Застава — страница 18 из 45

человеческой жизни. На тех же, которые оставались вне борьбы коммунистов и утверждали, что они счастливы, обсуждая свое положение, говоря о том, что у них сарай полон дров на зиму, красивая жена и исключительно умные дети, Вицу смотрел с тоской, удрученно, как на больших, но глупых детей.

«Посмотрите на них… живут черт знает как и даже не отдают себе в этом отчета».

Всем, принадлежащим к этой категории, дядя Вицу отвечал одинаково, полукротко, полунасмешливо:

— Нет, не счастлив ты… у тебя сарай полон дров…


Он был уверен, что эта женщина должна знать о том, что творится на свете, а не замыкаться в себе, в своем одиночестве, потому что, только интересуясь окружающим, она может быть по-настоящему счастливой, будет ли или не будет он ее любить. Он ни на минуту не сомневался, что она может стать настоящим человеком — не сомневался, потому что хорошо знал людей. Под ее печалью он угадывал большую жертвенную силу, почти болезненную потребность по-настоящему понять жизнь. Жанна была дочерью рабочего Бухарестского трамвайного общества, который с грехом пополам несколько лет продержал дочь в школе. Гимназию она не окончила, перестав учиться в шестом классе. Вышла замуж за бухгалтера, а через два года бросила его, потому что муж ее оказался никчемным. Потом поступила на работу в администрацию завода «Вулкан».

Прежние их беседы казались ему теперь пустыми, не умными. Сложилось впечатление, что он как бы обокрал ее, лишил ее чего-то, на что она имела право. «Если бы я обсуждал с ней то, что надо было обсуждать, глаза у нее не были бы такими печальными, она не грела бы больше руки у лампы, не удивлялась бы, что я зашел к ней в гости, имела бы тысячу друзей, рассказывала бы мне о том, как сумела избегнуть преследования полицейских во время распределения листовок на улице Друмул-Серий, спросила бы меня, что слышно нового о товарищах, заключенных в тюрьму… И я бы ей ответил с удовольствием, сообщил бы новости».

Как и всякий одинокий человек, у которого мало знакомых и который редко выходит из дому, Жанна заполняла свой маленький мирок чем могла, одухотворяя все окружающие ее предметы, из которых слагалась ее повседневная жизнь. Керосиновая лампа, чадившая так, что иной раз человек буквально задыхался, называлась Мишкой, а кристаллический детектор — Нику.

— Я люблю сидеть одна дома и вязать крючком… Не знаю почему, но когда я вяжу, мне кажется, что я сижу на красивой, красивой поляне…

Вицу слушал слова женщины и чувствовал себя пристыженным, виноватым в том, что она говорит именно эти слова, а не другие.

— Иногда… когда к нам в район попадает какой-нибудь кинофильм повеселей, пойду и я посмотрю его, а потом возвращаюсь домой, одену наушники и слушаю своего Нику… Ложусь я рано, как только стемнеет…

«Ты в этом виноват, ты! А теперь сиди и слушай, так тебе и надо. Я должен с ней серьезно поговорить», — решил Вицу, чувствуя, что не может больше выносить одиночества и печали этой женщины.

— Знаешь, Жанна, что я тебе скажу, — сказал Вицу, глядя ей прямо в глаза. — Я тебе принесу завтра книгу, и мы ее потом обсудим… — Помолчав с минуту, он все тем же серьезным тоном спросил ее: — А ты меня не прогонишь?

— Чего ж тебя прогонять-то? — искренне удивилась женщина. Радость ее при мысли о том, что она его снова увидит, была слишком велика, чтобы она поняла его шутку.

— Ты меня только не заругай, Женика… В этой книге не рассказывают о том, как умирает девушка и как ее возлюбленный приходит к ней, как раз, когда она умирает…

— Да нет же, нет, конечно, не заругаю. Ты неси эту книгу, а там посмотрим…

В голосе, которым женщина произнесла последние слова, звучала теперь нотка спокойствия и уверенности, которая заставила его вздрогнуть. Слова «не заругаю тебя» она сказала с лукавой искоркой в глазах, озарявшей и молодившей ее лицо… И в конце, к великой радости Вицу, даже как будто подтрунила над ним. «А там посмотрим».

Но именно в ту минуту, когда Жанна показалась ему более красивой, более веселой, более уверенной в себе, он понял, что не любит и никогда не полюбит ее. Преследовавший его все время образ Дорины возник перед ним ярче, чем когда-либо и, вспомнив веселый блеск ее синих глаз, он с радостью отдался во власть всем мукам.

*

«Собственно говоря, это художник сказал, что хотел бы распить со мной стаканчик, другой, он это надумал, а не я…» Надо сказать, что Вицу предъявлял большие претензии ко всем, кто хотел выпить с ним, выпить или дружить. «Вот черт, Чирешикин муж дивится, что я с ним не здороваюсь! Нечего сказать, великие претензии у этих людей! Скромности у человека ни на грош. Пусть он сперва подаст в отставку, уйдет из полиции… потом поговорим. Мадам Вестемяну рассердилась, что я не пришел к ней на масленицу. Отчего за день до этого она не вздула как следует своего Амброзела, не снизила квартирную плату? Если бы она мне сказала: „Господин Вицу, приходите к нам в гости на масленицу. Если придете, уменьшу квартирную плату и хорошенько поколочу сына“, я бы к ней, честное слово, пошел».

