Защитительная речь — страница 5 из 5

домой, но и там меня подстерегали дюделеровские продукты с моим изображением; безвозвратно минули те времена, когда в любой отлучке я тосковал по державе Дюделеров и жаждал скорейшего возвращения. Я мог бы, конечно, поделиться своими переживаниями с женой, но воздерживался, боясь, что она не поймет меня, я воспринимал ее как живой упрек: ведь тогда в подвале, среди размокшей штукатурки и картофельных ростков, я уже распознал ее несостоятельность и мог бы предугадать возможные последствия, которые потом столь губительно сказались на нашем малыше; порой я был близок к тому, чтобы открыться матери, но перед ней я всякий раз чувствовал себя ребенком и все еще ощущал ее смущение во время разговора о происхождении дюделеровского рекламного младенца; лишь изредка, когда она с моим незадавшимся, вечно орущим сыном на руках взглядывала на меня с состраданием, мне чудилось, что она молчаливо жалеет меня. Итак, прибежища надо было искать где-то еще, но где? Даже если просто бродить по городу, по этому городу - резиденции фирмы Дюделеров, на каждом шагу тебя подстерегает дюделеровская реклама: на стенах, на тумбах огромные рекламные плакаты "Молоко для новорожденных Дюделера", "Цитрусовое молоко Дюделера", и в центре каждого из них на привычном голубом фоне мое младенческое фото, чудовище, огрубленное гигантским увеличением с сеткою растра розовато-телесного цвета. Я страдал, проглатывая свое страдание вместе с образцовыми дешевыми обедами в прекрасно оборудованной столовой Дюделера, где все тот же я в виде младенца смеялся своим издевательским смехом; я едва мог дышать в этом пропитанном молочными испарениями воздухе, который я так любил прежде: молоко стало ложью, молоко стало ядом, я вспоминал свои детские встречи со злым, ядовитым молоком - гриб ложный рыжик, траву молочай; вспомнив о ложном рыжике, я подумал о доброй крови, подумал иначе, чем раньше. Мне казалось, что теперь я понял причину отцовского гнева ему-то было известно, что образцовый рекламный младенец Дюделеров собственная его плоть и кровь, и он, верно, чувствовал себя одураченным, мучился этим, а потому избегал причины своих мук или гонялся за мною с тростью; позже я отказался от этой мысли: во-первых, отец знал, что делал, продавая мое фото Дюделеру, а, во-вторых, в те далекие дни, когда отец служил в фирме, ни продукция Дюделеров, ни их реклама еще не достигли столь чудовищных размеров. Зато я теперь стал ненавидеть отца, продавшего мое фото, и одновременно, сам уже тридцатилетний, чувствовал себя своим отцом, ненавидя себя, младенца; путаница эта преследовала меня и во сне, где отцы с дюделеровым лицом гонялись за ненавистными младенцами с лицом отца, к великому сокрушению моей юной пышнотелой матери с доброй грудью кормилицы.

Бежать, но куда, если даже самое верное прибежище - сон - не спасало меня от преследования? Я стал часто ходить в кино, прибежище бедных, в жажде забыться и перенестись в блаженное Средиземноморье, в залитый кровью Бронкс, но до начала основного сеанса запускали рекламный фильм, в котором юная мать с улыбкой протягивала ложку "Детского овощного пюре Дюделера", объясняя его состав и превознося достоинства до тех пор, пока под хвалебный лепет детского хора на экране не появлялось мое фото и росло, росло, наплывая на зрителей. Я сломя голову бросался прочь из кинотеатра, проходил мимо рекламных плакатов "Цитрусового молока Дюделера" с моим гигантским лицом, еще издали замечал световую рекламу над заводами Дюделера, где неоновыми трубками розовато-телесного цвета был обрисован в ночи контур моего младенческого лица; я не курил, не переносил крепких напитков, мне оставалось только брести домой, к орущему ребенку, которого вместо пищи вскармливали ложью, я тупо глядел там на банки "Молока для новорожденных" с моим изображением и на обороте рекламки "Детского овощного пюре" все с тем же пресловутым младенцем обнаруживал торопливо начертанные каракули отсутствующей жены. И меня обуревал панический страх перед следующим утром, перед запахом молочного порошка, перед дюделеровской рекламой, перед дюделеровскими служебными бланками, на которых тоже было отпечатано мое фото.

