сквозь лес ноттингхиллских алебард, Лилового Орла правителя Бэка.

На левом фланге рыжий Вилсон продолжал наседать на уже поколебленные ряды ноттингхиллцев. Его маленькая зеленая фигурка, пламенно-рыжие усы и лавровый венок выделялись даже в этой сумасшедшей свалке. Боулс ударил его мечом по голове; венок осыпался, и кровь выступила на лбу Вилсона. Заревев, словно бык, он ринулся на аптекаря и после недолгой схватки пронзил его мечом. С криком «Ноттинг-Хилл!» Боулс пал на землю. Трепет пробежал по рядам красных алебардщиков— еще один натиск бейзуотерцев, и они обратились в бегство.

Зато на правом фланге Тэрнбулл все сильней теснил Баркера; стяг Золотых Птиц уже склонялся перед Красным Львом. Кенсингтонцы падали один за другим. В центре же кипел ожесточенный, упорный бой между Бэйном и Бэком. До сих пор шансы были равны. И все же это сражение было фарсом. Ибо в тылу трех малочисленных армий, с которыми билась армия Вэйна, простиралось необозримое море союзных войск. Спокойно и насмешливо наблюдали они за ходом битвы — им достаточно было пошевелить пальцем, чтобы стереть с лица земли и Вэйна, и его врагов.

И вот они двинулись. Впереди в пастушеских своих одеяниях шли копьеносцы Шепхердс-Буша, а за ними суровые воины Пэддингтон-Грина. Они вовремя вступили в бой, ибо Бэк, правитель Северного Кенсингтона, уже давно подавал им отчаянные сигналы: он был окружен и отрезан. Его полки, истерзанные и смятые, казались островком в красном море Ноттинг-Хилла.

Союзники проявили преступную беспечность. Они позволили Тэрнбуллу разнести в пух и прах армию Баркера. Как только доблестный старый вождь Ноттинг-Хилла справился с этим делом, он скомандовал «кругом» и атаковал Бэка с тылу и с флангов. В тот же момент Вэйн крикнул: «В атаку!» и, подобно удару грома, обрушился на фронт кенсингтонцев.

Две трети Бэковых людей были изрублены в куски, прежде чем союзники пробились к ним. А потом прибой ста городов со знаменами, реющими над ним, словно пена морская, хлынул на Ноттинг-Хилл и поглотил его навеки. Сражение еще не кончилось, потому что ни один из солдат Вэйна не хотел сдаваться живым. Оно длилось до поздней ночи. Но исход его был уже предрешен: Ноттинг-Хилл перестал существовать.

Увидев это, Тэрнбулл на мгновение перестал драться и посмотрел кругом. Вечернее солнце озаряло его лицо. Оно казалось лицом дитяти. «Я познал юность», — сказал он. Потом вырвал из рук ближайшего солдата секиру, ринулся в гущу копьеносцев Шепхердс-Буша и пал мертвым где-то в самой глубине их смятенных рядов. Сражение продолжалось. К полуночи не осталось в живых ни одного ноттингхиллца.

Вэйн стоял под деревом. Он был один. Несколько человек, вооруженных секирами, устремились на него. Одному из них удалось нанести ему удар. Он поскользнулся, но, протянув руку, схватился за дерево и прислонился к его стволу.

Баркер подскочил к нему с мечом в руках, весь трясясь от возбуждения.

— Велика ли теперь Ноттингхиллская империя, мой лорд? — крикнул он.

Вэйн улыбнулся в зияющий мрак.

— Достаточно велика, — ответил он, и меч его рассек воздух, чертя серебряный полукруг.

Баркер упал, пораженный в шею; и рыжий Вилсон дикой кошкой прыгнул через его бездыханное тело на Вэйна. В то же мгновение за спиной владыки Красного Льва раздался рев. Червонное золото вспыхнуло во мраке — отряд западных кенсингтонцев бегом спускался с откоса, по колено в траве. Желтое знамя города развевалось над их головами.

И в тот же миг Вилсон упал навзничь, пораженный ударом Вэйна. Огромный меч снова взметнулся в воздухе, словно вспугнутая птица; но одновременно он как бы оторвал от земли Вилсона, который прыгнул на Вэйна, подобно бешеной собаке. Желтые алебардщики уже добежали до дерева, и один из них замахнулся секирой на Вэйна. Король Оберон с проклятием занес свою алебарду и вонзил ее в лицо кенсингтонца. Тот закачался и повалился на траву рядом с Вилсоном, которого Вэйн отбросил вторично. И снова правитель Бейзуотера вскочил на ноги и снова прыгнул на Вэйна. Он был отброшен опять, но на этот раз из груди его вырвался торжествующий смех. Он сжимал в кулаке желто-красную ленту, которую Вэйн носил в качестве правителя Ноттинг-Хилла. Двадцать пять лет висела она на том месте, откуда сорвал ее Вилсон.