Собственно говоря, Вицу обманывал самого себя: предстоящий разговор с художником его беспокоил. Зная, что Ефтимие уехал в деревню, к родственникам, чтобы привезти вина, и следовательно сегодня вечером у художника не будет, Вицу решил, что сейчас самое удобное время начать этот разговор, о котором он столько времени думал. Ибо, хотя Ефтимие ничего и не подозревал об его подпольной деятельности, Вицу предпочитал не попадаться на глаза начальнику жандармского поста. Он считал, что дружба художника с Ефтимие дело случайное, не имеющее слишком глубокой основы, верил, что художник — человек честный, способный отдать свои силы и дарования делу служения людям.

На собраниях ячейки Вицу, как и все остальные коммунисты, получил задание проводить разъяснительную работу с жителями его квартала, привлекать на сторону рабочего движения патриотические, честные силы. Однако судьба художника интересовала его и с более широкой точки зрения. Твердо веря в победу Красной Армии, в разгром фашизма, в освобождение Румынии и в социалистическую Румынию, Вицу, как и остальные коммунисты, уже тогда подумывал о необходимости создать кадры для политической борьбы, которая должна была последовать за освобождением Румынии от гитлеровского ига. Такие кадры Вицу выращивал из рабочих, среди которых работал, как и на ближайших заводах «Вия» и «Фише», «Вулкан» и «Апака». Среди служащих и интеллигентов он умел, благодаря своему политическому и жизненному опыту, различать людей, из которых капитализм выжал все соки, пресек их творческие порывы и которым другой, более справедливый строй открыл бы возможность стать самим собой, полностью проявить свои способности.

Несмотря на то, что в искусстве он ничего не понимал — и менее всего в живописи (в жизни своей он видел всего одну картину Григореску и множество литографий с изображением Святого Георгия верхом на коне, сражая змия), Вицу ценил искусство, потому что люди в нем нуждались, как и потому, что оно — это знал и он — требует от артиста многих дней и ночей труда. «Знаешь, художник, какой бы он ни был человек, но, когда примется за работу, работает, как скаженный. По целым дням не выходит из мастерской».


Его огорчало, что художник теперь больше не работает. Хотя он и мало что понимал в живописи, но был убежден, что картины художника в тысячу раз прекраснее всех литографий с Дженовевой Брабантской и «Георгицы, что хорош собой, будь он конный иль пешой», которые украшали стены всех мещанских домов. Художник подарил ему картину — зимний пейзаж, на котором был изображен уголок улицы, где жил Вицу, и от картины этой так и веяло глубоким покоем и чарующей прелестью зимы. Вицу повесил ее в изголовье, в красном углу, где верующие обычно вешают лампадку, и часто подолгу любовался картиной. Конечно, если бы сам он, Вицу, был живописцем, он не писал бы зимние пейзажи, а забастовки рабочих, добивающихся удовлетворения своих требований. Ему все же нравился и покой, которым дышал зимний пейзаж. Художник, не отдавая себе в этом отчета, обязал Вицу той радостью, которую принесла ему картина. Предстоящий разговор был в некотором роде и наградой за минуты наслаждения, которые принес с собой зимний пейзаж. Этим разговором Вицу хотел отблагодарить художника за картину.

Вицу понимал, что сегодняшняя беседа будет для него нелегкой, предчувствовал, что художник не захочет сразу принять то, что он ему скажет, зная его, как человека слабого, привыкшего к неудачам. Вицу слышал также, что отдельные художники утверждают, будто они руководствуются иными законами, чем остальные люди, и боялся, что Рэдулеску принадлежит к этой категории. Он предвидел также возможность того, что художник не захочет принимать советы от человека, который не умел писать, как он, такие красивые зимние пейзажи.

В этом последнем отношении Вицу ошибался: хотя художник и встречался в своей жизни со множеством людей, известных артистов, профессоров университета, умных и культурных людей, Вицу произвел на него поистине сильное впечатление. Вначале он не смог себе отдать отчета в том, откуда черпал его сосед всю свою духовную силу и обаятельность. Уверенность Вицу порождала убеждение, что он защищает справедливые, правильные идеи. На художника сильно подействовала серьезность, с которой его сосед, дядя Вицу, рассматривал все человеческие поступки, любовь, борьбу, отдых и песни; и он с болью в сердце был вынужден признаться, что Вицу более крепко верит в пользу искусства, чем сам он, художник. Вицу был единственным человеком, которого искренне поразил огромный труд, необходимый для завершения картины; художнику было больно сознавать, что многие воображают, будто его подобные не работают, а только сидят себе по разным кафе, а за них работает талант. В большинстве случаев, однако, художник не слушал Вицу всем своим существом, а как бы избирал — в качестве своего представителя — из множества различных личностей, из которых слагалось его сознание, одного только молодого художника, жаждущего работать, еще не познавшего всей горечи жизни.