Заря вечерняя — страница 24 из 60

гда в гору глянуть. Мотается Николай по стройкам, пропахнет, пропитается цементом, песком. Странно как-то жизнь его повернулась. В деревне, где жил с матерью почти до двадцати лет, цемент видеть приходилось редко. Основной строительный материал там дерево и глина. А вот после института он даже по ночам стал ему сниться. Николай, правда, не сетует: сам выбирал специальность. В командировки ездит не то чтобы с охотой, с радостью, но ездит… Работа есть работа.

Вот и нынче надо было собираться недельки на две, не меньше. Строит их трест в одном месте элеватор, а народ там не очень образованный, такой замесят бетон, что после хоть разбирай всю постройку, если только она сама не рухнет. Поэтому Николай еще раз обнял мать и еще раз пообещал:

— Вернусь из командировки — и едем.

— Ладно, сынок, — согласилась она, — немножко еще потерплю.


…Уехал Николай с легким сердцем, с надеждой, что по возвращении, может, действительно ему удастся вырваться домой. А то уж лет пятнадцать не видел, как цветут дома сады, как пашут по весне огороды. Да что там огороды, названия трав стал забывать. Однажды вспоминал, вспоминал, как трава называется, что во дворе у них растет: листья такие кругленькие, темно-зеленые, семена тоже кругленькие, на сковородки похожие, их в детстве есть пробовали, — да так и не вспомнил, пока Валентина, человек городской, в деревне только наездом бывающий, не подсказала:

— Да господи, полянички.

Целую неделю Николай безвылазно сидел на стройке, лазил в резиновых сапогах на самое дно котлована, мок под весенним дождем, изголодался, зарос щетиною, а на вторую неделю, когда дело уже начало немного проясняться, вдруг пришла от Валентины телеграмма:

«СРОЧНО ВЫЕЗЖАЙ, МАТЬ ПРИБОЛЕЛА».

Сердце у Николая нехорошо вздрогнуло. Мать болеть не умела. За всю свою жизнь он видел ее больною раза два-три. Году в шестидесятом, когда он после окончания десятилетки устроился работать в лесничестве лесорубом, вдруг приехала к нему на попутной машине дальняя их родственница Соня и сказала, что мать положили в больницу с аппендицитом. Он не то чтобы испугался — знал все-таки, что аппендицит не такая уж и страшная операция, — но стало ему как-то не по себе. Выпросил Николай у лесника лошадь и верхом, без седла помчался в город, накупил там всяких конфитюров, пряников, колбасы, сыру и заявился к матери в палату, бледный и встревоженный. Она лежала в самом углу уже после операции и вязала крючком кружево. Увидев Николая, нагруженного покупками, отложила в сторону кружева, улыбнулась ему веселой, совсем не болезненной улыбкой и стала рассказывать:

— . Вышла корову напоить, а оно как заколет в боку. Я к фельдшеру. Тот поглядел меня, послушал и определил: «Аппендицит у вас, Александровна, в больницу надо». Я вначале не соглашалась: корову не на кого оставить, кур, а потом думаю, раз аппендицит, то все равно когда-нибудь вырезать надо, ну и решилась. Андрей Петрович возле магазина с подводою стоял, отвез меня потихоньку, а к вечеру операцию сделали.

— Ох, мать, — присел на табурет Николай.

— Ничего, Коля, — засмеялась она, — теперь молодцом. На выписку скоро.

Просидел он тогда возле матери часа полтора, пока не начал волноваться за окном и бить копытом снег конь. Мать уговаривала Николая ехать скорее домой, а он все сидел и сидел, и было ему так покойно рядом с нею, так радостно, что она жива, здорова и будет жить еще долго-долго, года до двухтысячного. Ведь в ту пору матери не исполнилось даже сорока — нынешний Николаев возраст. Была она молодой, черноволосой, и лишь возле самых висков белели у нее несколько седых прядей. Так появились они еще в войну, когда она родила в оккупации Николая уже почти через полгода после гибели отца.

Забрал Николай мать домой спустя неделю. Вез на санях по лесной, занесенной метелью дороге. Мать то и дело распахивала тулуп, дышала и никак не могла надышаться хвойным морозным воздухом и все улыбалась, все радовалась:

— Господи, как хорошо на воле.

Николай шагал рядом с подводою а кирзовых сапогах, в фуфайке, подпоясанной ремнем, в шерстяных рукавицах, которые в начале зимы связала мать, и опять покойно и хорошо было ему рядом с нею. Он без устали рассказывал матери, как справлялся дома один с печью, варил себе суп и картошку, доил корову, кормил кабана и кур.

— Так и надо, сынок, — хвалила его мать, и чувствовалось, что ей тоже хорошо рядом с Николаем, уже взрослым, самостоятельным сыном, мужчиною.

Болела ли мать в те годы, когда Николай служил в армии, учился в институте, он не знает. Наверное, болела. Но писать об этом в письмах не любила. Лишь два года тому назад, зимою, уже перед самым уходом на пенсию, вдруг пожаловалась:

«Я тут приболела немного. Воспаление легких. Пошла на речку пополоскать белье, ну и продуло. У меня ведь всегда негоразд: только затею белье стирать или кабана колоть, так обязательно мороз градусов двадцать пять — тридцать, метель, вьюга. Но сейчас уже бегаю».

