Вот история. Она утверждается показанием Заньковской, видевшей пистолет; она утверждается Блонским, видевшим пистолет, направленный на грудь Бабанина. Драку, а не одностороннее оскорбление, видят и прочие гости.
Что Степан Бабанин не принимал участия в драке, – это следует из того, что никто его не видал в этой роли. Скляр видел всех трех, но не может и теперь утверждать, какую роль играл Степан Степанович. Между тем, со стороны не различишь того, кто дерется и того, кто разнимает; и поэтому одно присутствие кого-либо на месте еще не повод считать его непременно участником побоища.
Сравните с этим предположение прокурора. По его словам, в конторе мешают Сулиме делать дело, – он тихо уходит; за обедом над ним острят, – он смиренно отмалчивается; его бранят, – он сносит с кротостью; ему кидают пеплом в бороду, – он встает, чтобы стряхнуть пепел; его бьют, – он вручает Бабанину стилет, чтоб заколоть себя.
Похоже ли это на характер Сулимы?
Не думаю. Мы уже познакомились с ним, он в нашем воображении является с другими чертами. Пистолет и кинжал в трости «для Бабаниных, для встречи» мы уже видели; от свидетелей по делу о разгоне комиссии мы знаем, что эти орудия у Сулимы не оставались без некоторого употребления. Когда-то глаз крестьянина Диканя испробовал острие этого стилета. Сбитые с толку по вопросу о своих правах советами Сулимы, крестьяне Бабаниных, едва было не потерявшие предлагаемого им дара, испытали «миролюбивые» способности посредника.
Вот каков Сулима до входа в гостиную Заньковских. Что же его могло переменить в эту минуту и сделать кротким агнцем? Не наливки же Заньковского и сытный обед его?
Меня, если мои выводы неверны, могут предупредить: надо было бы спросить самого Сулиму. Но заметьте, его-то, потерпевшего, обвинительная камера и не позвала! Может быть, чувствовалось, что Сулима вряд ли будет полезным для обвинения свидетелем, что допрос, ему сделанный, всего скорее расшатает обвинение.
Мне же вызывать его не приходится, потому что, оставаясь при убеждении, что его личные объяснения, записанные в обвинительном акте, не согласны с истиной, я не могу поручиться, что он на суде проникся бы чувством правды. Спрошенный, как потерпевший без присяги, без этой религиозной гарантии верности, он легко мог бы быть опасным для нас.
Эти соображения не должны были существовать для обвинения, и поэтому отсутствие Сулимы не указывает ли, что обвинение сомневалось само в достоверности того свидетеля, чье слово дало толчок делу.
Не пригласив Сулиму, обвинение не пользуется судебными показаниями и прочих свидетелей. Оно с любовью возвращается к предварительному следствию, восхваляет вам достоинство комиссии, собиравшей показания, и чуть-чуть не ставит ее выше суда с вашим участием, гласного суда – с допросом и свободным исследованием правды.
Этого приема нельзя одобрить. Предварительное следствие получает цену, когда оно здесь подтвердится; тем больше нужно осторожности, когда проверяется следствие, собранное старою следственною частью.
Сама государственная власть, даруя нам новый суд, изменила новый порядок следствия, уничтожила все эти комиссии, признала их негодными для дела и создала судебных следователей с новыми порядками. И если следствие, которое производит новый следователь, по новому, лучшему наряду, можно проверить судебным разбирательством в вашем присутствии, то не более ли того подлежит проверке дело старого, правительством признанного негодным к употреблению, порядка? Ведь комиссия – это часть старого суда, а старому суду в отмену создан новый, про который сказано, что он «скорый, правый, милостивый»; следовательно, старое было и не скоро, и не право, или, по меньшей мере, оставляло многого желать в этом отношении.
Так благоговеть пред комиссией и ее актам верить больше, чем исследованию дела здесь, ни по каким причинам не следует.
И какие показания мы слышали? «Помните ли, что вы показали?» «Не помним». «Вы ли писали показание?» «Нет». «Вы подтверждали показание такого-то; знали ли вы его?» «Нет». Показания самых простых лиц записаны деловым языком и заключают рассказы о таких вещах, которых они и сейчас не понимают. Помните ответ Скляра об уставной грамоте?
Сулима был тогда силой. Заньковские имели с ним сношения и невольно глядели на все его глазами. Многие лица распускали ложный слух, что дело это интересует начальника губернии и что он предубежден. Комиссия работала, как и все ей соименные, без уважения к обвиняемым и их интересам. Показания писались делопроизводителем и подписывались сторонами, едва ли разумевшими, что там написано. Многие, например, Заньковские, были встревожены, испуганы и не давали себе отчета в том, что делали и говорили.
Теперь все это прошло, страсти улеглись, влияния, действительные и мнимые, исчезли, и, при торжественном обещании говорить правду, свидетели представили единственно достоверный источник для решения дела.
