— Я хотел поблагодарить вас, профессор! — мрачно рявкнул я.
— Только, ради бога, никаких подарков! — ответил профессор, ловко обходя меня. — И уж ни в коем случае никаких коньяков!
Господи, до чего ж мне хотелось двинуть ему по уху!
— Подумать только, что вы так прозорливо разглядели у меня рак! — лишь воскликнул я вместо этого.
— Какой рак? — Профессор в изумлении остановился. — Ах, да! Предположительный диагноз. А вы, должно быть, уже перестали спать от страха. — И как ни в чем не бывало отправился дальше. У самых дверей операционной он еще раз обернулся ко мне: — Надеюсь, вы не станете подавать на меня в суд за то, что, погрозив вам смертью, я не сдержал слова? — И, рассмеявшись, захлопнул за собой дверь.
— Хулиган! — прохрипел я ему вслед и вернулся в палату.
Не оставалось ничего другого, как только махнуть на все рукой и продолжать жить дальше. Но стоило мне попытаться представить себе свое дальнейшее существование, как меня охватила паника.
Прежней жизни не существовало. Ошибочный диагноз профессора обрушился стопудовой бомбой на прогнившее здание, каковым оказалась эта прежняя жизнь, и превратил ее в сплошную развалину. Я не мог вернуться ни к своей жене и дочери, ни тем более к Мае, не мог продолжать работать вместе с Радневским и Обуховским. Это выглядело скорее не как бегство, а как изгнание из Ясной Поляны, хотя я создавал себе жизнь в ней по собственному проекту, сообразно своим желаниям и планам. Я очутился в идиотской ситуации и не очень-то знал, что делать с этой столь неожиданно дарованной мне жизнью.
Подведя итоги, я пришел к заключению, что актив мой невелик: в нем были только две статьи, да и то совсем разные — Эльжбета и крохотная квартирка Анджея. Конечно, я мог считать Эльжбету ценным приобретением в жизни, но ведь я ее почти совсем не знаю. Нас связывают всего несколько часов, проведенных вместе в состоянии вполне понятной тогда экзальтации. Но что собой представляет Эльжбета, если взглянуть на нее спокойно и более критическим взглядом? Впечатлительная, тонко чувствующая женщина, готовая обвить любимого мужчину, как лоза дикого винограда шершавую стену. При мысли об этом меня бросило в дрожь: исцелившись от недугов, она немедленно захочет обзавестись детьми. Поди, заведет сразу же парочку… Я представил себе, как, вернувшись с работы, бросаюсь стирать пеленки, как мы оба возимся со всем этим до глубокой ночи, суетимся, ворчим и без конца натыкаемся друг на друга в тесной однокомнатной квартирке Анджея… Пожалуй, надо поскорее написать ей об ошибке профессора и о том, что не в моем характере, расчувствовавшись до слез, связывать себя на всю жизнь с женщиной, которую знал всего одни сутки. Но не могу же я начинать свою Новую Жизнь с подлости! Что ж делать? Нет, решительно моя смерть была бы для Эльжбеты большим благом, чем совместная жизнь со мной: от меня живого только и жди хлопот, и хлопот немалых! Впрочем, меня все больше одолевает сомнение, что ей удастся затянуть меня под своды ЗАГСа. Черт бы побрал этого профессора с его диагнозом!
Нет, нет, надо обдумать все это без спешки и основательно, боюсь, как бы мы оба вообще не пережили при первой встрече серьезного разочарования.
Вчера у меня был искренний и сердечный разговор с директором Тшосом.
С грустью, но и с некоторым облегчением он рассказал мне, что расходится с женой, поскольку она влюбилась в какого-то спортсмена и ушла к нему, покинув и квартиру, и все свои заграничные тряпки. Директор выглядел человеком, которому удалили горб: операции была очень болезненной, но пациент с облегчением распрямился.
Я также поделился с ним своими заботами, и после долгого разговора обо всем он предложил мне рядовую работу во вновь организуемом проектном бюро под Варшавой. Конечно, соглашаясь на эту работу, я здорово съезжаю вниз и с точки зрения служебного положения, и с точки зрения зарплаты, но зато передо мной открывается возможность проверить себя, выяснить, стою ли я чего-нибудь действительно: там будут считаться только с той работой, какую я представлю на кальке. Я уже не мечтаю создать проект, который поразит мир, и вообще иду на большой риск, поскольку могу оказаться посредственным или просто никуда не годным проектировщиком. И может быть, мне уже до самой смерти придется существовать на подачки, которые мне будут протягивать из жалости более способные коллеги…
Поразмыслив как следует, я все же решил принять предложение директора. Как-никак, а все случившееся со мной не должно пройти бесследно. Нет нужды пояснять, какой тяжелый труд ожидает меня, если я хочу действительно выбиться в люди. При мысли об этом я сразу стал скупцом: каждая минута, проведенная на больничной койке, кажется мне не только напрасно потерянным временем, но и покушением на самое идею попытки начать жизнь сначала. Еще недавно, когда из-за ошибочного диагноза профессора я готовился к смерти, несколько оставшихся впереди дней казались мне милостивым даром судьбы и отсрочкой экзекуции. Теперь, когда я стал хозяином долгих лет жизни, каждый день, проведенный без дела, повергает меня в дрожь.
