Саня, сколько раз в минуту бьется сердце у обычной домашней утки?»
Старшина тихо смеется.
— Чего ты такой веселый? — дотрагивается до его плеча Швед.
— Ничего, — усмехается Смолин. — Ничего такого. Просто утки не играют свадеб осенью... Глупо... Осенью утки улетают на юг, Арон...
СЛОВА НА ЯЗЫКЕ ВРАГА
— Я все думаю за твой анфас, Саша, — цепляется к Смолину Швед, искоса посматривая на старшину. — Ты хочешь выйти в полные генералы и делаешь себе бороду?
— Отстань!
— Может, твоя бритва тупая, и ты не хочешь рисковать шкурой?
— Тупая.
— Тогда возьми мою.
— Не надо.
— Нет, вы посмотрите на него, — не отстает Швед. — Боевой разведчик и боярская борода! Это не рифмуется!
Смолин делает вид, что не обращает внимания на слова приятеля и продолжает посасывать прокопченную трубку из верескового корня. Через несколько минут он выбирается из окопа и уходит куда-то в глубь леса.
Арон подсаживается к Ивану, глядит на него в упор, полагая, что Намоконов заговорит первый. Но эвенк молчит.
Тогда Швед не выдерживает.
— Слушай, сержант, ты же все видишь. Так нельзя. Он киснет.
Сибиряк вполне понимает товарища и почти закрывает чуть раскосые глаза. Он старше других во взводе — и многое видел в жизни.
— Однако, это пройдет, Арон.
— Хм-м, хотел бы я знать — когда? Ты ж соображаешь — каждый божий день летают пули, и горемыка натыкается на них раньше другого. Надо что-то придумать...
Оба разведчика молчат, не зная, что бы такое сделать для Смолина, по их понятиям, впавшего в грусть. Конечно же — в грусть: борода и молчание — явные признаки дурного расположения духа.
Да, в боях случается такое. Ведет себя солдат безупречно, воюет с веселой злостью, делится с новобранцами всякой окопной премудростью — и вдруг... Вдруг — все летит кувырком. Человек становится скучный и рассеянный, ходит по земле согнувшись, отвечает на вопросы товарищей не сразу или не отвечает совсем — и, действительно, чаще других натыкается на пулю или осколок.
На войне для таких горьких превращений причин хоть отбавляй.
Чаще это случается с женатыми. Еще чаще — с многосемейными. Солдату вдруг кажется, что последнее письмо от жены было бог знает когда и что молчание — верный признак несчастья. Может, она больна и даже умерла. Или хворают дети. Или, несколько иначе, — жене невмоготу на работе. Попробуй — выстой две смены в холодном цеху, а питание... известно, какое питание в пору войны.
Человек помоложе ломает себе голову над пустяковой фразой письма, замечает в ней истинную или только кажущуюся прохладцу, сердито машет рукой — «Все они одинаковы!»
Совсем молодые люди, те, что не взяли на войну ни бритв, ни женских фотографий, те молодые люди, которым судьба вместо свиданий и вечеринок подсунула ночные бомбежки и нытье комаров, — эти молодые люди слушают рассказы старших об изменах, возводят случаи в правило — и мрачно сдвигают брови.
Видимо, что-то в этом роде случилось и со старшиной.
В разведке Смолина любят той истинной мужской любовью, которая не терпит слов и подчеркнутого проявления нежности. Ему прощают и резкость, и безжалостные на взгляд приказы, и иную придирку, не имеющую здесь, кажется, никакого смысла. Прощают все это и любят не только за личную храбрость, за удачливость и воинское умение, добытое горбом в бою. Любят за то, что не дает солдатам горевать в трудные и страшные часы, которых тут немало и которым конца не видать.
И вот старшина упал духом сам. Перестал бриться, помрачнел, стал скупиться на слова и смех.
И Швед, и Намоконов, и Горкин, и весь маленький взвод разведки, потрепанный в боях, жалел своего командира и не ведал, как ему помочь.
Смолин теперь часто исчезал из полка, пропадал ночи напролет на переднем крае, возвращался в свой окоп грязный, исцарапанный, усталый.
Швед терялся в догадках, но не хотел больше досаждать старшине вопросами.
В один из гнилых туманных вечеров, когда болота парили сильней обычного, и над ними мутно висела мошкара, Смолин вернулся из штаба дивизии и тотчас стал собираться в дорогу.
Арон, разглядев в наступающей темноте старшину, зло выругал себя. Он, Швед, много дней назад должен был все понять и обо всем догадаться. Не такой человек их командир, чтобы ныть и скучать на войне!
Смолин был в чиненых штатских брюках и в странной верхней одежде, напоминавшей одновременно и грубую зимнюю рубаху, и поддевку. Скуластое лицо, обросшее частой русой бородой, было напряжено; черные глаза прищурены.
Никто не задал ему вопросов, ни один разведчик не позволил себе поиронизировать над нелепым одеянием старшины.
И лишь Швед в последнюю секунду не выдержал и спросил:
— Ордена и партбилет сдал?
— Да. Комиссару.
— Тогда — ни пуха, ни пера, дорогой!