Что-то должно было случиться, силы мои иссякали. Я пошел в приемную среднего Дюделера, проскочил мимо обалдевших секретарш и встал перед письменным столом всесильного владыки, который, щурясь, смотрел на меня своими подслеповатыми глазами.

- Это вы? - спросил он.

- Да, это я, - отозвался я.

- Что угодно?

- Известно ли вам, - начал я сдавленным голосом, - что происходит с несчастным младенцем у меня дома?

Дюделер молчал. Он глядел на меня, и его могущественная дюделеровская рука начала чуть заметно вздрагивать, дергаться и странным образом ерзать по крышке стола.

- Так вам известно? - промямлил я.

- Говорите, - приказал Дюделер, - Поглядим, что можно сделать.

- Все ложь, - заявил я. - Я казался вам подходящим объектом для лжи.

- Сколько? - спросил Дюделер, и его рука снова задергалась и медленно поползла к чековой книжке.

- Ничего мне не надо.

- Чего же вы хотите?

- Откажитесь от вашей картинки, - решительно потребовал я.

- От какой картинки?

- От фото младенца на вашей рекламе!

- Но почему? - в недоумении вопросил Дюделер, мигая подслеповатыми глазками.

- Почему? - крикнул я с издевкой. - Я не желаю, чтобы мое фото служило лжи! Я требую, чтобы его сняли! Я хочу вновь принадлежать самому себе!

Мгновение Дюделер сидел неподвижно; его рука, только что метавшаяся между телефоном и чековой книжкой, замерла. Затем он начал хохотать, сначала нерешительно, как бы колеблясь, потом все громче, торопясь и захлебываясь, рука его подпрыгивала на столе, хохот перешел в звериный визг. "Ах так?!" - закричал Дюделер, поднялся, все еще взвизгивая от хохота, достал связку ключей и отпер сейф; продолжая смеяться, он вытащил папку, сдул с нее пыль, открыл и с громким, визгливым смехом протянул мне документы о продаже моей фотографии, подписанные моим отцом. "Договор!" прокричал он, визжа от смеха. Он, Дюделер, хорошо заплатил за мое фото, он ни при чем, если деньги обратились в ничто, никто не мог предвидеть; он надрывался от смеха, рука его победно танцевала на документах, он орал, смеясь: "Никогда!" "Еще чего, отказаться от моей великолепной рекламы!" орал он. "Я еще не сошел с ума!" - орал он, пофыркивая, орал и смеялся и весь сотрясался от смеха.

И тогда я его убил. Единственно, что по сей день огорчает меня, - это способ, каким я его убил: орудие убийства должно было быть тонким и острым, как те иглы, на которые мой отец накалывал жуков, разбрызгивая их черную жучью кровь, как иглы шприца и заостренный металлический конец трости, от которых у меня проступала кровь; но ничего похожего не оказалось под рукой, ведь я совершил свое деяние неожиданно, без всякой подготовки; не было тонкого, острого стилета, о котором я иногда мечтаю задним числом, на столе стояла какая-то бронзовая статуэтка - женщина с пышными формами, я схватил ее и с силой обрушил на череп Дюделера. Но результат был хорош: кровь, пролившись, отомстила за ядовитое молоко, и основные тона моей жизни снова обрели былую гармонию.

Высокий трибунал! Я подробно и честно рассказал историю своей жизни и историю своего деяния. Все было именно так, как я говорил. Не обращайте внимания на психиатров, болтающих о каком-то "экстубусе" и разумеющих под этим иглы. Я сказал бы, что все это сказки, если бы слово "сказка" не было для меня столь правдивым и добрым словом. Пойми меня, высокий трибунал, и найди для меня справедливую кару, если то, что я сделал, заслуживает кары. Я же молю лишь о том, чтобы меня поняли, поняли мою жизнь, которой на роду написано было и до конца надлежало быть сотканной из молока и крови, ибо всякая жизнь стремится к осуществлению своего мифа.