Моя новая работа находится в двадцати с лишним километрах от моего дома, и я со злостью думаю о машине, которой так быстро и с таким легким сердцем лишился. Теперь пройдет не год и не два, прежде чем я заработаю на новую, и все это время мне придется толкаться в трамваях и пригородных поездах, да еще в часы пик.
Но, в конце концов, дело не в этом. Главное — столь дорого доставшийся мне опыт не должен пропасть даром. А пока что я торжественно ставлю себе по всем предметам заслуженную двойку.
Jerzy Stefan Stawinski
Godzina szczytu
Warszawa, 1968
Перевод с польского З. Шаталовой
Джером Д. СэлинджерНад пропастью во ржи(США)
Если вам на самом деле хочется услышать эту историю, вы, наверно, прежде всего захотите узнать, где я родился, как провел свое дурацкое детство, что делали мои родители до моего рождения, — словом, всю эту давид-копперфилдовскую муть. Но, по правде говоря, мне неохота в этом копаться. Во-первых, скучно, а во-вторых, у моих предков, наверно, случилось бы по два инфаркта на брата, если б я стал болтать про их личные дела. Они этого терпеть не могут, особенно отец. Вообще-то они люди славные, я ничего не говорю, но обидчивые до чертиков. Да я и не собираюсь рассказывать свою автобиографию и всякую такую чушь, просто расскажу ту сумасшедшую историю, которая случилась прошлым рождеством. А потом я чуть не отдал концы, и меня отправили сюда отдыхать и лечиться. Я и ему — Д. Б. — только про это и рассказывал, а ведь он мне как-никак родной брат. Он живет в Голливуде. Это не очень далеко отсюда, от этого треклятого санатория, он часто ко мне ездит, почти каждую неделю. И домой он меня сам отвезет — может быть, даже в будущем месяце. Купил себе недавно «ягуар». Английская штучка, может делать двести миль в час. Выложил за нее чуть ли не четыре тысячи. Денег у него теперь куча. Не то что раньше. Раньше, когда он жил дома, он был настоящим писателем. Может, слыхали — это он написал мировую книжку рассказов «Спрятанная рыбка». Самый лучший рассказ так и назывался — «Спрятанная рыбка», там про одного мальчишку, который никому не позволял смотреть на свою золотую рыбку, потому что купил ее на собственные деньги. С ума сойти, какой рассказ! А теперь мой брат в Голливуде, совсем скурвился. Если я что ненавижу, так это кино. Терпеть не могу.
Лучше всего начну рассказывать с того дня, как я ушел из Пэнси. Пэнси — это закрытая средняя школа в Эгерстауне, штат Пенсильвания. Наверно, вы про нее слыхали. Рекламу вы, во всяком случае, видели. Ее печатают чуть ли не в тысяче журналов — этакий хлюст, верхом на лошади, скачет через препятствия. Как будто в Пэнси только и делают, что играют в поло. А я там даже лошади ни разу в глаза не видал. И под этим конным хлюстом — подпись: «С 1888 года в нашей школе выковывают смелых и благородных юношей». Вот уж липа! Никого они там не выковывают, да и в других школах тоже. И ни одного «благородного и смелого» я не встречал, ну, может, есть там один-два — и обчелся. Да и то они такими были еще до школы.
Словом, началось это в субботу, когда шел футбольный матч с Сэксонн-холлом. Считалось, что для Пэнси этот матч важней всего на свете. Матч был финальный, и, если бы наша школа проиграла, нам всем полагалось чуть ли не перевешаться с горя. Помню, в тот день, часов около трех, я стоял черт знает где, на самой горе Томпсона, около дурацкой пушки, которая там торчит, кажется, с самой войны за независимость. Оттуда видно было все поле и как обе команды гоняют друг дружку из конца в конец. Трибун я как следует разглядеть не мог, только слышал, как там орут. На нашей стороне орали во всю глотку — собралась вся школа, кроме меня, — а на их стороне что-то вякали: у приезжей команды народу всегда маловато.
На футбольных матчах всегда мало девчонок. Только старшеклассникам разрешают их приводить. Гнусная школа, ничего не скажешь. А я люблю бывать там, где вертятся девчонки, даже если они просто сидят, ни черта не делают, только почесываются, носы вытирают или хихикают. Дочка нашего директора, старика Термера, часто ходит на матчи, но не такая это девчонка, чтоб по ней с ума сходить. Хотя в общем она ничего. Как-то я с ней сидел рядом в автобусе, ехали из Эгерстауна и разговорились. Мне она понравилась. Правда, нос у нее длинный, и ногти обкусаны до крови, и в лифчик что-то подложено, чтоб торчало во все стороны, но ее почему-то было жалко. Понравилось мне то, что она тебе не вкручивала, какой у нее замечательный папаша. Наверно, сама знала, что он трепло несусветное.
Не пошел я на поле и забрался на гору, так как только что вернулся из Нью-Йорка с командой фехтовальщиков. Я капитан этой вонючей команды. Важная шишка. Поехали мы в Нью-Йорк на состязание со школой Мак-Берни. Только состязание не состоялось. Я забыл рапиры, и костюмы, и вообще всю эту петрушку в вагоне метро. Но я не совсем виноват. Приходилось все время вскакивать, смотреть на схему, где нам выходить. Словом, вернулись мы в Пэнси не к обеду, а уже в половине третьего. Ребята меня бойкотировали всю дорогу. Даже смешно.