Застава — страница 16 из 45

Он чувствовал потребность сказать этой женщине все, что думал о ней и о ее любви.

Перед отходом улыбнулся, подумав, какой перед ним странный и невеселый путь.


— Куда ты с непокрытой головой? — с напускной строгостью спросила его Рэдица.

— А тебе какое дело? — отозвался дядя Вицу и в шутку толкнул ее.

Анализируя свои реакции, чувства и поведение, Вицу не раз замечал, что он не высказался в отношении многих вещей, не уточнил своей точки зрения. Когда он такое обнаруживал, его охватывало беспокойство. И оно не проходило до тех пор, пока он не выяснял своего отношения в том или ином случае. А для того, чтобы выяснить его, он тотчас же вставал, одевался и ходил, ходил без устали, пока не добивался своей цели.

Когда у него создавалось впечатление, что он не разъяснил как следует кому-нибудь, как обстоят дела на этом свете, он отправлялся к этому человеку домой и начинал разговор сначала. Особенно если кто-нибудь обращался к нему по вопросам политики и он не умел на месте дать соответствующий ответ, Вицу не успокаивался до тех пор, пока не разъяснит всего человеку.

Немало дорог исходил он таким образом в своей молодости и из-за женщин. Некрасивые разлуки, со слезами и бранью, оставляли в душе его неприятный осадок, Он не любил расставания, оставлявшие в душе прежних влюбленных сожаления о том, что было, терпеть не мог разрывы на улице, с несколькими, брошенными наспех словами. Даже и когда он больше не любил, Вицу не признавал таких расставаний. А если и случалось расстаться таким образом на улице, бросив на прощание несколько торопливых слов, то он снова встречался с девушкой, только с тем, чтобы красиво закончить эту любовь. «Смотри, вот теперь мы расстаемся по-людски». И он никогда не отступал, пока не добьется человеческого расставания, ходил за девушкой по пятам, посылал ей письма, поджидал ее у ворот фабрики, подстерегал утром, когда она выходила из дому. «Вот так, голубушка, расстанемся по-людски».


Жанна, женщина, работавшая при управлении завода, влюбилась в него. Но в этой любви была и какая-то примесь униженности и покорности судьбе, которую он не мог понять. К покойной жене его привлекло именно полное отсутствие покорности, ее гордость. Когда он ссорился с Дориной и говорил ей, что она дура, она не смущалась и в свою очередь обзывала его дураком и упрямцем… «Ослом меня обзывала, говорила, что у меня голова трухой набита, что я никчемный…» — с улыбкой умиления вспоминал Вицу. Если бы она не отругивалась, а позволяла бы топтать себя, не чувствуя себя равной ему, он не смог бы любить ее, не мог бы быть ее мужем, а просто выгнал бы ее из дому. Правда, все их ссоры быстро кончались, именно по этой причине. Его волновали гордость и упорство жены, он отдавал себе отчет, как крепко ее любит, и чувствовал потребность поцеловать, приласкать ее. «Ладно уж, Дорина, хватит, — примирительно говорил он, протягивая к ней руки, — изругала ты меня последними словами, сварливая ты моя жена» — «Ты будто Сидика, только он так на жену кричит… Грубиян ты этакий…» — отвечала Дорина, которую не так-то легко было укротить.

Ему нравилось, что Дорина не намерена быть покорной женой, что ей даже и на ум такое не приходит, что она про такое никогда и не слышала. Да и захоти она даже, все равно бы не сумела. И он радовался, что она не знает, как выглядит женщина, боящаяся мужа, и спрашивает его, потому что он знает многое и больше ее видел в жизни.

— Что это за чудо такое, Вицу: покорная жена? Я не в курсе. Как это, объясни? Что бы ты мне, значит, два раза по губам заехал, а я от радости прыгала?

Вицу с удовольствием слушал ругань жены. Она бодрила его, как весенний, быстрый дождь.

— Так, Дорина, так, ругай меня почем зря… Мыль мне шею, не смотри, что я твой законный муж.

Громы и молнии ее сыпались вокруг него, а он чувствовал себя отлично. Стоит с распростертыми объятиями и ждет, чтобы жена бросилась в них. А Дорина, хорошенько отругав мужа, долго потом оставалась в его объятиях.

Собственно говоря, Вицу и Дорина почти никогда по-настоящему не ссорились, а больше так, в шутку, как слышали и они, что ссорятся у себя дома другие супруги.

Вицу делал вид, что сердится, и совал ей под нос пиджак с оторванными пуговицами:

— Где у тебя голова, Дорина? Чего мне пуговицы не пришьешь, жена? Сколько раз я тебе говорил, что надрываюсь на работе, а тебе трудно нитку в иголку вдеть… Ладно, Дорина, отныне и впредь буду я сам себе даже и пуговицы пришивать. И так уж мне приходится все дела в этом доме делать…

— Да помолчи ты, черт полосатый, а то еще услышит коана Войкица и поверит. Завтра на весь квартал расславят…

Когда они садились за стол, Вицу притворялся сердитым и отталкивал тарелку: он слышал от других, что так обычно поступают мужья, садясь за стол.

