— Стреляли — по тебе?
— По мне.
— Цел?
— Шею ошпарили и рука пробита.
— Дотянешь до Шеломенцевой?
— Доеду, ваше благородие. Саблю велите поднять. Упала.
— Тихон, подними оружие, — распорядился есаул. — Молодец, солдатенок!
— Рад стараться, ваше благородие, — вяло откликнулся Зимних. — Можно ехать?
— Завертай коней! — весело приказал Шундеев. — У леска погодим, я гляну, кого срезали.
У рощицы есаул спешился, подошел к черному недвижному телу и, став на колени, чиркнул спичкой. В ту же секунду задул огонек, резко поднялся и пошел к коню.
В слабом свете спички Шундеев увидел лицо знакомого урядника из Селезянской Прошки Лагутина. Похоже было — пристукнули своего, уж во всяком случае — не красного.
Взявшись за луку седла, есаул выругался про себя и вернулся к убитому.
На ощупь нашел в железно зажатой ладони наган, снял саблю в ножнах, обшарил карманы: в них ничего не было.
Мгновение поколебавшись, Шундеев раз за разом выпустил все патроны из нагана в лицо мертвому. Решив, что теперь уже никто не сумеет его опознать, есаул пошел к коню.
К Шеломенцевой подъехали при первых петухах.
На крыльце разжигала самовар Настя. Увидев конников, спросила:
— Будить Дементия Лукича?
— Не надо, — махнул рукой Шундеев. — Проснется, тогда и потолкуем.
Обернулся к верховым, распорядился:
— Тихон, помоги Ческидову сойти. Да кто-нибудь сбегайте за фершалом, — перевязать казачка.
Шундеев взял Зимних под руку и, держа ее на весу, будто трофей, ввел раненого в горницу. Посадил на скамейку у окна, подмигнул:
— С крещеньем тебя, паря…
Гришка ничего не ответил. В теплом доме его сразу повело в сон, и Зимних хлопал ресницами, силясь не свалиться под лавку. Он даже не заметил, как Настя, страдая, глядела на него.
Пришел «фершал», из коновалов-самоучек, разрезал на раненом рукав. Пуля навылет пробила мякоть чуть выше локтя; нижняя рубашка задубела от крови. Лекарь полил на рану немного йода, обмотал ее узкой стираной тряпкой.
— Была бы кость цела, сынок, а мясо нарастет.
— Шею погляди еще, — попросил Зимних. — Жгет.
Лекарь посмотрел, махнул рукой: «Пустое!» — и отправился восвояси.
Вскоре проснулся Миробицкий. Он вышел из боковушки в горницу, спросил:
— Ну, что скажешь, есаул?
К величайшему удивлению Гриши, Шундеев изложил ход «операции» в самых красочных выражениях. Выходило, что стычка была с немалым числом красных и в бою отличился не кто иной, как новый казачонок. Мальчишка оказался дерзок на руку и преследовал коммунистов бок о бок с Шундеевым. Забиячливого конника ранили в упор, однако ж Ческидов самолично добрался до штаба.
Есаул положил на стол саблю и наган убитого:
— Это тебе презент, господин командующий…
— Перестань, — поморщился сотник. — Не скоморошничай!
Он подошел к Гришке, спросил:
— До землянки доберешься?
— Дойду, ваше благородие.
— Ну, иди. Наган этот себе возьми. Да вот еще что, братец: срежь патлы и бороду побрей. Казак все ж таки. Ступай с богом.
Неделю подряд сыпали густые дожди, и «голубая армия» не покидала землянок. Гришка лежал на нарах, между Увариным и Суходолом, лудил бока за прошлое и будущее. Потом они втроем бесконечно беседовали о житье-бытье. Гриша поддерживал эти разговоры, пытаясь разобраться в настроении соседей и выяснить, не будет ли от них какой пользы.
Уварин не одобрял храбрости Ческидова в ночной сшибке.
— Гнался, пока хвост оторвался, — усмехнулся рыжий. — А зачем, спрошу я тебя?
— Що головою в пич, що в пич головою — то все не мед, — кряхтел Суходол не то осуждая, не то поддерживая Уварина.
Старик, кажется, искренне привязался к немногословному мальчонке с голубыми глазами и совсем детскими ямочками на чисто побритых щеках. Может, Гриша напоминал ему сына, далекую прошедшую жизнь, тихую и сытую.
Они поочередно варили в мятом котелке вяленую рыбу, запивали ее чаем из листа смородины, даже без сахарина.
— Приходится чаек вприглядку лакать! — утирая пот на своем нелепом носу, сердился Тихон. — Чтоб, она и вовсе провалилась, такая жизнь!
— На вику горя — море, а радощив — и в ложку не збереш, — соглашался Суходол. — Чи сьогодни, чи завтра — те саме.
— А-а… — вздыхал Тихон. — Скучища! Самогонки бы, что ли!
Разжившись спиртным и выпив, он вперял в Гришку бесцветные, как луковицы, глаза, размазывал по щекам тощие и мутные слезы, допытывался:
— Ты знаешь, кто я есть, Ческидов?
И трагически разводил длинные руки:
— Лошадь-человек — вот кто я есть! Вся жизнь — на узде…
Однако он тут же совершенно менялся и говорил Суходолу:
— Бежать нам надо, умным людям, дед! Опосля отсюда головы без дырки не унесешь!
— Ото дурень… — хмурился Суходол. — Мени це ни до чого.
Уварин смеялся:
— Так что ж — что дурень? Голове, ежели порожняя, легче.