Вся разведка, разумеется, знала, что такое «сдать документы комиссару». Смолин уходил в тыл немцев. Война испытывает человека кровью, смертью и верностью, трусостью и бесстрашием. Это тяжкий зачет на звание человека. Но, может быть, самое тягостное — проверка молчанием и проверка тайной. Есть такое, о чем солдат не имеет права говорить никому. Никому, если даже его молчание и его исчезновение расценят, как предательство, или даже как измену Родине. Потом, когда-нибудь, после победы все откроется, как было, и всему будет своя мера восхищения и своя мера порицания. А пока... Пока даже слово о тайне — измена и вероломство.
Смолин знал любого из своих людей в деле. Трудом и кровью, общей жизнью и, может быть, общей смертью впереди связала их навеки война — огромная, великая, горькая и страшная война. И вот — ничего нельзя объяснить взводу, и даже намек не может сорваться с губ!
В черную пору отступлений и потерь, да и позже, в обороне, не все на фронте делалось, как положено. Иные агентурные связи были нарушены, не хватало людей для сношений со своими в немецком тылу. И часто за линию чужой обороны уходили армейские разведчики, парни без достаточных знаний и опыта, без специальных знаний и специального опыта.
Намоконов и Швед пошли проводить старшину вдоль переднего края.
— Отправишь по адресам, если не приду, — сказал Смолин Арону, когда они остановились, чтоб проститься. — Письма. А если вернусь — отдашь. Мне пора...
Они обнялись, постояли немного без слов — и разошлись.
Смолину предстояло пересечь линию фронта по заболоченному кустарнику, в стыке между 30-й и 32-й пехотными дивизиями 16-й армии немцев. Старшина знал из донесений партизан и агентуры, что здесь, в лесах и болотах Северо-Запада, у немцев, как правило, нет сплошной линии фронта. Враг, заняв несколько деревень, готовит их для круговой обороны и превращает в опорные пункты. Все дороги и подступы к ним блокируются.
Части немцев, стоящие и на передовой, и в глубине участков, обычно располагаются в дефиле между озерами и болотами.
Маршрут старшины скрупулезно разработали в дивизии и одобрили в штабе армии. К исходу ночи Смолин должен пересечь болото, оставить за спиной немецкую оборону и подойти к окраине лесной деревеньки. Там, на развилке, он встретится со связным. Партизан, одетый в зимнюю, не по сезону, шапку, передаст ему лошадь с телегой и тотчас исчезнет. Все остальное разведчику придется выполнять самому.
Разумеется, старшина не взял с собой ничего, что могло говорить о его принадлежности к армии — ни карты, ни оружия, ни котелка. Исключение составляли компас и часы. Их, в случае опасности, можно быстро и незаметно выкинуть. Все сведения, необходимые для ходки в тыл, Смолин выучил наизусть.
Участок, с которого разведчик отправлялся в путь, оборонял полк пограничных войск. В установленном месте Смолина встретил помощник начальника штаба. Они обменялись короткими фразами, и пожилой лейтенант с зелеными петлицами на шинели повел старшину к переднему краю.
Они миновали проход в колючей проволоке, медленно прошли минное поле и полосу малозаметных препятствий.
Небо затянули плотные тучи, и ни один луч луны не проникал к земле. Заболоченная равнина была совершенно черна, и двигаться приходилось с чрезвычайной осторожностью, чтобы ничем — ни всплеском, ни кашлем, ни дыханием — не выдать свое присутствие.
Немцы, дежурящие у пулеметов в дерево-земляных огневых точках, палят в ночь при малейшем подозрении, и вероятность попасть под их шальную очередь совсем не исключена. Кроме того, здесь, в, кочкарнике, могла, очутиться разведка противника.
На опушке леса пограничник пожал Смолину руку и растворился во мраке.
До рассвета оставалось не больше часа. Старшина перебрался через заграждения немцев, быстро отполз от них и лег на кочку, мягко осевшую под его телом.
Несколько минут он вслушивался в ночь. Тихо. Ни шороха, ни треска, ни голоса.
Он поднялся и быстрым, легким шагом направился к лесу, черневшему рядом. В небольшом ельничке отдышался, привел в порядок, как мог, мокрую одежду и, уже не сгибаясь, двинулся на север.
Надо было, не мешкая, обойти опорный пункт и всяческие тыловые службы врага, разбросанные у дорог. Шагая чащей, подальше от большака, он не спускал глаз с компаса, ориентируясь по азимуту, заранее определенному на карте в штабе.
Наконец первые солнечные лучи стали проникать сквозь кроны сосен. Смолин присел на пенек, прислушался.
В лесу было тихо, если не считать раннего пения птиц.
Внезапно старшина сдвинул брови и бесшумно лег на землю.
Левее его, впереди, на дороге, послышался ровный глухой шум. Сотни ног в кованых сапогах били в пыльный грунт большака.
«Метров триста до немцев, — подумал Смолин. — А иначе я не услышал бы звука шагов... Куда маршируют? На фронт? В тыл?..»
Разведчик заколебался. Наблюдения за противником здесь, в лесу, не входили в его задачу. Ну, а если к передовой идут крупные подразделения? В конце концов, он ничем не рискует, наблюдая впрок за передвижениями врага.
Пластаясь по траве, заслоняясь деревьями и кустарником, Смолин пополз к дороге. Вскоре уже лежал в густом сосняке, над которым надоедливо звенели комары.