— Да что это за еда такая, Дорина? И приправы не умеешь сделать, ни на что ты не способна… Знала, что готовить не умеешь, — лучше бы и замуж не шла…

— А вот видишь, сглупила и вышла замуж…

Он любил Дорину также и за то, что знал — хотя никогда и не подумал об этом — что, скажи он ей: не люблю тебя больше, она тотчас же, с первым же поездом уехала бы к матери без слова жалобы, не оглядываясь назад, как бы трудно ей это ни было. Не грозила бы ему ничем, не пыталась бы показать, какую он делает глупость. Он терпеть не мог женщин, которые заявляли, что он для них все в жизни, что без него они не могли бы жить.

— Ты не могла бы прожить без меня ни минутки? — спрашивал Вицу с оттенком грусти в голосе, которую женщина не умела различить.

— Не знаю, что бы я сделала, думаю, что покончила бы с собой в ту же минуту… — говорила женщина, надеясь порадовать этим Вицу. — И дня бы без тебя не прожила.

— Ни одного дня? Так-таки и не прожила бы?

— Ни одного дня, Вицу!

— Ну и иди себе с богом… — говорил дядя Вицу и отстранялся от нее. — Полюблю тебя, когда сумеешь и без меня распутываться, тогда я тебе и ноги поцелую…

Он любил — и не только как мужчина — тех женщин, которые ходили на работу, вставали ни свет ни заря, умели распутываться и без него и не отдавались во власть любви без взаимности.

Его физически волновали женщины, возвращавшиеся с работы усталыми, с осунувшимися лицами, которые принимались готовить, кормить младших братьев, умывать их, женщины, вывешивавшие белье во дворе и смеявшиеся над всеми своими огорчениями.

Он не смог бы жить с красивой женщиной, с ясным, невозмутимым лицом праздного человека, которая жаловалась бы на ревматизм и ходила после обеда к приятельницам на чашку кофе. Ему было бы противно… Холеные тела женщин, не знавших синевы под глазами, не ставивших будильник на шесть утра, чтобы не опоздать на работу, не волновали и не преследовали его. «Таких пусть любят мужчины с подтяжками, пусть они ради них снимают свои подтяжки… У таких ничего не найдешь, ты им должен еду из дому приносить».

Любы были ему девушки, возвращавшиеся веселые и усталые с фабрики, в красных ситцевых платках, девушки, с которыми по дороге домой случались разные разности, которые беседовали в трамвае с билетером и спорили со скандалящей толстой дамой.

— Ты только послушай, Вицу, что со мной случилось в трамвае. Передо мной была какая-то баба, перекупщица или черт ее знает что, которая все время трепала языком…

В молодости ему нравилось обсуждать с парнями-однолетками свои взгляды на любовь.

— Да, голубчик, люблю женщин, которые встают спозаранку. Женщина может быть и самая раскрасавица, фея, но раз она в десять утра встает, пускай уж на меня не рассчитывает…

Зная, что его мнения озадачивают людей, дядя Вицу только подливал масла в огонь, приводя наглядные примеры.

— Ах, и любил же я одну девушку, которая всегда в шесть вставала! А как проснулась она как-то в десять, с той самой минуты между нами все было кончено. Разлюбил я ее…

— Подумаешь, тоже огорчил что называется… — отвечали раззадоренные собеседники.

— А я что, сказал, что она страдала? Никогда я такого не утверждал… И не могла страдать… Не страдала, потому что была дурой. А отдала бы ее мамаша своевременно в школу, так и страдала бы… Ох, и страдала бы, если бы мать отдала ее в школу! Рыдала бы, слезами заливалась в постели, истаяла бы от тоски по мне… Пострадает, образумится, когда поймет и она жизнь. А теперь чего ей страдать?

— А Султэника перед тобой в чем провинилась?

— Слишком уж она жила одиноко, а мне одинокие не по нутру… — с сожалением в голосе говорил дядя Вицу. — Пойду, бывало, к ней, а она все одна да одна.

— И тебя это смущало?

— А вот и смущало, — умышленно четко и с упором говорил Вицу, чтобы разогнать недоумение приятеля. — Хотелось бы и мне хоть раз застать ее с какой-нибудь там приятельницей, товарищем по работе или с родней какой из Зимничи, хотелось бы, чтоб и она хоть раз сказала, что не может остаться со мной, потому что, скажем, хочет с ней приятельница побеседовать… Был я у нее раз, другой, десятый, а Султэника все одна… Всегда одна.

— Меня бы не беспокоило, что я всегда застаю ее одной, — возражал его приятель, желая показать, что он умнее.

— Теперь, конечно, нет… — соглашался Вицу, печально улыбаясь и не обижаясь на шутку друга. — Да и не могло бы тебя беспокоить, я на это и не претендую… Позднее, может, обеспокоит и тебя…

— Когда позднее?

— Погоди, стукнись сперва головой обо все стенки, познакомься с жизнью, узнай и ты, что такое любовь, прочисть себе мозги, прочти книжку, другую, а потом и ты забеспокоишься… Будь покоен, — уверял его Вицу. — Обеспокоит это и тебя…

*

Дядя Вицу смеялся над людьми никчемными и влюбчивыми. Смеялся над господином Греку, у которого была лавка на углу и который влюбился в коану Розику, женщину лет тридцати, имевшую в районе Броскэрией целых три дома. Семья Розики на этот брак не соглашалась, считая, что господин Греку ее недостоен и что она со своей красотой могла бы выбрать любого торговца из центра города, хотя бы даже и с улицы Липскань.