Кенсингтонцы с диким ревом сомкнулись вкруг Вэйна. Их огромное желтое знамя трепетало над его головой.

— Где ваша лента, правитель? — крикнул вождь Западного Кенсингтона.

Громовой смех покрыл его слова. Адам нанес знаменосцу страшный удар и заставил его пошатнуться. Знамя качнулось вперед, и правитель Ноттинг-Хилла молниеносным движением оторвал от него кусок желтой ткани.

Какой-то алебардщик рассек ему плечо, из которого брызнула кровь.

— Вот один цвет! — крикнул Вэйн, затыкая желтую тряпку за пояс. — А вот, — он указал на кровь, струящуюся по его груди, — а вот другой!

В то же мгновение на короля обрушился удар алебарды, и он упал навзничь, оглушенный или мертвый. В последней вспышке меркнущего сознания перед ним возникло странное видение из давно забытых времен — фантом, привидевшийся ему когда-то на пороге ресторана. Перед его затуманенными глазами проплыли цвета Никарагуа— желтый и красный.

Квин не увидел конца. Опьянев от радости, Вилсон снова ринулся на Адама Вэйна, и огромный меч нот-тингхиллского правителя еще раз рассек воздух. Алебардщики инстинктивно отпрянули при жутком свисте меча, разившего, казалось, с неба, и Вилсон, правитель Бейзуотера, пал на смятую траву, словно раздавленная муха. Он был мертв; но клинок, проломивший его череп, сломался сам. Умирая, он схватился за него и так и не выпустил его: в руках Вэйна осталась одна рукоять. Натиск врагов снова заставил Вэйна прислониться к дереву. Кенсингтонцев было так много, что они не могли воспользоваться ни алебардами, ни даже мечами: они стояли плечом к плечу, носом к носу. Тем не менее Бэку удалось вытащить кинжал.

— Убейте его! — странным, сдавленным голосом крикнул он. — Убейте его! Плохой ли, или хороший — он не наш! Не ослепляйтесь его лицом… Господи! Достаточно долго были мы слепы! — Он занес руку для удара и закрыл глаза.

Вэйн не шевельнул рукой, лежавшей на суку дерева. Только мощный вздох всколыхнул его грудь и все его исполинское тело, словно землетрясение, пронеслось над зелеными холмами. Судорожным усилием он оторвал сук от дерева вместе с корой и мясом. Один только раз взмахнул он им и опустил на голову Бэка. Со сломанной шеей пал лицом на землю творец Большой дороги, не выпуская кинжала из стальных своих пальцев.

— Доброе вино нацежено, брат мой, — молвил Вэйн своим странным, напевным голосом, — вам и мне и всем храбрецам в харчевне на краю света.

Кенсингтонцы сделали еще одну отчаянную попытку осилить его. Было так темно, что им приходилось драться вслепую. Он снова прислонился к дубу и засунул руку в широкую трещину ствола, словно желая вырвать из дерева внутренности. Весь отряд, насчитывавший около тридцати человек, сделал попытку оторвать его от дерева. Они повисли на нем всей своей тяжестью, но он не шелохнулся. Была мертвая тишина. Не было в мире пустыни безмолвней этой кучи напряженных тел. Потом послышался какой-то слабый шум.

— Его рука скользит! — раздался радостный крик.

— Вы не знаете его, — яростно ответил один из алебардщиков— участник Великой войны. — Скорее, кости его трещат!

— Ни то ни другое, ей-богу, ни то ни другое! — крикнул кто-то.

— Что же тогда?

— Дерево падает, — ответил ветеран.

— Как дерево падает, так оно и ляжет, — раздался из толпы голос Вэйна. Он доносился как бы издалека, и что-то сладостное и в то же время страшное звучало в нем: даже когда Вэйн дрался как помешанный и изворачивался как угорь, он разговаривал как зритель.