— Щоб тоби язык усох! — окончательно сердился старик и замолкал.
Оставаясь наедине с Гришкой, Суходол рассказывал иногда об ушедших годах, жаловался:
— Тикав вид дыму, та впав у вогонь я, хлопець. Погано.
— А может, и верно, податься вам домой, дядя Тимофей? — осторожно спрашивал Зимних. — К семье, к землице.
— Тилькы й земли маю, що по-за нигтями, — грустно усмехался старик. — Та й не в тому справа…
И он давал понять Грише, что власть, надо думать, не простит ему ошибок прошлой жизни.
Иногда выпадали по вечерам сухие часы, без дождя, и Гриша, Суходол и Уварин уходили в лес искать грибы.
Сентябрь перевалил на вторую половину, и в мокром лесу было свежо, пряно пахло опадающим листом. Остро, будто поперченные, благоухали сыроежки, кучно грудились семейки опят.
Также и ягод было много в лесу. По хвойным вырубкам еще сохранилась малина, ярко краснели кисточки костяники, чернели тяжелые, видом похожие на малину висюльки ежевики.
У Гриши правая рука покоилась на ремне, перекинутом через шею, и он срывал ягоды левой.
В лесу в это время хорошо была видна смена летней поры на осень. Зайцы торопились перекочевать из-под облетавших берез в сосняк и ельник, молодые тетерева сбивались в стаи, перелетные с криком уходили на юг.
В прохладные росные вечера повизгивали молодые волки; они к этому времени сильно выросли, как и лисята, сменившие темный детский мех на взрослую рыжину.
Однажды неподалеку от заимки Гриша опустился отдохнуть на ствол гниловатой, упавшей от старости сосны. В средней части ствола было большое дупло, и Зимних запомнил это.
Рана у Гриши заживала хорошо; в конце месяца он решил попросить Миробицкого отпустить его в Селезян. Но до этого сотруднику губернской чека хотелось посмотреть карту сотника. Впрочем, и без карты он знал уже многое. Уварин успел рассказать Григорию, кто и в каких станицах поддерживает Миробицкого, где укрыты запасные коли и продовольствие.
Однажды, узнав, что Миробицкий уехал в Каратабан, Гриша отправился к Насте, надеясь, что, может, удастся выведать у нее, где карта.
Войдя в горницу, он удивленно остановился у порога. В комнате не было никого, кроме отца Иоанна. Священник попытался подняться навстречу Гришке, но не смог этого сделать.
«Пьян, — усмехнулся Зимних. — И этот туда же».
— Здравствуйте, отец Иоанн, — сказал он не очень любезно. — А где же их благородие?
— Живем, поколе господь грехам нашим терпит, — не слушая вошедшего, вздохнул поп и вздел к потолку тощенький палец. — Не копите сокровищ в скрынях, копите же в сердце своем!
В комнату забежала Калугина, всплеснула руками:
— Господи, отец Иоанн! Как же это вы?
Поп жалко сморщил личико и попытался развести руки:
— Яко червь в древе, тако и кручина в сердце.
— Ах, беда-то какая… — сказала Настя огорченно. — Пойдемте, отец Иоанн, в боковушку, прилягте. Вам там покойно будет…
Она помогла пройти священнику в боковую комнату, уложила его на кровать и вернулась в горницу.
— Мне господина сотника, — сказал Гришка. — Дело к нему.
— А нету его, Гриша, — ответила Настя, оглядывая узкими черными глазами молоденького красивого казака. — В Каратабане он.
Она грустно погрызла кончик длинной косы, вздохнула:
— Гуляют, видать.
Еще раз кинула Взгляд на Гришу, сказала, глядя в сторону:
— Посидела б я с тобой маленько, да некогда мне. Стирки полно…
Гришка хотел сказать казачке, что он подождет здесь сотника, но в это время из боковой комнаты донесся голос отца Иоанна.
— Доколе терплю вам?! — грозно вопрошал кого-то поп, и железная кровать поскрипывала под его худеньким телом.
Настя кинулась в боковушку, и Гриша слышал, как она уговаривала отца Иоанна отдохнуть и поспать.
Вскоре торопливо вернулась в горницу и, смущаясь, попросила:
— Ты посидел бы с ним, Гриша. Стыд-то какой! Не дай бог, кто увидит.
Зимних пристально посмотрел на Калугину и, внезапно повеселев, согласился:
— Ладно уж! Только ты забегай почаще, а то скушно мне будет.
— Я стану приходить, — пообещала казачка, провожая молодого человека к отцу Иоанну.
Священник лежал на спине, бессмысленно уставив взгляд в потолок, и не обратил никакого внимания на вошедших.
Настя поставила рядом с кроватью табуретку, растерянно посмотрела на симпатичного казака и вышла.
Зимних медленно оглядывал комнату. В переднем углу, под иконами, небольшой стол. На нем — чернильница, тоненькая ученическая ручка, железная линейка с делениями, маленький пистолет без обоймы.
«Для нее, для Насти, — отметил про себя Зимних. — А обойма, небось, у самого».
В стене слева — гвоздь, к нему на веревочке привешена палочка, а на палочке — глаженый, с Георгиями, офицерский китель.
«К параду готовится, чай, — зло усмехнулся Гриша. — На белом коне в Челябинск въезжать собирается, надо полагать».
Еще в комнатке был старинный дубовый комод, и на полу — вылинявший домотканый коврик. Трудно было сказать, что здесь хозяйское, что натащенное со стороны.