Это вот материнское осторожное слово в телеграмме «приболела» больше всего и напугало Николая. Если уж она согласилась на телеграмму, то значит, не просто «приболела», а заболела сильно и надолго.

Приехал Николай домой поздно вечером. Бросив в угол портфель, пальто и ботинки, он прошел на кухню, где Валентина и Сашка как раз ужинали, спросил:

— Что тут у вас стряслось?

— В больнице мать, — прижала к себе Сашку Валентина. — Пожаловалась на боли в груди. Я вызвала «скорую». Те посмотрели, послушали и увезли. Сейчас в областной лежит, в хирургическом.

Николай подошел к телефону и стал звонить своему старому, еще армейскому товарищу Борису Сергееву, работавшему теперь патологоанатомом.

— Я смотрел ее, — неожиданно сообщил ему Борис.

— Что-нибудь опасное?

— Пока неизвестно. Перевели в онкологическое.

Николай молча положил трубку и взял в руки пальто.

— Я съезжу к ней.

— Может, поужинаешь? — попробовала остановить его Валентина.

— Потом, — обманул он ее. — Я скоро…

На остановке долго не было троллейбуса, и Николай, стараясь не мешать парочке, все время целовавшейся в уголке, одиноко стоял на тротуаре. В командировке, занятый строительными неурядицами, он как-то просмотрел, что весна уже в полном разгаре, что вот-вот на деревьях появятся листья. Теперь же он вдруг остро почувствовал ее приход, дыхание влажного неокрепшего ветра, те особые, ни с чем не сравнимые запахи, которые весну делают весною. Николаю вспомнилось, как такими вот последними апрельскими днями они когда-то дома с матерью пахали огород. Николай брал в колхозе порядком исхудавших и обессилевших за зиму лошадей, приводил их во двор. Мать замешивала лошадям в корыте сечку, выносила из сарая специально для этого случая припасенную одну-две охапки сена. Пока лошади, набираясь сил, склонялись над корытом, пили из ушата воду, Николай и мать обсуждали, как будут в этом году пахать: «в склад» или «в разору». Под картошку чаще всего пахали «в разору», чтоб лучше ходить в конец огорода на грядки и можно было посадить по обмежкам побольше подсолнухов.

Первый гон мать вела лошадей под узду, чтоб борозда получилась ровной и чтоб лошади случайно не поломали растущие по меже вишни. А потом Николай, по-мужицки покрикивая на разворотах: «Но-о-о, в борозду!», уже справлялся сам.

Над Николаем, над лошадьми порхали недавно родившиеся бабочки, жужжали по-весеннему радостные пчелы, вслед за плугом важно, по-землемерски вышагивали грачи. Пахло вишневым соком, парным запахом потревоженной земли, лошадьми, возле грядок на пойме переговаривались, кумкали лягушки.

Как давно, как невообразимо давно все это было…

Закончив работу, Николай опять подгонял к корыту лошадей, мыл во дворе под яблоней руки и шел обедать. Мать доставала бутылку домашней хлебной водки, наливала рюмку себе и рюмку Николаю. Они чокались, выпивали за будущий урожай, и мать неизменно говорила:

— Вот ты и вырос, сынок.

А потом она осталась одна. Кто и когда пахал ей огород, помогал сажать картошку, Николай толком и не знал. Кто-то, должно быть, помогал, раз летом, когда они приезжали в отпуск, картошка уже цвела бледно-розовыми, похожими на звездочки цветами, а в грядках, прополотые и прорванные, росли и морковь, и свекла, и лук.

Наконец показался троллейбус. Николай, пропустив вперед замешкавшуюся было парочку, вошел и сел возле окна. Улицы уже были полупустыми. Лишь изредка проносилось куда-то такси, громыхал, скрипел на поворотах трамвай, да в подъездах то там, то здесь бренчали на гитарах нетерпеливые десятиклассники. Все, как всегда, все, как обычно…

В больнице Николая встретила дежурная нянечка, старушка лет на десять старше матери, подала халат, указала, куда идти. Николай немного удивился такому ее вниманию (в ночное время впускать посетителей не положено), но старушка, как бы догадываясь об этом его удивлении, объяснила:

— Борис Иванович велел пропустить.

Николай открыл дверь палаты — и на мгновение остановился. Палата была не обычной, не такой, какими он привык их видеть, где одна за другой, разделенные тумбочками, стоят койки. Белыми накрахмаленными простынями она была разбита на четыре кабины. Возле одной, опутанный трубками и проводами, негромко стучал какой-то насосик. Николай обнаружил мать в самой первой кабине. Она лежала на высоко взбитых подушках и, кажется, спала. Стараясь не шуметь, Николай осторожно присел на табуретке. Но мать все-таки почувствовала его присутствие и открыла глаза. Была она уже не такой черноволосой, не такой молодой, как пятнадцать лет тому назад, виски у нее совсем побелели, возле глаз и на лбу залегли морщины. В белой больничной рубашке с грубыми завязками на груди мать даже казалась чуть старше своего возраста, но все равно назвать ее старухой было никак нельзя.

— Ты чего, сынок? — удивилась она Николаю.

— Да вот, — подсел он поближе, — приехал из командировки, а Валя говорит, ты приболела.