— Как дерево падает, так оно и ляжет, — повторил он. — Люди называют это речение жутким, а между тем оно сущность, квинтэссенция всяческой радости. Сейчас я делаю то, что я делал всю мою жизнь, то, в чем единственное счастье, то, что действительно объемлет все. Я цепляюсь за что-то. Пусть оно падает, пусть оно лежит. Глупцы, вы шествуете по миру, вы видите царства земные, вы свободолюбивы, мудры и космополитичны — это все, что дьявол может предложить вам. А я делаю то, что делают истинные мудрецы. Когда дитя, гуляя по саду, хватается за дерево и говорит: «Пусть это дерево будет всем, что у меня есть», — в тот миг корни дерева уходят в преисподнюю, а ветви его вздымаются к звездам. Радость, испытываемая мной ныне, знакома влюбленному, для которого любимая женщина — все. Она знакома дикарю, для которого его идол — все. Она знакома мне, для которого Ноттинг-Хилл — все. У меня есть город. Пусть он падает там, где он стоял.

Пока он говорил, дерн зашевелился у его ног, словно живое существо, и медленно, подобно чешуйчатым змеям, выползли из него корни дуба. Потом мощная глава дерева, казавшаяся зеленым облаком среди серых облаков, словно исполинская метла, вымела небо, и дерево опрокинулось тонущим кораблем, погребая под собой все и вся.

Глава III. Два голоса

Был мрак, и было безмолвие. Проходили часы. Потом из мрака возник голос.

— Таков конец Ноттингхиллской империи, — громко произнес он. — В крови она зародилась — в крови погибла. Ибо все сущее одинаково.

И снова было безмолвие, и снова был голос, но теперь он звучал иначе. Казалось, это был другой голос.

— Если все сущее одинаково, то это потому, что все сущее героично. Если все сущее одинаково, то это потому, что все сущее ново. Каждому человеку дана только одна душа, и каждой душе дана только одна беспредельно малая власть — власть в предопределенный час вырваться на волю и взлететь к звездам. Все, что заставляет человека чувствовать себя старым, — низко, будь то империя или портновская лавка. Все, что заставляет человека чувствовать себя юным, — велико, будь то великая война или любовное увлечение.

В самой темной из книг жизни есть закон, есть истина, она же загадка. От новшеств люди устают — от новых фасонов, от новых законов, от усовершенствований, от перемен. Только старина потрясает и дурманит. Только в старине юность. Нет такого скептика, который не сомневался бы в том же самом, в чем до него сомневались сотни людей. Нет такого взбалмошного богача, который не чувствовал бы, что все его новшества стары, как мир. Нет такого любителя новизны, который не чувствовал бы на своих плечах все бремя мировой усталости. Но нам — нам, воскрешающим старину, — природа даровала вечное детство. Разве поверит влюбленный, что в мире до него уже была любовь? Разве поверит мать, кормящая ребенка, что в мире до нее уже были дети? Разве могут люди, сражающиеся за свой город, ощутить на себе бремя всех империй, поверженных во прах? Да, темный голос, мир всегда одинаков, ибо он всегда неожидан!

Легкий ветерок пронесся в ночи, и первый голос ответил:

— Но в мире есть люди — мудрецы или безумцы, — которых не потрясает и не дурманит ничто. В мире есть люди, для которых все ваши боренья — жужжанье назойливых мух. Пусть весь мир смеется над вашим Ноттинг-Хиллом и восторженно изучает Афины и Иерусалим — они знают, что Афины и Иерусалим были такими же глупыми пригородами, как Ноттинг-Хилл. Они знают, что вся земля — пригород, и единственное, что они чувствуют, расхаживая по ней, это — смутное, грустное удовольствие.

— Они философы либо дураки, — ответил второй голос. — Они не люди. Повторяю, люди живут, из поколения в поколение наслаждаясь тем, что превыше всяческого прогресса, — сознанием, что с каждым младенцем в мире возникают новое солнце и новая луна. Если бы ваше древнее человечество было одним-единственным человеком, человек этот, вероятно, сломился бы под грузом воспоминаний о всех подвигах и доблестях Земли. Груда различнейших проявлений героизма раздавила бы его, доброта и самоотверженность человечества сковали бы его ужасом. Но природе угодно было обособить каждую отдельную душу, чтобы она познавала все прочие души только понаслышке и чтобы все счастье и вся благость мира нисходили на нее, как молния, — мгновенной, чистой, нечаянной, ослепительной вспышкой. И бремя ошибок и падений, тяготеющее на всех сынах Земли, тревожит их не более, чем неизбежные могильные черви тревожат детей, играющих на лужайке. Ноттинг-Хилл пал. Ноттинг-Хилл умер. Но нет в этом трагедии. Ноттинг-Хилл жил!