Итак, история 18 ноября есть, как сказал Заньковский, обоюдная ссора старых приятелей, разошедшихся на всю жизнь из-за семейных неприятностей и личного неудовольствия. Действовали Александр Бабанин и Сулима, а Степан Бабанин привлечен случайно, так как обвинение ни разу не умело указать ни на одну йоту участия Степана в борьбе.
Александр Бабанин обвиняется в оскорблении станового пристава по поводу исполнения обязанностей службы.
Не думайте, чтобы я позволил себе обращать внимание ваше на незначительность проступка, на неважное положение станового пристава в сонме многочисленных властей, отовсюду нас окружающих. Было бы нечестно глумиться над тем, что недостаточно сильно: скромная доля низшего чиновничества обязывает нас к уважению.
Я избираю другой путь. Я останавливаюсь на данном случае, на столкновении Бабанина с Шепеном, бывшим становым приставом, и задаюсь вопросом: как его оскорбили и по какому поводу?
При вопросе, с которым Бабанин обратился к Шепену, о том, зачем он подает на него бумаги в комиссию, Бабанин употребил несколько неуместных выражений. Но как они были сказаны? Как брань, к лицу Шепена обращенная, или как приставки, которыми пересыпается подчас самая дружелюбная беседа в вульгарной речи нашего степного помещика?
Свидетеля об этом не расспросили. А, между тем, слова Бабанина в этом втором случае могут считаться лишь неприличными, но не оскорбительными. Оскорбление только тогда должно считаться совершенным, когда было намерение оскорбить…
Когда становой пристав Шепен ответил на вопрос: «Я ничего не писал», тогда Бабанин сказал – «лжешь» и выругал станового.
Вот этот второй факт требует некоторого объяснения.
Вы припомните, что на следствии выяснилось, что становой подал донос на Бабанина о том, что он увез в Харьков брата своего Егора и при этом избил и разогнал стражу, которой велено было охранять дом Бабаниных. Мы знаем, со слов Бабанина, что этот донос не подтвердился, и стража отвергла всякое насилие.
Впрочем, и без помощи слов Бабанина мы имеем полновесное доказательство, что донос оказался ложным. Какое, спросите вы? А вот какое: если бы этот донос подтвердился, то к этому акту присоединили бы еще несколько страниц, изобразив картину, как богатырь Бабанин бьет и гонит чуть не полсотни народу, расставленного для стражи у дома его отца.
Говорить неправду, лгать, в число обязанностей службы не входит. Неправду сказал Шепен, как частный человек. Должностное лицо может попеременно действовать то как частное лицо, то как чиновник: ваши крупные разговоры могут возникать из его речей и слов по службе и из слов, произнесенных им в качестве частного человека.
Представьте себе, что идет судебный пристав в вашу лавку арестовать ваш товар; в кармане его лежит исполнительный лист. Вы его встречаете на дороге с вопросом: куда и с чем идет он. Он отвечает, что несет исполнительный лист и идет описывать ваш товар. Вы недовольны им и браните его. Здесь вы оскорбляете чиновника по поводу обязанности.
Представьте того же пристава с тем же листом, идущего к вам. Вы, встречая его, спрашиваете, куда он идет, тревожимые слухами о том, что арестуют лавку. Он, улыбаясь, вам скажет: иду гулять на бульвар. Вы, зная, что это не так, скажете ему: лжешь и т. п. Эта фраза будет ли оскорблением пристава по должности? Думаю, что нет, потому что ложь и шутка, не входя в обязанности пристава, сказанные им в роли частного человека, не составляют какой-нибудь части служебных действий. Ваши слова обидны, неприличны, могут заслуживать наказания, но не как проступок, именуемый «оскорблением чиновника по поводу исполнения им обязанности службы».
Перейдем к третьему обвинению, – к оскорблению на бумаге различных должностных лиц. Я беру только те выражения, которые выписаны в обвинительном акте, и ими ограничиваюсь. Полагаю, что сама обвинительная камера видела неуместность только в тех местах, которые она поместила в акте.
Какое же мнение следует иметь о них?
Прежде всего заметьте, что бумаги эти писались давно, очень давно, 7 лет назад или около того. Даже комиссия по делам Бабаниных на эти бумаги не обратила внимания и следствия не производила; безгласно пролежали они эти годы и только во время составления обвинительного акта были прочитаны и дали повод к целой цепи обвинений прибавить еще это – новое.
В объяснении с судом, если до этого дойдет дело, я укажу, что сам закон не дает таким обвинениям ходу; сам закон признает, что приписываемое подсудимым деяние, если оно совершено давно, более 5 лет, если по нему не было следствия и производства, ненаказуемо за давностью. Закон допустил давность не как что-то случайное; давность времени примиряет со злом, изглаживает его из памяти. Будете ли вы строже закона? Будете ли вы вменять людям то, что за давностью не преследует законодатель?
Обращаясь к содержанию бумаг, замечу, что Степан Бабанин порицает комиссию за то, что она, по составу своему, противоречит известным статьям наказа для следователей. Оспаривать законность состава присутствия дано