— Но если всеми этими усилиями достигается только пошлое животное довольство — ради чего же люди так мучительно борются, так безропотно умирают? Что сделал Ноттинг-Хилл такого, чего несколько тупых фермеров или племя дикарей не сделали бы без него? Что было бы с Ноттинг-Хиллом, если бы мир был не таким, какой он есть, — важный вопрос; но есть вопрос еще важнее. Что было бы с миром, если бы Ноттинг-Хилла не существовало вовсе?

Второй голос ответил:

— То же самое, что было бы с миром и со всеми звездными системами, если бы яблоня принесла шесть яблок вместо семи. Что-то было бы навеки потеряно для мира. В мире никогда, до скончания веков, не будет ничего вполне тождественного ему. Я верю в то, что небо любило его, как любит оно все, что довлеет себе, все, что незаменимо. Но даже и это для меня неважно. Если бы бог со всеми своими громами и молниями ненавидел Ноттинг-Хилл, я все равно любил бы его.

Голос замолк, и из мрака поднялся странный высокий силуэт.

После долгого молчания заговорил другой голос — он звучал как-то хрипло.

— Но допустите, что вся эта история была фарсом. Допустите, что в то время, как вы ломали себе голову над смыслом происходящего, смысл его был уже ясен. Допустите, что все это было издевательством, допустите, что все это было безумием. Допустите…

— Я прошел сквозь это, — ответил странный высокий силуэт, — и я знаю, что там не было ни издевательства, ни безумия.

Вторая, маленькая, фигура закопошилась по земле.

— Допустите, что я бог, — произнес первый голос, — и допустите, что я от нечего делать создал мир. Допустите, что звезды, которые вы считаете вечными, в сущности не что иное, как идиотский фейерверк неугомонного школяра. Допустите, что солнце и луна, которых вы воспеваете, в сущности не что иное, как немигающие глаза злобного великана, отверстые в вечной усмешке. Допустите, что деревья не более, как огромные, дурацкие мухоморы. Допустите, что для меня Сократ и Карл Великий — глупые твари, разгуливающие на задних ногах только для того, чтобы казаться смешнее. Допустите, что я бог и, создав мир, смеюсь над ним.

— И допустите, что я человек, — ответил второй. — И допустите, что я дам вам ответ, перед которым окажется бессильным даже смех. Допустите, что я не отвечу вам глумлением, что я не оскорблю, не прокляну вас. Допустите, что я, стоя под этим самым небом, всеми фибрами моего существа, всем своим разумением, благодарю вас за шутовской рай, который вы создали. Допустите, что в мучительном экстазе я восхваляю вас за шутку, которая дала мне такую страшную радость. Если мы придали ребяческой игре значимость крестового похода, если мы напоили ваши нелепые городские сады кровью мучеников, — мы тем самым превратили детскую в храм. Во имя неба, я спрашиваю вас — кто же из нас победил?

Небо надвинулось на гребни холмов, и черные деревья начали мало-помалу сереть — близилась заря. Маленькая фигурка, казалось, подползла к большой. В голосе ее зазвучали более теплые нотки.

— Но допустите, друг, что все это было издевательством в самом горьком, в самом голом смысле. Допустите, что с самого начала этих великих войн существовал человек, который следил за ними с невыразимым, неописуемым чувством — чувством оторванности, ответственности, иронии, агонии. Допустите, что был человек, который знал, что все это шутка.

— Он не мог этого знать, — ответил высокий силуэт. — Ибо не все было шуткой.

Порыв ветра смел облака, плывшие по небу, и обнажил узкую полоску утреннего серебра. Маленькая фигурка подползла еще ближе.

— Адам Вэйн, — произнесла она, — есть люди, которые каются только in articulo mortis, есть люди, которые хулят себя только, когда они никому уже больше не могут помочь. Я — один из этих людей. Здесь, на этом поле, где весь ваш замысел захлебнулся в крови, я открыто скажу вам то, чего вы никогда не могли понять. Вы знаете, кто я?

— Я знаю вас, Оберон Квин, — ответил высокий силуэт, — и я буду рад снять с вашей души любую тяжесть, которая давит ее.

— Адам Вэйн, — произнес первый голос, — едва ли вы будете рады снять с моей души ту тяжесть, о которой я расскажу вам. Вэйн, все это было шуткой! Когда я создавал эти города, я относился к ним не более серьезно, чем к какому-нибудь кентавру, тритону, рыбе с ногами, свинье, покрытой перьями, и прочей неправдоподобной чепухе. Когда я торжественным и проникновенным тоном говорил вам о знамени вашей вольности и о святости вашего города, я издевался над порядочным, честным человеком. Двадцать лет разыгрывал я комедию! Быть может, никто не поверит мне, но клянусь вам, — я человек одновременно робкий и нежный. Никогда — ни в те дни, когда пламя вашего фанатизма только разгоралось, ни в те дни, когда вы были победителем, — я не решался сказать вам это. Я не решался нарушить потрясающий покой вашего лица. Один бог знает, почему я делаю это теперь, когда мой фарс разрешился трагедией и гибелью вашего народа! Но я должен сказать вам все. Вэйн, это была шутка!

Воцарилось молчание. Свежий ветерок снова пронесся по небу, открывая огромные поля серебряной зари.

Наконец Вэйн очень медленно промолвил:

— Итак, вы все это делали в шутку?

— Да, — коротко ответил Квин.

— Когда вас осенила идея о бейзуотерской армии, — дремотным голосом продолжал Вэйн, — и о знамени Ноттинг-Хилла, вам ни на одну минуту, ни на одну секунду не пришло в голову, что такие вещи могут быть напоены страстью и романтикой?

— Нет, — ответил Оберон, с великолепной, пасмурной искренностью обращая свое круглое белое лицо к заре, — не пришло.

Вэйн соскочил с пригорка, на котором он стоял, и простер к Оберону руки.

— Я не перестану благодарить вас, — сказал он голосом, в котором трепетала какая-то странная радость, — за все, что вы даровали миру. Минуту тому назад ваш голос казался мне голосом злого духа, осмеивающего все и вся, — и тем не менее я сказал вам, что я думаю о свершившемся. Меня и вас, Оберон Квин, — нас обоих бесчисленное количество раз называли помешанными. Мы и есть помешанные! Мы — помешанные, потому что мы не два человека, а один человек. Мы — помешанные, потому что мы две половинки одного и того же мозга — мозга, расколотого пополам. И если вы потребуете доказательства, мне нетрудно будет дать его вам. Дело не только в том, что вы, юморист, были лишены в те мрачные дни великой радости серьезного подхода к жизни. Дело не только в том, что мне, фанатику, пришлось расти, не зная юмора. Дело в том, что мы, казавшиеся такими противоположными друг другу, были взаимно противоположны, как мужчина и женщина, в определенный час стремящиеся к одной и той же жизненной цели. Вы и я — мы отец и мать Хартии городов.

Квин опустил голову и долго смотрел на истоптанные листья и ветки, тускло мерцавшие в первых лучах зари. Наконец он сказал:

— Ничто не может уничтожить нашу вражду. Как забыть, что я смеялся надо всем, чему вы молились?

Лучи солнца ударили в подъятое к небу лицо Вэйна. Что-то божественное засияло в нем.

— Я знаю вещь, которая уничтожит нашу вражду, — вещь, которая вне нас, вещь, о которой, быть может, и вы и я за всю нашу жизнь думали слишком мало. Простая бессмертная человеческая душа уничтожит нашу вражду, ибо человеческое существо не ведает вражды между смехом и уважением — человеческое существо, простой человек, которому все гении, как вы и я, должны поклоняться, как богу. В темные, тяжкие дни горя и бедствий человечество нуждается в вас и во мне — в чистом фанатике и в чистом сатирике. Мы вместе исцелили тяжелую болезнь человечества. Мы даровали современным городам ту поэзию, которая неизмеримо более свойственна им, чем самые будничные проявления городской жизни. Каждый, кто знает человечество, знает и это. В здоровом народе не может быть вражды между вами и мной. Мы с вами не более как две половинки мозга одного пахаря. Смех и любовь неразлучны. Соборы, воздвигнутые в те века, когда люди еще любили бога, украшены кощунственными гротесками. Мать вечно улыбается своему дитя-те, возлюбленный вечно улыбается своей возлюбленной, жена — мужу, друг — другу. Оберон Квин, слишком долго были мы разлучены: настал час воссоединения.

У вас — алебарда, у меня — меч, идемте же в мир — нам предстоят великие странствия! Ибо мы сущность мира. Идемте, уже день!

Залитый бледными лучами зари, Оберон мгновение колебался. Потом он поднял свою алебарду, салютуя Вэйну, и, взявшись за руки, они вступили в неведомый мир.

Примечания